«ТИМОФЕЙ КРУГЛОВ ВИНОВНЫ В ЗАЩИТЕ РОДИНЫ, или РУССКИЙ Тимофей Круглов Эта книга о тех, кто, не сходя с собственного дивана, оказался за границей — о 25 миллионах советских русских, брошенных на окраинах бывшей империи. ...»
Короче говоря, симпатии к перестройке испарились у Иванова очень быстро. А потом в Латвии пошел вал нападок на русских в целом и на Россию. В августе 88-го года, перед последним своим учительским учебным годом в школе, Иванов присутствовал на собрании учителей Кировского района Риги. И там впервые своими ушами услышал, как прямо с трибуны один из делегатов собрания — латыш-учитель истории полчаса, не меньше, обличал преступления советского режима во время Второй мировой войны, оправдывал латышских легионеров СС и «лесных братьев». А ему миролюбиво и уважительно оппонировали, слегка журя, первый секретарь райкома КПСС и главный районный комсомолец.
Учителя 35-й дружно встали и демонстративно ушли с собрания, когда им не дали слова, чтобы ответить на все это безобразие. Дальше — больше. Уже в октябре прошел учредительный съезд Народного фронта Латвии, всячески поддерживаемый руководством республики и тщательно опекаемый московскими идеологами. В ответ инициативная группа Рижского краснознаменного института инженеров гражданской авиации (знаменитого РКИиГА) собрала в клубе швейного объединения «Латвия» первое собрание трудовых коллективов Риги с повесткой дня о необходимости создания Интернационального фронта трудящихся Латвийской ССР. Вскоре прошел и первый съезд Интерфронта. А уже в 1989 году Иванов из сторонника и активиста Интерфронта стал его штатным работником.
Сам он сначала, правду сказать, излишне не рвался в бой. Ходил на митинги и демонстрации, собирал деньги, писал в «Единство» статьи, помогал по просьбе более активных интерфронтовцев, Регины, например, телегруппе ИФ, даже ездил в командировки по делам движения. Но вместе с тем работа в школе его вполне устраивала. В 89-м году, отгуляв по обыкновению отпуск на отцовской даче в Кегумсе и даже съездив вместе с интерфронтовцами в командировку в Ленинград, Валерий Алексеевич спокойно готовился к новому учебному году. Тут-то его и настигло предложение Алексеева, от которого он так и не смог отказаться.
Когда электричка, преодолев мост над Лиелупе, уже подходила к Дзин-тари, Иванов внезапно, не доехав одной остановки, решил выйти и пройтись оставшийся до Майори кусок пути пешком. Вот именно э т о ему и надо было обдумать хорошенько, прежде чем встретиться с Татьяной. Предложение Алексеева, своя быстрая, головокружительная карьера в Интерфронте и. Таня, давно позабытая Таня, с которой он столкнулся нос к носу вчера в кабинете шефа.
В парке перед боулингом было тепло и сыро. Ветер с моря не долетал сюда сегодня, поэтому пахло свежей листвой, немного прелой хвоей редких сосен и еще — угольным дымком маленькой котельной ближайшего санатория. Было искушение забрести по дороге в любимый «Бальзам-бар», в котором столько часов было просижено в студенческие годы под Челентано, но внезапно подул все же ветерок, принес крики чаек и запах водорослей с близкого пляжа. Иванов напрямую, по деревянной дорожке через дюны, вышел к морю.
Ленивая прохладная волна, еще чистая — весенняя, отфыркиваясь и слегка шипя, накатывалась медленно на слежавшийся мокрый песок и снова втягивалась назад в залив.
Валерий Алексеевич шел по кромке прибоя, иногда проваливаясь в разъезжавшуюся под его тяжестью влажную массу песка, чертыхался, но, несмотря на промокшие туфли, не сдавался, шел и шел по самому краешку.
«Таня, Таня… Уж не приложила ли ты свою тоненькую ручку к моей судьбе? Первый раз не получилось, так вот теперь. Но зачем? Зачем? Отомстить за разрыв отношений? За молодое небрежение к тебе? Так ведь и сама ты вряд ли принимала всерьез нашу случайную встречу. Или по делу? По служебному, так сказать, рвению? Но кто я такой и какой с меня толк в твоих делах, моя литовская Мата Хари из Донецка? Да и сама ты, наверное, давно уволилась со службы и живешь своей жизнью. Хотя… уволишься из конторы, как же!
Погоны снять еще можно, а вот уволиться. Но муж — особист, или кто там еще? Но — бывший муж! Да и на Алексеева не надавишь — не тот человек. Но зачем на него давить?
Тут как раз другое — сам мог попросить себе человечка. Но не у Тани же, в самом-то деле, не в Вильнюсе же ему для себя людей искать?! Хотя у Тани ведь тоже начальство есть, наверное. Хотя. брэд сив кэйбл! Чушь собачья! Совсем уже с этой работой мозги перевернулись! Везде происки какие-то ищу — на ровном месте боюсь споткнуться. Все это Сворак со своими тайнами Мадридского двора, не стоящими выеденного яйца! Настропалил своими нравоучениями и инструкциями! Лучше бы за своим окружением следил получше — той же машинисткой новенькой — уж больно любопытная! Да и в Совете полно случайных людей! Хотя в Совете — это не страшно. Главное, чтобы в аппарате чужих не было. Тьфу ты, черт! О чем я вообще думаю? Вот же, Майори уже!»
Валерий Алексеевич поправил сбившийся целлофан на огромной шипастой розе, пригладил пятерней взъерошенные от ветра мягкие волосы и всмотрелся в один из корпусов огромного комплекса санатория Балт-флота — двухэтажный старинный особнячок, выходивший окнами прямо на пляж и на море. Как в волшебной детской сказке — тут же открылось окно на втором этаже, белым флагом выпорхнула наружу тюлевая занавеска, а за ней, в попытке удержать, длинная худая рука в модных браслетах, съехавших почти к локтю.
— Таня!!! — на всякий случай крикнул Иванов, старясь перекричать все усиливавшиеся ветер и гул прибоя. Рука, поймавшая было занавеску, снова выпустила ее, потом, вслед за белым тюлем, вскинувшимся вверх по желтой штукатурке старого домика, в окне показалась аккуратная русая головка, тут же превращенная ветром в одуванчик.
— Поручик!!! Идите сюда, ближе!
— Валерий Алексеевич размашисто побежал, стараясь не потерять туфли, увязающие в песке, пряча на груди от ветра длинную розу:
— Чуть свет, и я у ваших ног!
— Скоро солнце зайдет, поручик, а вы. «чуть свет!» — засмеялась счастливо Татьяна. — Думала уже — не явится мой герой, пропадет опять — ищи потом по белу свету!
— Я трех драконов победил на пути к вам, принцесса!.. Простите, ваше величество!
Королева! Моя королева!
— Ну, так-то лучше, поручик!
Иванов стоял уже перед самым окном, задрав голову, улыбался, забыв про все недавние переживания, любовался Прекрасной Дамой, внезапно явившейся с упругих мелованных страниц любимой книги: «Потемнели, поблекли залы, почернела решетка окна. королева.
больна???»
Господи, почему именно это вспомнилось? Вот же она — ухоженная, цветущая, глаза сверкают, как роса на солнце, жизнь так и льется из нее сияющим потоком!
Почему это?
«Потемнели, поблекли залы. Почернела решетка окна. У дверей шептались вассалы:
«Королева, королева больна».
И король, нахмуривший брови, Проходил без пажей и слуг. И в каждом брошенном слове Ловили смертный недуг… Обойдя почти весь санаторий, обнесенный высокой решеткой, Иванов пробежал через арку центрального входа, потом, по начинающим зеленеть аллеям, вернулся обратно к старинному особнячку, на ходу спросил у дежурной, как подняться в «адмиральский»
номер, поднялся по лестнице на второй этаж, толкнул створчатые двери, растерянно огляделся, оказавшись в большом, роскошно обставленном зале с огромными окнами, в которых плескались море и солнце, клонившееся уже к горизонту, и тогда только увидел справа еще одну дверь, поменьше — открытую. В дверном проеме, не касаясь его, очень прямо, как на приеме, в маленьком черном платье, уже снова причесанная — волосок к волоску, стояла Таня и смотрела на него не отрываясь, прижав руки к груди, как на молитве, шепча вслух и про себя — только себе:
У дверей затихнувшей спальни Я плакал, сжимая кольцо. Там — в конце галереи дальней Кто-то вторил, закрыв лицо.
Валерий Алексеевич так и замер, не успев до конца обернуться. Застыл в полуобороте, вслушиваясь в стихи. И, сдирая с розы целлофан, цепляющийся за длинные шипы, медленно и внезапно громко — такая оказалась акустика у старинного зала — продолжил:
У дверей Несравненной Дамы Я рыдал в плаще голубом. И, шатаясь, вторил тот самый — Незнакомец с бледным лицом.
— Тот второй — это тоже ты, милый, ты, только тогда, восемь лет назад.
— Но как же это, Таня?! Я ведь стоя перед тобой, внизу, вспомнил эти стихи… Еще подумал, почему именно Блок? Почему королева — больна? С тобой что-то случилось?
— Случилось, Валерик, случилось. — Татьяна вздохнула, обмякла и придержалась рукой за ручку двери. — Заходи же, — тихо и грустно сказала она.
— Это тебе, такая же как ты, колючая. — Иванов прошел через зал и торжественно вручил даме розу.
Их пальцы встретились на стебле, одновременно укололись до крови, оба вздрогнули и засмеялись неловко, глядя на капельки крови, выступившие у обоих на руках.
— Мелодрама. — прошептал Валерий Алексеевич, не отводя глаз от алых капелек.
— Контрапункт. — вздохнула Таня, потянув цветок к себе другой рукой, а пораненными пальцами прикоснулась нежно к пальцам Иванова, смешав капельки вместе, поднесла пальцы к губам, поцеловала, глядя Валерию Алексеевичу прямо в его настороженные, карие, чуть прищуренные глаза.
— Так почему королева больна? Таня?
— Я снова тебя встретила — вот моя болезнь.
Татьяна, отступила наконец в глубь своего номера, дала Иванову войти в гостиную, обставленную с тяжеловесным советским шиком темной полированной мебелью. Прикрыла небрежно дверь, ведущую в спальню, положила розу на столик у открытого окна, в котором так и металась на ветру занавеска, то открывая, то закрывая собой вид на море. Вытерла платочком свои пораненные пальцы, взяла руку стоявшего столбом Иванова, вытерла и ее.
— Садись, только. сначала сними плащ, пожалуйста. — Губы дрогнули в привычной легкой усмешке.
Пока Валерий Алексеевич раздевался, усаживался в кресло, искал свои сигареты — на столике стояла хрустальная пепельница и лежала открытая пачка дамских More — Татьяна налила воды в высокую вазу, аккуратно поставила туда розу, стараясь не касаться шипов.
Шум прибоя гулко врывался даже в закрытое окно, стекла чуть слышно дребезжали, ветер все усиливался, грозя перейти в шторм. Солнце начало падать в море, оно побагровело, полуприкрылось тучами, начиная феерическое действо заката. Все было так красиво и пушло, что стало казаться взаправдашней жизнью.
Они снова лежали рядом, снова касались друг друга, только не играли уже в «последнюю черту», как в молодости, они давно уже перешли все границы за этот вечер, и даже не один раз. Они так обрадовались, что оба почти не изменились друг к другу. Только стали смелее и страстнее. И еще — они теперь многих могли сравнивать про себя друг с другом и поняли, что когда-то, когда-то, в заснеженном литовском Линксмакальнисе, в казенной квартирке, в окруженном «колючкой» и часовыми военном городке, судьба подарила им шанс стать единым — без изъяна, без малейшей неподходящей шероховатости — целым… А они не поверили в это. А они не придали этому значения. А они думали, что окружающий мир с его будничными делами — важнее. Калейдоскоп дней манил и завораживал, жизнь дробилась, дробилась душа — не сложишь вместе теперь, даже если очень захочешь.
Разницу между «я хочу» и мне «нужно» Иванов еще только-только начинал постигать, и немало пройдет лет, прежде чем он поймет эту разницу по-настоящему. А будет ли когда поступать в соответствии с этим пониманием — я и вовсе предсказать не берусь.
— Мне нужно позвонить… Я спущусь к дежурной? — Фраза снова прозвучала невыносимо пошло, как в «Осеннем марафоне» каком-нибудь или «Зимней вишне». Таня, не поднимая головы, так и лежала ничком, уткнувшись в подушку, закинув руку лежащему рядом Иванову на грудь.
Рука, видно, затекла в неудобном положении, но снимать ее не хотелось, пальчики шевельнулись, кисть поднялась и снова бессильно упала.
Валерий Алексеевич тогда сам осторожно вывернулся, неловко оттолкнулся от норовившей вновь утопить его в себе постели и с внезапно закружившейся головой сел на краешек двуспального ложа, пытаясь встряхнуться.
— Мне действительно нужно позвонить, на службе меня потеряли, наверное, хоть я и наврал там с три короба. Одеваться лень.
— А зачем? Телефон в гостиной, на диванчике — под подушкой. Я его всегда подушкой накрываю — не люблю громких звонков. — Таня неохотно перевернулась на спину, столкнула ногами на пол сбившееся в комок одеяло и стала, поморщившись, растирать занемевшую руку. Иванов пересилил неловкость и не стал отводить глаз. — Ты как в Русском музее, — засмеялась Татьяна, но не засмущалась, а, наоборот, с неожиданной наивной гордостью стала поворачиваться, изгибаться так и этак. — Ля мюжик! У меня теперь ссадины на локтях останутся! И па-а-амять в се-е-е-рдце, — пропела задумчиво, покачивая растрепанной русой головкой, показывая пальчиками, как должны при этих словах течь слезки у потерявшей остатки чести дамы. — А ты заматерел, поручик! — Таня двумя руками ухватила его за плечи, стала мять, потом попыталась потянуть к себе, опрокинуть обратно на кровать, но безуспешно, только сама себя притянула к отяжелевшему уже к тридцати годам Иванову, — Где тот тонкий мальчик, студент-первокурсник, вчерашний солдат? Мужчина. Алек-сеевский любимчик… серый гвардеец… серого кардинала… — Что?! — Валерий Алексеевич резко встал, повернулся к Татьяне лицом, жестко посмотрел с высоты своего роста на маленькую нагую женщину, беззащитно прижавшую руки ко все еще взволнованной, высокой груди. Тут же разглядел нежную и лукавую полуулыбку, проследил, куда падает ее совсем не испуганный взгляд и сам расхохотался инстинктивному желанию прикрыть свое взбунтовавшееся «второе я». Так, посмеиваясь над собой, и улизнул в ванную.
Стоя под жестким напором воды, Иванов приходил в себя, старался думать о деле, но волнующие картины любовной игры постоянно врывались в попытки логически выстроить события последних дней. Или даже не дней, а лет. Всеобщая паранойя перестроечного времени, привычка искать скрытые пружины во всех событиях и тайный смысл в каждом публичном слове, не говоря уже о сокровенном шепоте на кухне, не позволяли расслабиться и просто отдаться счастью внезапной встречи с первой — не первой, но все-таки юной любовью студенческих лет. Конечно, не будь Татьяна офицером КГБ в прошлом (прошлом ли?) — Валерий Алексеевич и задумываться не стал бы о гипотетической связи его нынешней службы с ее протекцией ему в Интерфронте — наверняка мнимой и, уж тем более, не укладывающейся ни в какие логические рамки. Да и потом, простая переводчица (наверное, личного дела ее он не видел и не увидит никогда) — какое ей дело до бывшего случайного любовника, пусть даже почти жениха?
То, что офицеры спецлужб на самом деле обыкновенные люди, Иванов понял еще в детстве. Потому что вырос среди них, видел их дома и на службе, дружил с их детьми — такими же, как он, обыкновенными мальчишками и девчонками. И никакой сверхъестественной силы не стояло и не стоит ни за КГБ, ни за ГРУ. Простые офицеры, иногда даже больше чиновники, чем офицеры. Живут как все. Грешат, как все. Просто спрашивают с них строже и прав дают немного больше. Но это на службе. А в остальной жизни — они такие же люди и точно так же у них бывают понос и насморк.
Ну а в последние годы Иванову часто приходилось сталкиваться с этими людьми уже по своим непосредственным служебным обязанностям. И он только укрепился в своем внезапном детском открытии о том, что в с е люди. В том числе: маршалы, большие начальники и политики, министры и известные на всю страну журналисты, партийные боссы и директора огромных предприятий. Японцы, французы, финны, немцы, американцы — все мы просто люди со своими слабостями и страхами. Вроде бы ерунда, а на самом деле такое простое знание, перешедшее в уверенность, — вовсе не ерунда. Одно дело представлять себе все это теоретически, а другое — быть уверенным в этом так же, как и в том, что даже мама с папой иногда ошибаются и вовсе не всемогущи.
«Наверное, мне просто хочется удержать Таню в своей жизни, найти повод быть с ней и при этом не испытывать угрызений совести перед Аллой, перед семьей — ведь это такие разные вещи — одно дело просто измена — романчик на стороне, а вот сложные конспиративные запутки — совсем другое — почти служебная необходимость.» — думал Валерий Алексеевич, растираясь огромным мохнатым полотенцем, оттягивая момент, когда нужно будет выйти из ванной и снова встретиться с Таней взглядом.
Татьяна сама тихо постучалась и вошла в ванную. Нежно поцеловала Иванова в мокрую спину и вытолкнула в коридор:
— Иди звони! И попробуй отпроситься по крайней мере до утра. Нам нужно очень многое рассказать друг другу. Пожалуйста, сделай это для меня! — Дверь захлопнулась было за ней, но тут же приоткрылась, — Поверь, я не собираюсь рушить твою семью и вообще входить в твою жизнь, по крайней мере так, чтобы ты потом винил меня за это.
Но хотя бы еще одну ночь и еще один день подари мне, милый. Просто подари.
Дверь закрылась, зашелестела вода, из негромкого мурлыканья за тонкой стенкой прорезалась вдруг старая хохляцкая песня: «Несе Галя воду.» Защемило сердце, нежность, тщательно скрываемая, невостребованная столько лет, растрачиваемая только на дочку да на стихи в стол украдкой, снова потребовала выхода.
Ах, Таня, Таня! Никто и никогда больше так не совпадал с каждой клеточкой его тела.
Все: каждый волосок, каждое движение, запах, привычки — все в ней совпадало с Ивановым настолько, что ее тело можно было считать своим и чувствовалось оно как свое.
Были, конечно, у Валерия Алексеевича женщины до свадьбы… И красивые, и горячие, и просто распутно-заводные. Но только в каждой что-нибудь да разражало, что-то да приходилось терпеть, на что-то закрывать глаза. А вот Таня — как будто из собственной крови была сотворена. Ничего, ни одна мелочь в ней не отталкивала, и все притягивало к себе. В любви совпадали они идеально, теперь, получив некоторый жизненный опыт, Иванов уже понимал это вполне отчетливо. Но почему сбежал он от нее тогда, в Каунасе, несмотря на весь юношеский восторг? Почему даже не вспоминал все эти восемь лет?
Потому что, кроме родного тела, была в ней еще тайна, тела не касающаяся. Тайна жизни, тайна убеждений и характера, планов и воли… своей и, наверняка, по долгу службы — чужой. Неравенство в возрасте со временем бы истончилось, пропало. А вот направленность цели была Иванову непонятной и потому — чужой. Казалось ему, что поддайся он очарованию Тани, и она с радостью возьмет его в свою жизнь. Но жизнь его с того момента перестанет быть своей, будет переиначена, подчинена, переделана… А этого он позволить себе почему-то не мог, как бы ни притягивала его эта славная, единственная в своем роде и такая почему-то родная женщина. «Черт! Приятно с ней быть, лучше ни с кем и никогда не было и не будет. Но как будто с собственной сестрой спишь! — внезапно подумалось Иванову. — Или даже с самим собой!»
Женщины постарше уже давно не привлекали взрослого мужчину. Скорее наоборот, чем дальше, тем больше его тянули невинная свежесть и не успевшие нажить морщинки опыта лица, не тронутые работой и родами гибкие фигурки. Но это так, скорее отрада глазам художника. Иванов успел понять за свои тридцать лет, что приключения тела никогда не заменят совпадения духа. Душевная привязанность, дружба, крепкий тыл — куда прочнее и нужнее для жизни. Да и не встречалось еще ему женщины, для которой всего важнее в нем были бы его мечты, его тщательно скрываемые творческие поиски, его видение мира, в конце концов. Алла была хорошей женой, но чем дальше, тем больше они отдалялись друг от друга. Ей нужны были маленькие домашние радости, уют, прочное материальное благополучие, а как и чем оно создается — это было не так важно. Будь Иванов таксистом или, наоборот, художником — ей было почти все равно — лишь бы у нее был муж, у ребенка отец, у дома — хозяин. Это было нормально, это было хорошо. Но только Валерий Алексеевич по глупости своей все рвался куда-то, все никак не успокаивался в маленьком семейном мирке, никак не хотел признавать приоритет домашнего над внешним, интересы семьи все никак не становились для него главнее проблем окружающего, такого большого и интересного мира.
Иванов вздохнул протяжно, скинул полотенце на кресло в маленькой гостиной и, как был голым, соорудил себе коньяку, подцепил ломтик лимона в сахаре и подошел к окну, прикрывшись на всякий случай тюлевой занавеской. За стеклом отгорал краешек багровозолотого неба на горизонте. Волны разыгрались не на шутку и теперь уже грозно накатывались на опустевший берег. В полутьме, под внезапно почерневшим везде, кроме закатной полоски, небом, по пляжу прогуливались редкие приезжие чудаки-отдыхающие.
Вот пожилая дама в развевающемся пончо, а вот юная парочка, обнявшись, согнувшись почти пополам, упорно преодолевает порывы ветра. Юрмала! Как ты не похожа на серые пляжи эстонского острова, затаившегося в темноте за горизонтом, за сто миль от тебя в Балтийском море. Пляжи на Сааремаа пустынные и дикие — без скамеек и мусорных контейнеров, без сотен тысяч отдыхающих, без ресторанов и проката водных велосипедов.
Только пройдет пограничный наряд. Только сверкнет над морем ночью луч прожектора.
Только лежат в прозрачной (не то что здесь!) волне русские мальчики нагишом, радуясь свободе и началу каникул. И мечтают о женщинах, которые когда-нибудь, вот так же, нагие, будут обнимать их и, главное, любить.
Ночь приходит неслышно На лапах кошачьих, Ветром теплым чуть дышит И дождиком плачет.
Стрелка прыгает резво По кругу, по кругу.
Я лежу один.
Трезвый.
А по правую руку… Только белая простынь, Только стенка шершава, Только времени поступь Да свет лампы усталый.
Куда крестьянину податься? Иванов в очередной раз посмотрел на часы, равнодушно тикающие на стене, на солнечные зайчики, прыгающие по книжным полкам, играющие на застекленных дверцах и сверкающей полировке секции. Пора вставать. Он не выспался, несмотря на непривычную тишину в маленькой квартирке. Алла еще вчера увезла Ксюшу к теще на дачу. Сегодня воскресенье. Обещал же поехать — помочь с весенне-полевыми работами, но опять не получилось. Сначала затянувшиеся проводы ленинградцев, потом поиски опоздавшего на поезд Тышкевича, забывшего про время в объятиях пышной блондинки-буфетчицы из «Драудзибы». Хорошо хоть что кассеты с отснятым материалом были у Леши, а не то вся работа пошла бы коту под хвост — ведь сумку свою Толик забыл, набравшись при расставании с Анитой и умудрившись потеряться по дороге на вокзал.
Очнулся он ночью — в Вагонном парке, в пустой электричке. Кое-как добрался до Смилшу, 12, хорошо хоть Иванов предупредил ночного дежурного, что пропавший Тышкевич может там объявиться.
Так и случилось. Дежурный впустил под утро чуть живого ленинградца в контору, отпоил чаем и позвонил домой Иванову, дескать, нашлась пропажа. Поэтому с утра пришлось вместо дачи ехать на службу. Надо было купить Толе билет, накормить и напоить аккуратно пивом, проследить, чтобы снова не ушел в загул на «свежие дрожжи». А вечером усадить в поезд и отправить домой, наконец.
Алексеев, озабоченный судьбой отснятых материалов, крайне важных для Интерфронта, выслушав отчет Иванова о проделанной совместно с ленинградцами работе, настоял на его срочной командировке в Питер и участии в монтаже цикла передач о перестройке в Латвии.
Тянуть было нельзя, эфир первой части «Рижской весны» был анонсирован в программе на конец следующей недели, поэтому Валерий Алексеевич и остался дома один, намереваясь выехать в Ленинград в воскресенье вечером. Короче говоря, теща опять пролетела и теперь наверняка читает Алле нотации по поводу в конец отбившегося от семьи мужа.
Всю ночь Иванов, обычно засыпавший почти мгновенно, ворочался на диване, вставал курить, пытался даже читать, вытягивая наугад книги с тесно забитых полок, но все тщетно.
«Мысли всякие» его посещали, крутились в голове, не давали отключиться и выспаться, пользуясь случаем, сразу за всю утомительную неделю. Опять все наслоилось, перемешалось, столкнулось друг с другом. Тут и съемки, и Таня, и ссора с Аллой по поводу очередного «ночного дежурства» на службе. Мать звонила и накручивала сыну хвост после того, как Алла ей нажаловалась, что муженек опять не ночевал дома. Дел накопилось за время пребывания здесь ленинградцев, и за все шеф спросит.
«Надо позвонить Петровичу и попросить проконтролировать типографию, пока меня не будет… И Васильева заставить размножить кассеты с документальным фильмом для агитаторов… И…» — Звонок телефона в прихожей заставил размякшего и уже снова засыпающего Иванова подняться.
— Слушаю.
— Валера, привет! Сейчас машина за тобой подъедет из гаража ЦК, потом заберете меня на Смилшу, я сейчас камеру собираю, и поедем по взрывам опять.
— Ну вот, воскресенье началось… Что там и где?
— Памятник Ленину напротив Совмина, офицерское общежитие семейное около парка «Аркадия» и комендатура гарнизонная.
— Жертвы? Кто-нибудь пострадал?
— Легкораненые только. В общежитии чудом ребенка не убило, дверь взрывной волной на детскую кроватку опрокинуло, а потом уже потолок сверху посыпался. Ладно, подробности на месте уточним. Памятник чуть попортили сзади, взрывная волна ушла вверх — выстоял Ильич. Зато стекла вынесло и в Совмине, и в угловом доме напротив. Микрофон, кстати, у тебя оставался?
— Да, Саша, я возьму. Я сегодня еду в Питер, на студию, так что материал надо будет срочно скопировать, а исходники я заберу с собой.
— Отлично. В ЦК обещали, кстати, что прокомментируют это дело… — Мне, Саша, на комментарии ЦК насрать, ты уж извини. Мне нужны будут пострадавшие в офицерской общаге и комендант Рижского гарнизона. А насчет Ленина я сам прокомментирую, в кадре. Почему машина, кстати, не наша?
— Потому что мне о взрывах дежурный из ЦК позвонил. И я попросил у него машину, чтобы быстрее.
— А почему дежурный тебе звонит? Ты у них в кадрах, что ли?
— Слушай, Валера, давай потом будем с тобой собачиться. Ты что не знаешь, что у них снимать некому?
— Вот именно, знаю. Ладно, давай дело делать. Не копайся только, пожалуйста, как обычно. Мне еще собираться на поезд сегодня, между прочим!
— Иди ты, Иванов, знаешь куда?!
— Знаю, Александр Васильевич, знаю. Потом об этом поговорим! Валерий Алексеевич швырнул трубку и выматерился в сердцах.
Васильеву в ЦК как медом намазано! Знает, что ни Алексеев, ни сам Иванов терпеть не могут его стремления лишний раз посотрудничать с Рубик-сом и закрепиться там. Но Лопатин Сашку прикрывает, и тот этим пользуется. Только не в интересах Интерфронта, а в чьих интересах?… Не зря Сворак под Васильева яму роет, ой не зря! Вот ведь земляк вроде, из Туркмении приехал, и мужик душевный, и поучиться у него есть чему. Но запутки эти его с дерьмократами, да с партией — уже вот где сидят! И людей нет! Было бы кем — давно бы уже заменил. А некем! Эх! Опять пропал день!
Осколки битого стекла, растерянные, наспех одетые женщины, плачущие дети, вывороченные взрывом двери на лестничной площадке, перевернутая мебель, трещины в стенах, осыпавшаяся штукатурка. Офицеры, злые как собаки — на перестройку, на собственное начальство, на сукиного сына генсека, на латышей, в конце концов; готовые стрелять за свои семьи во все, что движется и знающие, что не будет такого приказа. И твердо знающие про себя, что не смогут стрелять без приказа.
Иванов вспомнил недавний пикет офицеров перед Домом политического просвещения, где проходила встреча республиканского руководства с очередным партийным визитером из Москвы. Офицеры выстроились в ровные шеренги перед ДПП с плакатами: «Нам оставили только одно право — умереть за Родину!» Подполковники, майоры, капитаны. Суровые, злые лица. «Оккупанты», стоящие в пикете с требованием соблюдения прав человека!!!
Аллес песец!
— Саша, поехали теперь в комендатуру!
— Нет, сначала к памятнику, а то свет уйдет.
— Ладно, давай.
Собираться пришлось наспех. Оригиналы отснятого материала, все на VHS, хорошо хоть «горяченькое» не только на «Бете» принимают… Бутылка бальзама для Болгарчука, конфеты для Леньковой — жены Украинце-ва и для Светки Хачиковой, блок черной «Элиты» Тышкевичу, блок «Мальборо» от Алексеева для всех — пачку тому, пачку этому.
Свежие номера «Единства» и «Атмоды»… «Все, пора выкатываться! Перекушу в поезде! Ээ-э-э-э! Записку Алле написать, что ли?»
«Аля, я уехал! Со студии позвоню, скажешь, что привезти! Деньги оставил, где всегда.
Передай Киске, что я ее очень люблю! Целую! Папа».
В тамбуре накурено, хоть топор вешай! Валерий Алексеевич поморщился, открыл дверь в лязгающий железом переход между вагонами, чтобы хоть чуть-чуть протянуло сквознячком, и сам закурил с наслаждением. Поезд набирал ход, за мутными окнами, покрытыми выпуклыми струйками весеннего ливня, сгущалась темнота. Денег на вагон-ресторан было жалко, а перекусить на вокзале так и не успел. От курева уже тошнило, но и без сигареты тоже никак. Откинутая крышка переполненной железной пепельницы на стенке тамбура противно дребезжала. Жизнь продолжалась, но жрать все-таки хотелось просто нечеловечески.
У проводницы нашлось печенье — вот и ужин! Выпив три стакана горячего сладкого чая, Иванов умылся, покурил еще раз на ночь и завалился спать, не обращая внимания на соседей по купе, долго еще употреблявших коньяк и травивших анекдоты. Пить с ними он сразу отказался, а они обиделись. Зато и не приставали больше.
И снова громада заброшенного собора рядом с Варшавским вокзалом выплыла надстройкой линкора из предутреннего тумана. «Ехать на такси? Глупо, кто же берет такси на вокзале? Тормознуть на Обводном канале частника? Или пойти сначала позавтракать на Московский проспект, а там на «Фрунзенскую» и до «Петроградской» в метро — напрямую?
Отдышусь и поем сначала, а то на студии с утра начнется водкопитие по случаю моего приезда, а закусить, как всегда, будет нечем или некогда. Вот и кулинария родная. Бочковое какао, пирожки, котлетка. Теперь доживу до вечера. Пятачок на метро припасен заранее.
Народ уже схлынул, отправился на службу давно, и слава богу! Можно усесться и просто смотреть в черноту, ритмично моргающую за окнами ярко освещенного вагона. Не забыть бы сразу позвонить Алле от Хачика! И первым делом забить в сегодняшнем «Факте» пару минут хотя бы о вчерашних взрывах. Да хорошо бы, чтобы Сорокина (или кто там ведет сегодня новости?) еще прицепила анонс «Рижской весны» к этому репортажу. Надо Леше сказать, пусть потрясет Болгарчука с Обленовым по этому делу — они хоть и начальники, но мужики вроде понимающие — должны согласиться.
Как они там вообще умудряются уживаться вместе с «Пятым колесом» и прочей дерьмократической дрянью на одном канале? Система сдержек и противовесов? Или яйца по разным эфирам раскладывают на всякий случай? Хрен поймешь. Колоярова молодец — тетка вроде не молодая уже, а за правду бьется, как Матросов, грудью хороший материал закрывает. А Невзорова никак не пойму — кровища, эпатаж — то вашим, то нашим, лишь бы показать, что он не такой, как все. Но зато вся страна от экрана по 600 секунд в день не отлипает… Куда он качнется дальше? Куда вообще все качнется? Особенно если учесть, что оно все не качается, а уже просто падает и вот-вот грохнется на пол с треском и звоном, разлетаясь на мелкие кусочки! Когда статуя только наклонилась, ее можно одним пальчиком обратно на пьедестал подпереть. А когда она уже в сантиметрах от земли, тут усилий надо в тысячу раз больше, чтобы на место водрузить. Вот и страна наша, Родинамать, летит с Мамаева кургана какого-нибудь и кувыркается — поди поймай. Все только разбегаются в разные стороны, чтобы не придавила, матушка! Да только россиянам-то что?
Они дома. А мы вот не успеем оглянуться, как окажемся в окружении, во вражеском тылу. И никакого Штаба партизанского движения в Москве не будет. А будет только руководство карательными операциями по зачистке бывших «своих». Чтобы никому не смогли рассказать, как все это предавалось, сдавалось и воровалось.
Надо видеоархивы и документы тщательно скопировать да спрятать подальше до лучших времен. А то потом ищи-свищи, доказывай на пальцах, кто был кто, — все равно никто не поверит! Вот и Таня что-то такое говорила, я еще удивился про себя, зачем она об этом в такую ночь. Что ей нужно от меня? Переспать больше не с кем? Не поверю никогда.
Влюбилась? Да я, честно говоря, не герой-любовник, чтобы женщины от меня с первого взгляда сознание теряли! Просто хорошо ей со мной? Допускаю — ведь мне же с ней хорошо! Но ничего не просит, ничего не требует, ничего не обещает, кроме одного: будет плохо — найди меня! И что тогда?
Самое смешное, что я никакой вины перед Аллой за первую сознательную супружескую измену не чувствую. Никаких угрызений совести, никакого страха, что все раскроется. Как будто все это не со мной было и не на Земле вовсе. А так — в параллельном мире, значит, с меня и взятки гладки. Короче, война все спишет… Большой любви у нас с Аллой не вышло, конечно. Но она мне дорога, она — жена, мать моего ребенка, я за нее горло перегрызу. Только во всем остальном — равнодушие какое-то между нами. Она сама по себе, я сам по себе. Ксения посередине — единственное связующее звено. И что делать? Ничего не делать. Любви, о которой мечталось в детстве, — страстной, всепоглощающей, единственной, наверное, просто нет на свете. Или проходит она слишком быстро, как в юности бывало. Или безответна. Кого я люблю — меня не любит, кто любит меня — к тому я равнодушен. Или просто я не способен любить? Я ведь на самом деле человек холодный, рассудочный. Только дураки думают, что я вспыльчивый, неуправляемый, все делаю сгоряча, на эмоциях. А я все эмоции просчитываю и изображаю, чтобы на нормального человека походить. Быстро очень просчитываю, потому и обманываются все. Кроме Татьяны опять же — она-то сразу мне сказала, еще тогда, в Линксмакальнисе: «Ты даже в постели задней пяткой контролировать окружающее не перестаешь, и глаза у тебя на затылке открываются, когда я тебя целую. Поверил бы ты в себя всерьез — далеко пошел бы!» Я отшутился, не понял как бы. А ведь именно тогда я и решил, что никакого продолжения, никакой свадьбы у нас с Таней не будет! Решил тогда, а вспомнил об этом только сейчас! Вот, значит, где собака-то порылась. Зацепила меня Танюша за живое, за то, что сам себе старался не открывать, всю жизнь делая вид перед самим собой, что я этого про себя не знаю! «Хороша была Танюша, краше не было в селе… красной рюшкою по белу сарафан на подоле.» Как там дальше-то? «У оврага за плетнями ходит Таня в вечеру. Месяц в облачном тумане водит с тучами игру». Но ведь какая ювелирная работа! Такие разрушения, столько шуму-грому — и ни одной жертвы, притом что люди мирно спали в собственных постелях! Это ж кто на себя такую ответственность взял страшную — Господь Бог или же сапер высочайшего класса, мастер-подрывник с огромным боевым опытом?
Или просто случай? Счастливый случай? «Случай есть точка на графике закономерностей!» Но думать про это не надо. Надо этим случаем пользоваться и выжать из него пропагандистский материал на все сто. Что бы это ни было. Поговорить с Толяном?
Нет, они еще пока не определились, они пока еще в нейтралитет играют — честные полицейские ловят плохих воров. Ну да все равно определятся скоро. И надо бы их посильнее в нашу сторону тянуть, а то ведь могут и уйти не туда, сдуру. Нет, это пока не ОМОН. Точно. Либо счастливый случай, что жертв нет, либо классные спецы уровня.
Ну, не будем об этом. Как обычно делается? Сливается по ЦТ инфа, что «похищен террористами ядерный заряд». Где-нибудь в Горьком. Объявляется чрезвычайное положение в Горьковской области. Потом терроисты выскальзывают и обнаруживаются, по косвенным данным, в Питере. Значит, в интересах населения, ЧП вводится уже там. А тут террористы уже в Москву пробрались. И тогда под одобрительные и встревоженные вопли международной общественности ЧП вводится на территории всей страны. И перестройке — песец. Белый и пушистый. Но для этого с самого верха приказ отдать надо.
А наверху у нас — одни агенты влияния, мягко говоря. Потому на ключевых местах перестроечного фронта, на острие атаки, так сказать, гремят взрывы, дестабилизирующие обстановку в отдельных регионах. Инициатива среднего звена, не иначе. Отчаянная и последняя. Или проверка… Как Центр отреагирует — воспользуется ситуацией или тихо сольет все эти взрывы за ненадобностью, не заметит как бы. Вот мы сейчас все это в союзный эфир выложим и тоже посмотрим. Все друг друга проверяют, никто никому в стране не верит! Управляемости никакой! Да если бы это латыши, пусть даже по наводке с Запада, такие взрывы устраивали, они бы разнесли сдуру и по неумению весь дом в клочья — только части тел летали бы по всей Марупес! Да и невыгодно им сегодня это. Ну, практической пользы от всего только одно — проверка реакции Центра! Иголочкой укололи Политбюро — типа, какая будет реакция? А реакции, заранее скажу, не будет никакой!
Когда мозг удалили, вегетативная нервная система тоже не работает. Никто наверху не дернется и импульс в конечности не пошлет, чтобы дать «с ноги» хорошенько по тому, кто уколоть осмелился.
Вот и весь практический результат! А для того, чтобы народ лишний раз возбудить, — этого не надо. Народ и так готов порвать перестройщиков, как Тузик грелку, лишь бы команда была дана! А команды не будет. А без команды у нас усядутся на рельсах перед идущим поездом и с места не сдвинутся — не велено было! Ну, все это только начало, подождем продолжения Марлезонского балета и помолчим в тряпочку.
Так что там было с Таней-то дальше? «Не кукушки загрустили, плачет Танина родня.
На виске у Тани рана от лихого кистеня. Алым венчиком кровинки запеклися на челе, — хороша была Танюша, краше не было в селе!» Грустно, девушки!..»
Эскалатор терпеливо и ровно тащил Валерия Алексеевича наверх, к свету, к девушкам, ожидающим свидания на выходе из метро, к меланхоличной ленинградской толпе, деловито, но без московской суеты, текущей по широким тротуарам Кировского проспекта.
Теперь быстренько пробежимся до Карповки, еще один рывок — и направо, на Чапыгина.
Вот и Хачик стоит, колышется на свежем весеннем ветру, рукой машет!
Выпили по стакану в «Дружбе», теперь уже ленинградской. «Смешно! — подумал Валерий Алексеевич. — И в Риге, у нас, в «Драудзибе» пьем, и в Питере тоже… «Дружба».
Прямо — не разлей вода, как в Союзе народы дружат-то!»
Длинные коридоры, огромные пепельницы из круглых жестянок от кинопленки на подоконниках. Всем на ходу «Привет!», торопливое рукопожатие, банальные ответы на банальные вопросы о погоде в Риге. Пробежка по кабинетам, звонок Алле, кофе-вырвиглаз в подвальной курилке, долгое ожидание Украинцева, явившегося наконец со своей «монтажной» дозой коньяка в маленькой бутылке из-под пепси. И снова коридоры. Забрать кассеты с перегона. Еще одна перебежка в монтажную. И наконец-то время пошло, завизжала «мурка» — так, по-кошачьи, звучит синхрон при перемотке в «светлую».
Вот Вареник сидит, насупившись, на камне, обозревает зеленую дымку Сигулдских лесов, вот к нему подписали щебечущих радостно птах, вот Тышкевич врывается в весеннюю идиллию с резким вопросом, а Виталий мнет огромные рабочие руки и кроет по матушке всех, кто сломал тишину на бескрайних просторах Отечества.
Проезд на машине — набегают на камеру огромные, белые, из покра-шеного бетона буквы, стоящие при дороге: RIGA. И тут же врывается песня уличного музыканта, такая латышская, на фоне медленной панорамы Риги через Даугаву, и идиллия Старого города взрывается — коротко, встык обрезанными фразами опроса на улице. Смена ритма. Голуби клюют крошки батона на булыжной мостовой. Ухоженная стареющая немецкая овчарка, пригревшаяся на солнышке, грустно вздыхает на крупном плане в камеру, часто и как-то виновато дыша, вывалив язык; оборачивается на хозяйку, как бы спрашивая: что от меня хотят эти люди? И вместе с ней уходит влево и вверх взгляд камеры, останавливаясь на седых волосах пожилой аккуратной еврейки, которой тоже, видно, осталось немного.
Женщина мягким голосом успокаивает подругу, сидящую с ней рядом на скамейке, — возмущенную русскую тетку, которая требует прекратить съемку.
— Нет, вы подождите, Зоя Сергеевна! Ну, не хотите разговаривать, не надо, зачем же кричать на людей? Спрашивайте, молодой человек.
— Что волнует сегодня рижан? О чем вы думаете, что тревожит сердце?
— Самоопределение волнует всех людей. Я еврейка, живу здесь уже сорок лет. Если все это произойдет, я имею в виду независимость Латвии, то нас всех волнует будущее, конечно, — как будут тогда к нам относиться? Ко всем русскоговорящим. Что еще волнует?
Со снабжением очень плохо стало, перебои со всеми продуктами. Борьба за власть идет яростная, а проблемы народа отступили на второй план. Для них, тех, кто появился недавно на политической сцене, главное — захватить власть. А что они обещают — посмотрим в будущем. Сохранится ли русский язык?
Какие сохранятся права? Слухи ходят самые невероятные. Хотелось бы жить более счастливо, чем сейчас мы живем.
Уезжать? Да, многие евреи собираются уезжать из Латвии. Но есть и те, кто включился в политику, активно работают в Народном фронте. Я пожилой человек, я вам прямо скажу — они плохо знают историю.
Пикет ДННЛ на бульваре Райниса — у здания университета, где проходит съезд «независимой» компартии, отколовшейся недавно от КПСС. Жесткие, злые плакаты. Корова с раздутым выменем — символ Латвии, которую доит Россия, — крупным планом. Колючие глаза старика, потрясающего плакатом; на лацкане пиджака у латыша значок со свастикой.
— Что это за значок?
— Это значок латышских ВВС Первой республики. Я летчик, сейчас уже на пенсии, правда.
— А почему на значке свастика?
— Да потому, что свастика — это хорошо! Это лучше, чем жидовские звезды на башнях Кремля!
Полусумасшедшая подпившая дамочка в пронзительно-зеленом пальто до пят и соломенной шляпке держит большой лист ватмана, на котором броско начерчен тушью унитаз, стилизованный внизу под солдатский сапог; в унитазе торчит, зацепившись краями за седалище, красная звезда, оплывающая кровавыми каплями.
— А что у вас написано здесь?
— Я не говорю по-русски!
Наплывом, навстречу друг другу и «сквозь» друг друга идут интер-фронтовцы и народнофронтовцы, наплыв переходит в длинный план шествия НФЛ к Братскому кладбищу — латыши идут почтить легионеров СС. Обилие красно-бело-красных флагов, впереди несколько рядов седых, согбенных возрастом «лесных братьев», следом за ними — молодежь из дружин «охраны порядка» с яркими повязками: надписи в белом круге на красном фоне — стилизация под знакомые нацистские символы. И тоже — сотни тысяч людей, только, в отличие от манифестации Интерфронта — очень много маленьких детей и женщин. Кто-то несет над толпой грубо сколоченную виселицу, на которой болтается, как «повешенный», кусок картона с угрожающим: «Трепещите, советские убийцы!», кто-то, вопреки всякой логике, тащит огромный транспарант с надписью «КПЯЯ» или свастику, образованную перекрещивающимися словами «Интерфронт» по-русски и по-латышски.
Ветераны СС запевают дрожащими голосами старые немецкие песни, которые тут же громко подхватывает их окружение — сразу видно, все знают и помнят эти слова, не путаются в «сакральных» текстах.
И вдруг звук плавно уходит до полной тишины, и через затемнение сначала слышатся осторожные шаги по битому стеклу, потом проступает картинка с искореженной детской кроваткой, на которой повисла сорванная с петель взрывом дверь — куски штукатурки грудой валяются на пестром ковре. Медленный отъезд на общий план показывает все новые детали: разбитая посуда, вывалившаяся из накренившейся секции, офицерский китель вперемежку с женской легкомысленной блузкой под перевернутым кверху ножками стулом.
Встык въезжает, проезжая на камеру — как бы через разрушенный домашний уют — «Скорая помощь», удаляясь от подъезда, в проеме которого виден кусок обрушившейся стены. Звук сирены снова сменяется мертвой тишиной и мерными шагами по осколкам стекла часового, запоздало выставленного под окнами офицерского семейного общежития — худая детская шея торчит из жесткого воротника шинели, на поясе штык-нож — и только.
— Сюда бы еще сытую харю Горбатого на Мальте, на банкете, как он с Бушем шампанским чокается, воткнуть, — горячится Хачик, первым нарушая молчание после просмотра вчерне собранного куска.
— Не надо. Перебор будет. И концентрация на событии уйдет у зрителя, если его вдруг резко «выкинуть» из Латвии на Мальту, — ворчит, прихлебывая из бутылочки, Леша.
— Теперь неплохо бы интервью с коммунистами всех мастей на тему «В Багдаде все спокойно». А потом сразу Иванса… — листает Иванов неторопливо свои листочки.
— Отбить чем-то надо этот кусок, думайте! — Хачик откинулся на стуле назад, вытянул длинные ноги и уставился в потолок.
— Чего тут думать, — ваше время на сегодня кончилось, мальчики! — устало подытожила молчаливая, сосредоточенная дама за пультом — режиссер видеомонтажа. — Идите гуляйте, ко мне сейчас новостники придут. И поищите в фонотеке музыку более подходящую… Дурацкие мысли лениво текли и причудливо меняли направление, подобно клубам сиреневого сигаретного дыма, которым была наполнена курилка при кафе-баре в подвальном этаже телецентра. Кожаные пуфики, прожженные тут и там низкие полированные столики да обычный, сантехнический кафель под ногами. Блестящие плевательницы на высоких ножках вместо пепельниц, устало-озабоченный вид торопливо заряжающихся кофе и сигареткой и тут же убегающих доделывать свой кусок эфира сотрудников студии — все это навевало на грустные мысли. К вечеру рабочий день здесь не заканчивался, а наоборот, у многих только начиналась самая пахота. Но при всем при том все были свои, все были при деле, всех ждали где-то свои квартиры или комнаты в коммуналках, семьи, любовницы и любовники, друзья и просто собутыльники, дети или, наоборот, родители. И большинство этих людей жили в Питере очень долго и не собирались никуда уезжать, во всем их образе жизни присутствовал некий запас прочности, выражающийся в многочисленной родне, разветвленных связях, одноклассниках, сокурсниках, бывших коллегах. Случись что, обрушься мир, даже, не дай Бог, начнись вдруг снова война и блокада — они все равно будут знать свое место в своем городе.
По крайней мере, никому не придет в голову принимать декларацию о независимости Ленинграда и выходе из состава России. Иванов криво улыбнулся и снова закурил, сминая опустевшую пачку, тут же доставая из сумки и открывая новую «Элиту».
Тот же Украинцев Лешка — в свои тридцать восемь — успел стать легендой местного телевидения. Ему прощают то, что никогда не простили бы никому другому. А он не работает, а живет на телецентре. Даже когда он дома. Утром, с бодунища, трясется со своей улицы Восстания сначала в трамвае, потом на 46-м автобусе… Но в это время думает не об опохмелке, как ни странно, а просматривает пачку утренних газет или новую книгу листает.
И ночью свет в его комнате не гаснет почти до утра. Зайдешь к нему, а он курит и читает, курит и читает. А потом весь день мотается по съемкам, встречается с людьми, ругается с коллегами. А в перерывах — пьет. И даже когда пьет — тоже работает. Такой насыщенный и жесткий ритм жизни, как на телевидении, редко где встретишь.
Ну а Тышкевич? Приехал поступать в вуз из белорусской деревни, закончил истфак ЛГУ, пробился тоже на ТВ; без специального образования, по конкурсу стал режиссером. И давно уже питерец. И вся большая семья его собралась здесь — младший брат с женой и детьми, старшая сестра с мужем и дочкой. И тоже — сокурсники, коллеги, друзья, любовницы — полгорода у него в своих ходит. Хачик — армянин. Но в Питере уже в третьем поколении.
Хотя мать почему-то уехала обратно в Армению, и уже давно. Но у Давидова своя армянская мафия в Ленинграде. Только на телевидении — Гамлет с братом, еще несколько армян — режиссеров и операторов — это только кого я знаю. Все прочно сидят — не выдернешь. А у меня родня в Перми. Я и не знаю ее толком, если честно, хотя родни у меня столько, что и Хачика переплюнул бы.
Одноклассники — на Сааремаа. Точнее, были на Сааремаа, теперь уж разъехались кто куда — ни одного не найдешь. Сослуживцы по Германии? Кто где — по всему Союзу.
Несколько сокурсников и сокурсниц да бывшие коллеги по газете и школе — вот и все. И все такие же, как я, все дети военных или сами военные — у всех родня, одноклассники — где-то в России. Все почти одиноки на самом деле. И теперь, когда Союз рушится на глазах, когда даже те близкие, что есть у каждого русского в Латвии, начинают делиться по принципу «свой-чужой»… Что же останется у нас в будущем? Может, плюнуть на все и уехать в Питер, пока не поздно? Ребята приглашают — работу на ТВ обеспечат. Пока. Пока их самих не выгонят, если новая власть придет! Жилья нет Корней нет Ладно!
Побарахтаемся, сколько сил хватит, а там видно будет. Но тетки здесь действительно неживые какие-то. Про прибалтов ленинградки говорят, что они отмороженные. А сами?
Вот и Леша плывет, как всегда — не один. Доругивается с кем-то по поводу очередного материала. Надо заканчивать монтаж и проводить плановые встречи по городу. На радио завтра — опять на Ракова в прямой эфир ни свет ни заря тащиться. Послезавтра приезжают Лысенко из Таллина и Смоткин из Вильнюса. Будем встречаться с рабочими на Металлическом заводе, а ребята подгонят со студии ПТС — снимать встречу для «Горячей линии». Еще в плане Кировский завод, «Светлана», Адмиралтейские верфи, встреча с партактивом в Куйбышевском райкоме — на Невском, у Аничкова моста. Леша говорил, что это бывший дворец Белосель-ских-Белозерских. Что там обязательно надо посмотреть отреставрированные интерьеры. Да тут куда ни ткнись — дворцы. Были недавно в клубе какого-то предприятия — так там тоже дворец бывший — зал в форме подводного грота, а в нем дискотека! Убиться можно… А у нас на всю Ригу два собора и Сигулда — больше смотреть нечего. Ага, еще Рундале и Елгава с Сельхозакадемией во дворце Растрелли. Надо бы гуся купить финского замороженного — Алла порадуется. А то опять дома жрать нечего будет, как приеду. Ну вот, Лешка отругался, тащит кофе!
— Ну как? Закончили?
— Да какой там! Но я все равно свалю, Хачик обещал попозже в свою стекляшку нас свозить. Там кухня замечательная — зелень свежая, только что с гор Кавказа, шашлык, долма, хинкали, лобио — все только для своих. Надо водки купить — там не наливают и даже пить не разрешают. Посторонним, конечно! А ты как, не заскучал?
— Не особенно. Прошелся по городу, голову разгрузил. Конфет дочке купил шоколадных….
Слушай, Леша, может, документальное видео из нашего архива про легион СС пустить отдельной передачей? Так же, как в нашем пропагандистском ролике, — все черно-белое, архивное, не размазывая на современность. Но жестко, с закадровым текстом типа «Обыкновенный фашизм»? Я понимаю, что для эфира сократить надо будет, но это не проблема в общем-то. А то у вас отснято материала полно, плюс мои архивы — в «Рижскую весну» все не влезет. А так — дополнительный удар. В продолжение темы, так сказать.
Может, поговоришь с начальством? Как раз на 9 мая бы и выстрелило?
— Надо подумать, идея вроде неплохая. Да только нас с Хачиком сегодня уже вздрючили за первую часть «Весны». Слишком жестко, никакой симпатии к перестройке… Ну, посмотрим, может, все и обойдется. Послезавтра эфир вечером, так что готовься, будешь на выпуске со мной сидеть. С титровальной машинкой справишься, надеюсь? А то и титры, и часть музыки придется прямо в эфире выдавать — собрать все до конца и вылизать в записи не успеваем — все монтажные забиты — времени не дают.
— Ну, как-нибудь справлюсь.
Звонки на «горячий телефон» студии начались сразу же после показа интервью с интерфронтовскими лидерами. Толик, сидевший на телефонах вместе с парочкой практиканток, что-то беззвучно говорил в трубку и несколько раз, не переставая слушать и переспрашивать, оборачивался к прозрачной перегородке, за которой на выпуске сидели Хачик с Лешей и Иванов. Тышкевич мгновенно менял лицо с участливо-озабоченного — так он (хоть и не в кадре был!) общался с телезрителями — на весело-восторженное и показывал друзьям большой палец, при этом еще кивая на монитор, в котором заканчивал говорить Алексеев:
«…Я хочу напомнить о том, как развивались события в буржуазной республике, пользуясь свидетельством главы Православной церкви в Латвии архиепископа Иоанна Поммера. Вот что он говорил, обращаясь к сейму: «Во имя чести и достоинства Латвийского государства и народа, во имя мира и в настоящем, и в будущем я считаю своим священным долгом обратить внимание на те гонения и притеснения, в каких я нашел Православную церковь в Латвии! Гонениям и утеснениям подвергаются сотни тысяч полноправных и ничем не запятнанных граждан, исполнявших и исполняющих все свои обязанности по отношению к Латвии.
Русские находятся на положении пасынков родины, права их ежечасно нарушаются самым грубым образом в пользу привилегированных граждан, якобы высшего сорта. Нельзя забывать и того, что гонимые православные населяют преимущественно пограничную черту между небольшой Латвией и большой Россией и что вопли гонимых людей могут перелететь через границу и найти отклик в сердцах братьев по ту сторону границы, что может приспеть время, когда братья по нации встанут на защиту своих братьев по вере, что вражда, которую породили в русских сердцах некоторые неудачные выступления латышских политиков, может еще возрасти!»
Алексеев внимательно всмотрелся в камеру, представляя за ней зрителей, снял очки и неторопливо продолжил:
«Мы надеемся, что мир в нашей республике можно обеспечить, если мир будет во всем Отечестве! Мы надеемся на наших братьев в Ленинграде и во всех республиках нашей огромной страны! Судьба Латвии решается сегодня не в Риге, не в Вашингтоне, а в Москве…»
При этих словах даже равнодушные ко всему техники, сидящие в студии, невольно переглянулись друг с другом. А Тышкевич уже не мог оторваться от нескольких разрывающихся от звонков многоканальных телефонов.
Эфир передачи тем временем продолжался. Под звуки органа торжественно прошли по собору притихшие юноши в черном и плачущие от восторга девушки в белом — в Новой Гертруде ленинградцы сняли волнующий момент конфирмации. Довольно хорошо говорящий по-русски пастор, совсем недавно приехавший в Ригу из Америки, прижав руки к груди мягко обнадежил: «Я надеюсь, во всем Советском Союзе люди пребудут со Христом и все устроится.» И слезы счастья на глазах взволнованной, ангельской красоты девушкилатышки, только что вышедшей из величественного собора, ее улыбка тоже, казалось, пообещали телезрителям: «Все будет хорошо!»
А русский реставратор, еще молодой крепыш с мастерком в руках, спрыгнул со строительных лесов на булыжную мостовую в Старой Риге и, переспросив:
— Ленинградское телевидение? — тут же насмешливо ответил на вопрос о будущем Латвии: — Разваливается большая кормушка, и каждый ищет теперь себе экологическую нишу! Гласность хороша тем, что проявляются все черты человеческие. Латыши вот, помоему, сами себя испугались!
Яркий весенний день на экранах сменил черный ноябрьский вечер — в день Лачплесиса в латвийской столице прошло первое за послевоенное время факельное шествие. На трибуну перед ярко освещенным прожекторами памятником Свободы; трибуну, окруженную десятками — даже по одежде видно — западных журналистов, приникших к визирам камер, внимательно записывающих каждое выступление; на трибуну вышел, склонившись перед красно-бело-красными флагами, очередной оратор, заикаясь и поблеивая он неожиданно начал свое выступление по-русски:
«Граждане Латвии! Я прощу прощения за то, что не могу обратиться к вам на латышском языке! Как вы уже поняли, я приехал к вам из Москвы. («Наши русские тоже не знают латышского языка!» — раздался громкий голос из толпы.) …и я не знаю латышского языка. Поэтому я буду говорить по-русски. Мне больно осознавать, когда я приезжаю в Прибалтику, что Прибалтика и в большей степени по вине моего народа, по вине русских — до сих пор оккупирована. Да! Я являюсь представителем оккупантов… к сожалению. Но я надеюсь, что в скором времени я смогу приехать в независимую Латвию! Я преклоняюсь перед памятью тех, кто сражался против советских оккупантов в годы Второй мировой войны, кто погиб в советских лагерях. Я преклоняюсь перед их памятью! У нас один враг — и с этим врагом мы будем бороться вместе — за вашу и нашу свободу!».
— Ага! Судьба Риги будет решаться в Москве! — сказал Алексеев.
— Вот она — столица нашей Родины, мать ее ети! — ткнул Иванова острым локтем в бок скривившийся страдальчески Украинцев.
— Ты что, не видел этого куска, что ли? — искренне удивился невозмутимый, только немного грустный Валерий Алексеевич.
— Видел! Но все равно блевать хочется.
Толпа вяло, но поощрительно поаплодировала москвичу и тут же взорвалась ревом, когда на трибуну вышел знаменитый оратор от ДННЛ Эдвинс Янсонс.
«Говорят, что мыла в Латвии нет, оно ведь все по талонам… (смех в толпе), но для коммунистов, для коммунистов мы мыло и веревки найдем!!!» Толпа взрывается овацией, западные журналисты переглядываются и удовлетворенно кивают друг другу.
«… Еще в 39-м году двухстам тысячам красных оборванцев финны пускают лишнюю кровь. Латвия, Литва и Эстония трусливо капитулируют перед превосходством сил, вместо того, чтобы сражаться до последней пули, до последнего обломанного кончика ножа, как это делали в послевоенные годы наши героические «лесные братья»! (овация). Почему им до сих пор не поставлен памятник? Пусть они будут образцом для молодежи Латвии, которая не должна слушать того, о чем говорит ей это сумасбродное государство. Все, что они говорят, — это ложь! Все, что принадлежит этому государству, — украдено и награблено!
Это же твое государство, где все пьют смертельную отраву, где медленное самоубийство человека называют жизнью! И только если мы разгромим это бредовое государство начнется счастливая песня свободного человека! (овация)… И теперь они философствуют о том, как мы проживем в свободной независимой Латвии — будем мы жить в благополучии или в нищете? Это же не имеет никакого значения! Независимая Латвия не будет же, как сегодня, картофельным полем, в котором кто больше свинья, тот глубже копает! Это будет большое духовное государство! Это же не средство для достижения благосостояния!
Свободная Латвия — это идея, это принцип! Единственное средство, чтобы освободиться от духовного и морального рабства! Теперь все или ничего!» (овация).
Желтые монеты бьются на ветру, Тускло-золотые на деревьях денежных.
Я схожу и этих денег наберу, И куплю билет туда, где все по-прежнему… Где анекдоты про Брежнева.
Где смеется соседка по парте.
Где зимы морозные, снежные.
И женский день в марте.
Самые красивые звезды в октябре, Самые прозрачные дождинки — на лету, Самые глубокие лужи — на дворе, И огни, дрожащие на Каменном мосту… Я весь мир отдал бы за полет во сне В Новый год, что «новым» был 30 лет назад, Кроме нашей комнаты с липами в окне, Кроме нашей комнаты с видом на закат… Май 90-го года выдался хлопотным. Валерий Алексеевич едва успел вернуться в Ригу 1го числа и прямо с поезда, не заезжая домой, отправился на первомайскую демонстрацию.
Десятки тысяч людей, радостных, веселых несмотря ни на что, осознающих в толпе своих, что они не одни, что их много, — не спешили расходиться по домам. Гуляли по Комсомольской набережной, выпивали, пели песни, договаривались о встречах, чтобы продолжить праздник дома, за обеденным столом. Иванов, расстегнув пиджак и ослабив галстук, стоял с неизменной сигаретой в руке, щурился на яркое солнышко, приветственно подняв руку знакомому фотографу — Майданову, взобравшемуся с фотоаппаратом на грузовик, в который собирали после демонстрации флаги, лозунги и транспаранты.
Так и лежит эта фотография у Иванова под стеклом на письменном столе. Там еще есть и возложение цветов к Вечному огню на Братском кладбище в Риге. Вместе, одним движением, протянули руки с красными тюльпанами и гвоздиками Алексеев и Лопатин, Иванов и Сворак. За ними еще несколько интерфронтовцев, а вдоль аллеи, в конце которой находится Вечный огонь, застыла с карабинами в руках рота почетного караула с аксельбантами, в белых перчатках, салютуя всем, кто пришел вспомнить героев. А еще там, на фото под стеклом, стоят в Ленкомнате Рижского ОМОНА три мужика в штатском, три ровесника, только что переваливших за тридцать. Иванов и два взводных — Мурашов и Кузьмин. Улыбаются по просьбе фотографа, того же Майданова. А глаза у всех троих настороженные, уже все знающие глаза. А на столе перед ними потертый ивановский блокнот, да еще автомат затесался некстати. И еще одно фото — тоже на базе: Млынник, Невзоров и Мурашов — Иванов сам снимал их, после ночного рейда по латышским самочинным таможенным постам на границе. Вот почти и вся память о прошлом. Сами они не любили сниматься. И фотографий своих никому не дарили на память.
Мы с Валерием Алексеевичем недавно вместе посмотрели свежую передачку Аркадия Мамонтова из цикла «Специальный корреспондент». Про «бархатные» революции.
Тут и президент, как раз перед думскими выборами, решил возглавить список «Единой России». Все это вместе, видно было, сильно раздражало Иванова.
— Какая связь? — спросил я его, намекая на передачу Мамонтова и партийные списки.
— Самая прямая, ешкин кот, — недобро зыркнул на меня исподлобья сосед.
— Вопрос легитимации власти. Именно легитимации, а не законности.
— Какая разница-то?
— Да та разница, что легитимация — это признание законным. А законная власть, она законная и есть! Ей признания не требуется. И пиара не надо. И обоснований лишних.
Вот мы Мамонтова смотрели с тобой только что! Так ведь он, нехороший человек, историю «бархатных» революций с Сербии начинает! И ни слова, ни намека о том, что сама нынешняя власть в России — это плод первой самой «бархатной» революции — перестройки в Союзе! И когда Ельцина с почестями хоронят в Новодевичьем монастыре, да в храме Христа Спасителя отпевают, когда Путин прилюдно скорбит по Ельцину, он признает публично свою преемственность именно той власти, что заняла Кремль в результате совместного труда советских партийных предателей и западных их наставников!
Что это, как не «бархатная» революция? А вся цепь «песенных» революций в Прибалтике, на которых обкатывались схемы для «бархатной» замены власти во всем Союзе? Ведь методы те же, абсолютно, что потом применялись в Сербии, Грузии, на Украине! Те же, что применялись в Восточной Европе, когда Горбачев ее на волю распускал. С Румынией только ошибка вышла поначалу, как и с Молдавией. Уж больно народ дикий — цыгане, одно слово.
Но об этом секрете полишинеля — молчок. Все уткнулись в тряпочку… Значит, нехорошие американцы и иже с ними — только тогда нехорошие, когда они мешают российской власти, которую сами же, сами же на престол посадили?!
— Так что же ему — Путину — сплясать на гробе надо было, что ли?
— Нет, конечно. Правила игры, то да се.
Валерий Алексеевич затянулся было уже догоревшей до фильтра сигаретой, посмотрел недоуменно на окурок, ткнул его в блестящую, вертящуюся пепельницу, утопил в ее недрах и тут же потянулся за новой сигаретой.
— Ты бы, Алексеич, курить бросил, а то сам ведь на сердце жалуешься… — некстати намекнул я соседу на перешедшую в болезненную страсть привычку.
— Да при чем тут!.. Ты больше Катерину слушай, она меня лечить любит, только я все равно не поддаюсь, — уже более спокойно произнес сбитый с горячности тона Иванов и попытался продолжить мысль. — «Единая Россия» сегодня — та же КПСС, только не при Сталине, а при Горбачеве. Там большинство — чиновники. А большинство чиновников нынешних — те самые люди, что пришли вместе с Ельциным. В результате той самой — первой «бархатной» перестройки — перекройки по американским лекалам.
— Но Путин же не вступил в партию!
— Пока не вступил, еще не вечер. Но первое место в списке занял! Там, глядишь, и председателем станет. Может быть, с точки зрения полит-технологий это все и правильно.
Но по-человечески — противно. Ты пойми, я ведь не о политике сейчас говорю, а о правде.
Они всегда почти не совпадают — понятия эти. Я это давно знаю. Я понимаю, почему так боится сегодня власть прямо сказать, что Ельцин — ставленник американцев, пришедший к власти в результате «бархатного» переворота. Так же точно, как Саакашвили, как Ющенко… Но другого выбора у Путина, кроме как рано или поздно признать все это и проклясть публично, отмежеваться, — нет! Не может это продолжаться дальше, если Путин действительно хочет, чтобы в России была законная власть! Пусть будет е г о власть! Но право на законную власть президент приобретет только тогда, когда назовет все своими именами — без эвфемизмов о «величайшей геополитической катастрофе»!
— Ну нельзя же вот так прямо.
— Нельзя. Я знаю. Но и по-другому тоже нельзя. Вот где собака порылась, соседушко.
Что ты думаешь, я не понимаю, что Париж стоит мессы, а Пасха стоила нам Советского Союза??! Или я не знаю, что никакого эволюционного перехода СССР к русскому православному государству все равно бы не произошло никогда? Для меня лично обретение, пусть только возможное — поскольку грешен зело, — веры в «воскрешение мертвых и жизни будущего века» стоит всего, что я лично пережил. Да и вообще, не было другого пути, сколь бы ни был он кровав, каких бы бед и несчастий он ни стоил. Но не Ельцина, не Яковлева с Горбачевым это заслуга — возвращение и возрождение Церкви! Для них, и для их англосаксонских кураторов Церковь наша — это досадное, но необходимое и вынужденное условие — цена, можно и так сказать, развала СССР, читай — остатков Российской империи. Они только потому и проиграли холодную войну, что не поняли, что возрождение Православия — это наша победа, а не их! Россия в результате выиграла души!
А они лишь тело. А тело — оно обманчиво! Сегодня оно одно захотело, завтра — другое. И душа телу хозяин, а не наоборот, как они всегда считали. На том и песец им придет. Но это их проблемы. А у нас вопрос веры и справедливости — главный. Но если Путин стал демонстративно скрывать свои отношения с Церковью, чтобы не раздражать толерастов, если он уже слово «русский» перестал вдруг произносить, а все больше у него «россияне» на устах, — это вопрос доверия к нему русской души, а не российского тела.
— Что-то ты, Иваныч, завернул в такие эмпиреи, что без бутылки и не разберешься!
— Ну так ты бальзамчику хлопни, мне недавно из Риги опять привезли.
— Валерий Алексеевич улыбнулся и деловито полез в шкапчик, продолжая мысль на ходу. — На песке, на вранье, на публично сказанном по телевизору, что «Ельцин дал России свободу» — законной власти не построишь! Ни при чем здесь Ельцин. И все это знают, в том числе и те «дарагие рас-сияне», что миллионами записывались в участники первой защиты Белого дома, а теперь клянут «царя Бориса» почем зря… Я знаю одно: Путин должен сказать правду. Тогда его власть — и так почти царская — станет законной и фактически монаршей властью. Без этого — сам себя переиграет, какой бы гениальный политик он ни был. Без этого — потеряет ту Божью помощь, каковая только и позволила ему совершить ч удо — чудо возрождения уже, казалось, погибшей России. Но пока он играет в полит-технологии, пока он старается переиграть всех административным гением, пока он, пусть даже по понятным причинам, не находит сил или, как ему кажется, возможности порвать с проклятием рождения нынешней Российской Федерации и нынешней Российской Конституции — все им сделанное — под угрозой. Пока он твердит о «многонациональности и многоконфессиональности» — Россия под угрозой. И русский народ, все еще не ставший нацией, может ею так и не стать.
Какая постсоветская республика с титульным населением более восьмидесяти процентов считает себя «многонациональной»? Да хоть бы их и половина всего была — как в той же Латвии — «государстве латышей»! А какое государство в мире с таким национальным составом считает себя многонациональным? Россия. Где даже нет уже термина «национальное меньшинство», где каждый якут или табасаранец меньшинством не является! Где татары, которых не более четырех процентов от всего населения страны, и все же вторые по численности после русских в России, требуют себе особых прав и половины власти и добычи! У нас мусульман пять процентов всего верующих — против семидесяти процентов православных. Какая, прости господи, «многоконфессиональность»? Какого черта раввинов везде суют, когда иудеев вообще доли процента по России?!
— Судить легко! Да и как же начинать новую традицию — демократической смены власти? Одно это не позволяет Путину сказать правду о Ельцине! Да и упреков в национализме от Запада хотелось бы избежать!
— Да. Ты прав. Судить легко. Я не сужу Путина. Я им иногда восхищаюсь. Ему Господь урок дал трудный, но Бог не по силам испытаний не дает. Я вот человек слабый, так меня Господь миловал — провел по краешку испытаний, тех, в которых многие и силы, и саму жизнь положили. А Путин — сильный. Но ему и урок дан по силам. Я-то, кстати, помню, что еще несколько лет назад Березовский в Москве сидел! А в Грозном — Масхадов! А страна была в полной жопе. А я с Катей в фашистской Латвии чувствовал себя лучше, чем у себя на Родине, на которую, пока Ельцин был у власти, даже и вернуться не мечтал. Но ты пойми, соседушко, пожалуйста, нас — миллионы!
Нас, русских, которые не продавали свою Родину, которые, как могли, как понимали тогда, пытались ее спасти, нас — десятки миллионов. Нас списали со счета! О нас стараются забыть! И «педерачка» Мамонтова, числящая историю «бархатных» революций семью годами, — это то же самое! Он как бы говорит: не было вас! Не было ни интерфронтов, ни интердвижений, ни сопротивления перестройке горбачевской, ни пьяному Ельцину. И Рижского ОМОНа не было и Приднестровской гвардии. Все дружно приняли «свободу», которую, по словам Путина, подарил российскому народу, а значит, всему русскому народу — Ельцин!
В Латвии в «защитниках» русских ходят всякие Жданки с Кабановыми, Митрофановыми, Плинерами, Цилевичами — те, кто против нас пошел по своей, шкурной, воле в НФЛ! А нас — не было! В России в патриотах подвизаются Леонтьев, Соколов, Казаков — бывшие сотрудники «Атмоды» — идеологические работники НФЛ. И несть числа предателям, вчера еще лизавшим задницу ельциноидам, а сегодня вовсю выступающим в роли учителей русского народа, в том числе и среди почетных членов той самой «Единой России»! Тысячи убитых, расстрелянных, забитых в московских дворах людей, парламент, расстрелянный из танков. Путин сказал про это хоть раз? Понимаю сам, что Хасбулатов с Руцким — Ельцина не лучше. Но люди, которых расстреливали пачками, — они — лучше!
Иванов подошел к окну, уставился на мокрый снег с дождем, на пожухшие, мокрые листья под яблонями, на поникшие ветви могучих елей, окружающих наши с ним дома, на последнее золото берез, трепещущих на пронизывающем ветру, и замолчал.
Прошла минута-другая, пока он не обернулся и не сказал устало, даже улыбнувшись мне благодарно за терпение, за то, что не стал ни спорить, ни поддакивать.
— Я вижу, что в мире хватает проблем и без нас… Он все еще, видимо, числил себя в тридцати миллионах русских, оставшихся за пределами России, хотя и давно уже жил здесь, с нами. Но не мог, видно, не быть представителем, агентом, что ли (?), отброшенного в 91-м году Российской Федерацией русского окраинного мира.
— Я молюсь, чтобы грядущие войны не затронули хоть один раз, в кои-то веки, Россию.
Я понимаю, что тот же Путин делает все, чтобы избежать втягивания России в очередную мировую войну. Правда, мировая война без России — не мировая, конечно! Но пусть, пусть хоть бы раз они обойдутся в своих разборках без нас! Он все делает по уму. Еще бы, хоть немного, по правде. Ведь русский же он человек, в конце-то концов! Ведь православный!
Почему он нас всех считает за идиотов, не могущих понять. Впрочем. Я ведь сам сейчас «дарагих рассиян» поминал тихим добрым словом. Иногда посмотрю не то что на либералов потасканных — на «патриотов» России, которым несть числа, даже на тех, кто не ходит в синагогу и не притворяется, на тех, кто искренен. Как подумаю, как представлю их, «патриотов» этих, у власти — страшно делается! Ну а Путину, наверное, еще страшнее, как человеку несравненно более информированному. Но только за людей он нас все равно не считает. Может, и есть за что. Да только «врачу, исцелися сам!». Порви с родовым проклятием своей власти и тогда — делай с нами что хочешь!
Знаешь. — Иванов, как всегда, немного запнулся на этом «ты» — я ведь намного старше его, но сам настоял недавно на этом ко мне обращении. — Знаешь, я вот вчера забор новый красил. Ну, не красил, пропитывал цветным антисептиком. Тот забор, что со стороны цыган построил с Мишей вместе — глухой, двухметровый, — лишь бы не видеть эту грязь и не слышать этот постоянный ор, прости господи! А еще — смотреть не могу на русских рабов, которых они себе заводят, суки! Подбирают пьяниц, полубомжей — кормят впроголодь, селят в сараях — морду им бьют, чтобы не забывались… А те и рады — пашут на цыган с утра до вечера — и уходить не хотят. Знаешь, Миша их регулярно от цыган выцарапывает и пристраивает к родне на ферму в Псковской области. Там и платят, и жилье приличное, и кормят от пуза. Так ведь многие еще не идут из рабов в фермеры! Или там, на Псковщине, отожрутся, отоспятся, отмоются и. ни хера не делают, только водку жрут! Да еще порой обратно к цыганам сбегают — снова в рабы! В грязь, нищету, голод, побои! Я кавказцев, политкорректно скажу — некоторых и цыган — некоторых… за то больше всего не люблю, что они себе русских рабов постоянно ищут. Наркота, воровство, бандитизм. Но особенно это рабовладельчество — ненавижу!
Так ведь и русские теперь эту моду стали перенимать! Держат таджиков не в работниках, а в рабах многие. У кого научились? Зачем нам это? Своих рук полно, если только бутылку из них вынуть! Если шприц не дать! Одних охранников по стране миллионы балду гоняют, а власти говорят: у нас работать некому! А милиция тогда за что деньги получает, если на каждый метр российской земли нужно еще по охраннику ставить?! Зачем нам МВД, ФСБ, внутренние войска? Частных охранников поставь, а этих дармоедов и коррупционеров — выгони! Что-то одно! А то у нас ни те, ни те ни хрена не делают.
А ведь совсем о другом хотел рассказать… Так вот, крашу я забор! Вытащил сидишник небольшой, поставил «Любэ» и вожу себе кистью под музычку. Марта рядом крутится, хвостом вертит, морду свою волкодавью страшную мне в коленки тычет. Солнышко выглянуло — так-то хорошо! А тут еще с Сиверского, с авиабазы, «Миги» над головой прямо высоту набирают — жуть как хорошо — после Латвии-то. «Наши» летят! Ажно перекрестить их хочется от умиления, ей Богу! — Иванов усмехнулся смущенно. — А «Любэ» вдруг как заведет: «Русские рубят русских, русские рубят русских.» Да еще про коня, в которого все попасть-подстрелить не мог офицер, оставляя его в Крыму, уходя в Константинополь на последнем пароходе. А там вдруг и про «батьку Махно — алая заря». Я эту песенку первый раз в омоновском «бобике» услышал. Весело было! А потом, в том же году, кажется, лечу во Владивосток в командировку — про фашистов наших кино документальное показывать… На Ил-86, кстати, понравился мне тогда самолет, помню.
Просторно! Плееры раздали! А я как раз перед вылетом первую кассету «Любэ» купил. Вот лечу через всю страну и музыку слушаю! А погода была чудесная! Солнце, облаков нет почти. И вся-то страна под крылом все десять часов полета тянется — то городами, то реками, то тайгой, то горами! Необъятная, в общем, страна! И так хотелось ее сохранить тогда! Так хотелось. Вот такие дела — свернул неожиданно свою речь Валерий Алексеевич, ушел в себя и весь остаток вечера только подливал мне черного бальзаму из глиняного кувшина — сам-то не пил уже. Да слушал мои байки об охоте в Карелии, о егере Данилыче на турбазе в Вещеве — таком егере, что Кузьмич рогожкинский перед ним мальчишка просто.
Хоть и предупреждал меня не раз Валерий Алексеевич, что рижский бальзам — штука тонкая, может с непривычки и «мотор» подсадить, да не внял я в очередной раз советам. А зря! Тем более что наливал Иванов не по ложечке в чай или кофе и не с водкой смешивал даже, а лил бальзам, как сам привык — чистенький, да не в рюмочку, а в стаканчик. Вот и проворочался я потом всю ночь без сна — сердце колотилось.
Наговорил мне сосед в тот вечер много чего разного. Мы уж давно с ним условились, чтобы я к сердцу все его монологи близко не принимал, дескать, Иванов таким образом просто думает, обкатывает мысли для последующего публичного употребления. Однако порою меня задевала некоторая безапелляционность его тона и склонность к обобщениям.
Ну, честно сказать, обобщения, конечно, не на пустом месте строились и не из пустячных наблюдений, наверное. Просто мне до встречи с соседом дела никакого до российской государственности не было. Да не было, не было — себе-то я не совру! Это кому другому, конечно, сказал бы, что не раз одолевали меня горестные думы о судьбах Отечества. А себе могу признаться — жил себе и жил, не затрудняясь высокими материями. Все происходило само собой вокруг! Перестройка поначалу меня тоже не коснулась — интересы мои, в моем толстом журнале, политики не касались — я все больше занимался внутренним миром человеческим — любовь и ненависть друг к другу — вот что казалось мне определяющим в частной жизни. Именно частной, поскольку всегда я был убежден в том, что только частная жизнь индивидуума достойна писательского внимания. А об общественном и без меня в советские времена писать было кому — в очередь выстраивались! Я же гордился выторгованной с немалыми, признаться, усилиями нишей, дорожил своим правом не касаться низменных тем социума. Пока этот самый социум вдруг не взбрыкнул и не стал выкидывать такие коленца, что и не уследить стало за полетом «птицы-тройки»: «Русь, куда несешься ты? Не дает ответа.» Даже я тогда понял, что социум пресловутый не сам по себе взбрыкнул и понес, что кто-то фитиля под хвост воткнул народу! Но и что с того? Надо было жить, а потом уже и просто выживать — до обобщений ли философских было? Журнал мой потихоньку захирел и заглох. Переизданий написанного мной ранее и даже вошедшего в школьный список для летнего необязательного чтения — не стало. Да и тиражи пошли не те… Принял я внезапно изменившееся положение вещей с положенной апологету частной жизни стойкостью. Замкнулся в семье, внукам стал больше уделять внимания. Да и дети, внезапно нашедшие себя в новой России, не забывали родителя материальным участием.
Короче, в отличие от многих моих коллег, я не стал взбрыкивать — и ушел на творческий покой. Коллег, однако, понять можно было — не у каждого, как у меня, появилась возможность опереться на детей и не думать о хлебе насущном, особенно в 90-е годы. Они шустрили, обижались на тот самый социум, который быстренько скинул в канаву былых властителей дум и непререкаемых авторитетов. Но мне приработков особых не требовалось, жить было на что, а редких литзаказов и всяких рецензий вполне хватало на то, чтобы просто ощущать себя не вполне умершим.
Я поселился на даче в Вырице, в Питер наезжал редко, потом еще реже. А там и приглашений в жюри разных литературных премий не стало — забыли. «Зато какая у меня капуста!» — утешал я себя, обихаживая немалый — в двадцать соток — участок. Потом дети разъехались по заграницам, внуки тоже потянулись образовывать себя на английский манер.
И остался я один, если не считать помощницы по хозяйству — вдовой дальней родственницы из провинции.
Приятельство с новыми соседями слегка встряхнуло меня, да и повод появился поразмышлять над тем, как влияют на частную жизнь человека внезапно приключившиеся внешние обстоятельства. Впервые меня всерьез заинтересовала тема взаимодействия, а точнее, конфликта между интересами личности и государства. Сказать по правде, ничего особо примечательного в судьбе моего дачного знакомца и не было. Программа «Максимум» и не такие повороты судьбы показывает. Но Прибалтика, известно, всегда привлекала слегка завистливое внимание русской интеллигенции. Я тоже не был исключением, и Дом творчества в Дубулты навещал не раз в былые, более хлебные годы.
Иной взгляд на наши привычные и милые сердцу окраины империи — вот что удивило меня. Сама возможность иног о взгляда — на Прибалтику, на Кавказ гостеприимный.
Конечно, я так же, как и все, возмущался порою, сидя у телевизора, всякими неустройствами в Грузии или Эстонии. Но меж тем, в глубине души, мое отношение к прибалтам или кавказцам, коих немало было среди прошлых литературных коллег и приятелей, оставалось по-прежнему добрым. Не мог я поверить, что все то, что иногда с наигранной страстностью обличали телевизионные комментаторы, вспоминая по случаю о Риге или Тбилиси, — серьезно. Это меня не касалось. А вот старые воспоминания о «-Юрас перле» грели до сих пор.
Не то что ненавидеть — просто не любить их или относиться с недоверием к грузинам, латышам, эстонцам — образованному русскому человеку всерьез невозможно. И тут такой поворот — Иванов ведь мне не просто неприязнь свою к национальным республикам постсоветским выказывал. Он ведь стройную систему отношений выстраивал — систему, в которой были отнюдь не одни эмоции оскорбленного «предательством младших братьев»
русского человека. Нет! В этой системе непривычного для меня мировоззрения главное место занимали Россия и русский народ, а вовсе не Латвия или там Украина. Весь окружающий Отечество наше мир служил Иванову лишь доказательством необходимости России и русским меняться! Меняться самим, а не пытаться изменить латышей или англичан и всяких прочих шведов! Валерий Алексеевич не латышей порицал за национализм или несправедливость к русским, вовсе нет! Он русских и себя самого порицал з а неадекватность отношения к себе и к окружающему Россию миру! «Любовь нельзя купить! — восклицал сосед страстно. — Не купили ведь ни латышей, ни казахов, но теперь снова пытаются подкупить, только уже татар, ингушей да якутов. А любовь за деньги все равно не купишь!»
Это было немного непривычно. Это вызывало любопытство и желание разобраться во взглядах «марсианина», живущего в деревянной избушке по соседству. Тем более что сам-то Иванов в марсианах числил не себя с Катей, а скорее меня.
В тетрадке, забытой у меня соседом и так и не востребованной, вычитал этой ночью.
За твои зеленые глаза, За твою улыбку надо мною, За слова, что не успел сказать Прошлым летом, но скажу зимою… За венчанье наше, за детей, Имена которых уже знаем, За простую свадьбу без затей, За шалаш, который был нам раем, За медовый месяц без забот, За десятки лет такого счастья, Чтобы клинило всегда улыбкой рот, В этот первый в новом веке год Выпью за тебя в последний раз я.
Если это будет не с тобой, Если ты останешься навеки В прошлой тыще лет и в прошлом веке, Я переживу и эту боль… Ты роса на полевых цветах, Ветра вздох в предчувствии рассвета.
Я держу письмо твое в руках.
Я приду.
Скажи мне только, где ты?
Откуда вот это в нем — такие сентиментальные стихи и такая политическая жестокость?
«Восстановим органы власти Латвийской Советской Социалистической Республики!» — под такой шапкой вышел очередной, майский номер «Единства». Там же, на первой полосе, фото с очередного многолюдного митинга — крупным планом плакат:
«Поддержим любого руководителя, который наведет порядок в стране и защитит идеалы социализма!»
— Вот так, значит, — хмыкнул Иванов. — Любого, значит… «Эх, Володя, Володя. — помянул он про себя недобрым словом приятеля — редактора «Единства» Рощина. — Что ж ты идешь по самому легкому пути-то, а? «Любой» у нас уже есть — с отметиной на лысине. Тебе, Володя, мало?!»
Декларация о независимости Латвии, как и ожидалось, была принята на первом же заседании нового состава недавно избранного Верховного Совета республики. И хотя выборы прошли с грубейшими нарушениями, что не смог не признать даже Верховный Совет СССР, результаты выборов были оставлены без изменений. Так, наплевав на всяческое соблюдение Закона о выборах, строящий «правовое государство» НФЛ стал властью явочным порядком. С одобрения Москвы, конечно. С разрешения Москвы, если быть абсолютно точным в формулировках. И теперь в Латвии повторение Литвы в полном объеме и даже больше… 4 мая 1990 года, в день провозглашения Декларации о независимости, сразу после митинга, состоявшегося утром на Домской площади, колонна демонстрантовинтерфронтовцев попыталась пройти к расположенному неподалеку зданию парламента, чтобы вручить депутатам принятую участниками митинга резолюцию. Возле церкви Екаба дорогу колонне преградила милиция. Милицию можно было понять, она пыталась предупредить столкновение интерфронтовцев с боевиками НФЛ, сразу после выборов «застолбившими» пятачок у здания Верховного Совета и не подпускавшими туда пикетчиков ИФ и вообще никого, кто не симпатизировал бы новой, только что «избранной»
власти. Русским теперь силой пытались воспретить появляться у здания Верховного Совета и высказывать свое мнение о происходящем в республике.
Милицейская цепь была смята (потом этот момент неоднократно показывали по Латвийскому телевидению), и интерфронтовцы быстро продвинулись к той площадке между собором Екаба и парламентом, где находится главный вход. Там русских снова встретила милиция. Две шеренги милиционеров тоненькой, изогнутой прокладкой колебались вместе с толпой, зажатые между боевиками НФЛ и интерфронтовцами.
Валерий Алексеевич вместе с корреспондентом «Единства» Островским оказались в одном из первых рядов. Плотно зажатые людьми, они пытались отыскать рядом хоть когонибудь еще из активистов Движения, но все, очевидно, оказались блокированы где-то посередине узкой улочки, ведущей от Домской площади к парламенту. Иванов остался без одной туфли, на задник которой наступил кто-то из шедших следом; потом был очередной рывок напирающих с площади демонстрантов, и тех, кто оказался в узком горлышке улицы, буквально стало выпирать на стены, на полкорпуса приподнимая над толпой, растирая о шершавые бока средневековых зданий. Туфля осталась где-то там, на булыжнике мостовой, а сам Валерий Алексеевич чудом прорвался вперед, чтобы хоть как-то попытаться управлять массой разъяренных давкой людей. Тут-то и прибило к нему Островского.
Хуже всего приходилось милиционерам. Сзади их подпирали энфээ-ловцы — специально отобранные спортивные парни с короткой стрижкой. Видно было, как топорщились у них под одеждой самодельные «бронежилеты», выпирали из рукавов, или со спины, или из-за воротников (кто где прятал) концы арматурин. Спереди на милицию в обычной повседневной форме, через одного потерявшую фуражки, напирали здоровые мужики — докеры, рабочие рижских заводов, даже офицеры, присоединившиеся утром к митингу Интерфронта и Объединенного совета трудовых коллективов. Кое-где через головы милиционеров вспыхивали порой короткие стычки. Со стороны, как потом увидел это Иванов на пленке, отснятой Васильевым, казалось, что сражаются не люди, а их знамена.
Красно-бело-красные флаги в руках латышей, кучкой сгрудившихся со стороны Верховного Совета, пытались порой предпринять контратаку, клонились вперед, давили на милицию с удвоенной силой. Это давление передавалось зажатой между стенами узкой улочки интерфронтовцам, доходило до конца горлышка импровизированной «бутылки», и тогда основная масса русских, не поместившихся в «горлышке» и подпиравших своих со стороны Домской площади, вдруг улавливала это мгновение и с криком напирала вперед.
Тогда уже красные с бело-голубой волной флаги Латвийской ССР приходили в движение и продвигались на несколько шагов, тесня энфээловцев, сжимая в лепешку и тоненькие шеренги милиционеров, и свои же первые ряды. Боевикам уже некуда было деться на маленьком пятачке у входа в парламент, но к ним тоже подбегали дворами, с другой стороны Вецриги, свежие силы и опять напирали на русских. Около часа продолжалось это давление друг на друга. Интерфронтовцев было больше, но латыши были зажаты на своем пятачке, как пробка в горлышке, и никак не могли отступить, иначе бы они просто упали и были растоптаны.
Наконец, поняв, что давить бессмысленно, противоборствующие стороны немного успокоились и некоторое время просто стояли друг против друга, тесно забив все узкое пространство между Домской площадью и Верховным Советом. Наши то скандировали «Фашизм не пройдет!», то пели русские и советские песни. Латыши заунывно тянули «Dievs, sveti Latviju!» или пытались переорать интерфронтовцев криками: «Вон из Латвии!»
Иванов с Островским переглянулись. Ситуация становилась нелепой — стоять так можно было до вечера — пора было принимать решение. Никого из организаторов митинга, того же Сворака хотя бы, рядом не оказалось, а Иванов здесь был совсем с другой целью. Но видно было, что люди уже подостыли и растерялись от бессмысленного теперь стояния.
Необходимое давление на Верховный Совет было оказано; что можно было сделать сегодня, то было сделано. Дальше — только взрыв, штурм, дальше уже можно было только идти напролом. Но стихийный, неподготовленный штурм повредит делу, значит, пора командовать «отбой». В любом случае отходить надо было организованно, чтобы не возникло паники или чувства проигрыша поля боя.
Перекинувшись парой слов, Иванов с Островским начали готовить людей к развороту.
Валерий Алексеевич с трудом вытащил из кармана удостоверение члена Президиума ИФ и, развернув, показал его стоящему неподалеку с мегафоном в руках майору-ракетчику, хриплым сорванным голосом выкрикивавшему какие приходили на ум лозунги. Майор недоуменно и недоверчиво посмотрел на Иванова. Стоящий ближе к военному Островский прокричал надсадно, кивая на Валерия Алексеевича: «Президиум Интерфронта! Передайте всем — мы добились своей цели на сегодня.» — посмотрел растерянно на Иванова, тот подхватил: — «Через пять минут мы организованно разворачиваемся и уходим!
Организованно разворачиваемся и начинаем движение! Уходим организованно!
Сегодняшний митинг окончен!» Майор расслышал наконец, еще раз оценивающе посмотрел на Иванова с Островским, поверил полномочиям и сам с трудом развернулся в тесной толпе.
Поднял мегафон и начал кричать, обращаясь к русским: «Товарищи! Наш сегодняшний митинг закончен! Мы показали свое несогласие с решениями нового Верховного Совета, и депутаты не могли не услышать нас! Мы еще придем сюда завтра! А сейчас все организованно разворачиваются и спокойно расходятся с митинга! Главное, спокойно и организованно!» Толпа задышала и со вздохом облегчения начала неторопливо двигаться.
Майор вопросительно глянул на Иванова, тот поднял вверх большой палец. Отхлынули назад, расцепились с интерфронтовцами и помятые милиционеры, и боевики НФЛ. Сразу стало появляться место, чтобы развернуться и начать движение. «Латвия — наш общий дом!» — крикнул Иванов, пытаясь заглушить радостное улюлюканье изнемогших энфээловцев, понявших, что русские наконец уходят. Его тут же поддержали Островский, потом майор с мегафоном, потом все стоявшие рядом, и наконец вся масса интерфронтовцев развернулась и под оглушительный этот лозунг организованно двинулась в сторону Домской площади, откуда и стала расходиться по рабочим местам — поскольку день-то ведь был не выходной.
Сворак с Прокопенко и Мильчем встретили Иванова и Островского у начала улицы Смилшу, вытекавшей с Домской площади.
— Живы? Здоровы?
— А что нам сделается? — пробурчал Валерий Алексеевич, тщетно пытаясь найти пояс на своем коротком плаще. Он попрыгал на одной ноге в уцелевшей туфле: — Босиком вот только домой идти придется!
Игорь Островский при этих словах внимательно осмотрел свои щегольские черные полуботинки с оттоптанными, смятыми носами, задумчиво похлопал по нагрудным карманам модной кожаной курточки, с которых исчезли куда-то фирменные пуговицы и бляшки.
Петрович засмеялся возбужденно:
— Ну, это не самая страшная потеря! Это не вы народ развернули?
— А что, не надо было? — забеспокоился Островский.
— Все правильно, самое время уходить. Да нас вот заперло в середине, не докричаться было вперед, хорошо хоть вы сообразили.
— Пойдем, тезка, поищем твою обувку, — предложил, потирая раннюю лысину, Валера Прокопенко — председатель Пролетарского районного совета ИФ.
— Фиг там что найдешь, — отмахнулся Иванов. — Да и позориться не хочется — ходить обувку собирать. Ты меня, Григорьич, лучше на своей машине докинь до дому, а то не ехать же в одном ботинке на трамвае через весь город. — Все дружно засмеялись.
— Так что, приняли декларацию?
— Приняли, сволочи! Уже празднуют по всем каналам радио и телевидения, — мрачно пробасил рыжий, кудрявый Мильч.
— Ничего, Валера, мы им еще устроим Кузькину мать и кое-что еще! — утешил Сворак, выразительно разминая короткие сильные пальцы, сжимая их в крепкие кулаки.
Покурили, посмотрели, как расходится народ с площади, послушали, о чем говорят люди, и двинулись на Смилшу, 12… Пошла первая неделя пока еще «декларативной» «независимости».
Иванов попросил у секретаря чаю, пил стакан за стаканом, курил и просматривал свежие газеты — центральные, республиканские, западные, какие смогли ему достать.
Петрович не мешал — занимался своим делом — как упругий каучуковый мячик катался из кабинета в кабинет, беспрестанно осаждал телефон, вызывал к себе руководителей районных советов Интерфронта. Нужно было достать машины, наладить звуковое оформление предстоящей череды митингов протеста, проинструктировать рабочую гвардию и интербригады, охранявшие мероприятия ИФ, нарисовать плакаты, заказать новые флаги Латвийской ССР и транспаранты, скоординировать действия с ОСТК, Советом ветеранов, коммунистами и военными, подать своевременно заявки в горсовет, пошептаться со своими людьми в управлении милиции — дел было невпроворот.