«Е.В. Зарецкий БЕЗЛИЧНЫЕ КОНСТРУКЦИИ В РУССКОМ ЯЗЫКЕ: КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЕ И ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ (в сравнении с английским и другими индоевропейскими языками) Монография Издательский дом Астраханский университет 2008 1 ...»
ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНТСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ
АСТРАХАНСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
Е.В. Зарецкий
БЕЗЛИЧНЫЕ КОНСТРУКЦИИ В РУССКОМ ЯЗЫКЕ:
КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЕ
И ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ
(в сравнении с английским
и другими индоевропейскими языками)
Монография Издательский дом «Астраханский университет»
2008 1 ББК 81.411.2 З-34 Рекомендовано к печати редакционно-издательским советом Астраханского государственного университета Р е ц е н з е н т ы:
кандидат филологических наук, заведующая кафедрой русского языка как иностранного Саратовского государственного медицинского университета Л.П. Прокофьева;
кандидат филологических наук, доцент кафедры иностранных языков Волжского политехнического института ВПИ (филиал) Волгоградского государственного технического университета, докторант Государственного института русского языка им. А.С. Пушкина А.В. Поселенова Зарецкий, Е. В. Безличные конструкции в русском языке: культурологические и типологические аспекты (в сравнении с английским и другими индоевропейскими языками) [Текст] : монография / Е. В. Зарецкий. – Астрахань : Издательский дом «Астраханский университет», 2008. – 564 с.
На основе обширного фактического материала автор приводит доводы в пользу того, что широкая распространённость безличных конструкций в русском языке обусловлена не особенностями русского национального характера, а лингвистическими факторами: остатками эргативного или активного строя индоевропейского праязыка и синтетическим способом выражения грамматических значений. В монографии также даётся обзор безличных конструкций в других языках, теорий их происхождения и исчезновения, статистических данных по языковой типологии.
В редактировании принимали участие O.H. Лагута (доктор филологических наук, доцент кафедры общего и русского языкознания гуманитарного факультета Новосибирского государственного университета), М.Я. Запрягаева (кандидат филологических наук, доцент кафедры стилистики и литературного редактирования факультета журналистики Воронежского государственного университета), Н.А. Тупикова (доктор филологических наук, заведующая кафедрой истории русского языка и стилистики Волгоградского государственного университета), С.В. Гусаренко (кандидат филологических наук, доцент кафедры межкультурной коммуникации Ставропольского государственного университета), А.А. Градинарова (Ph.D., Associate Prof. Faculty of Slavic Studies, Sofia University).
Предназначена для специалистов по языковой типологии и лингвистов других специальностей.
ISBN 978-5-9926-0216- © Издательский дом «Астраханский университет», © Е. В. Зарецкий, © Л. М. Коваль, В. Б. Свиридов, дизайн обложки,
ОГЛАВЛЕНИЕ
ПредисловиеГлава 1. Синтетические и аналитические языки
1.1. Основные характеристики синтетических и аналитических языков........... 1.2. Причины эволюции языкового строя
Глава 2. Безличные конструкции как наследие индоевропейского языка
2.1. Имперсонал как наследие дономинативного строя
2.2. Характеристики эргативных языков
2.3. Характеристики активных языков
2.4. Прочие теории возникновения имперсонала
Глава 3. Форма 3 л. ед. ч. ср. р.: типология или мифология?
3.1. Формальное подлежащее и глагольная флексия 3 л. ед. ч. ср. р............. 3.2. Конструкции типа Его убило молнией
Глава 4. Пассив в английском языке как функциональное соответствие русским безличным конструкциям
4.1. Безличные конструкции с постфиксом -ся
4.2. Имперсонал, пассив и стилистика
4.3. Причины высокой частотности пассива в английском языке
Глава 5. Датив в безличных конструкциях разных языков
5.1. Датив в английском языке
5.2. Дативные конструкции в некоторых других языках
5.3. Датив для оформления оптатива
5.4. «Пророческое будущее»
5.5. Инфинитивные конструкции с дативом
Глава 6. Мифологичность сознания по данным социологии
6.1. Статистические данные
6.2. Доктрина предопределения в кальвинизме
6.3. Секуляризация и языковой «фатализм»
Глава 7. Теории исчезновения безличных конструкций в индоевропейских языках (на примере английского языка)
Глава 8. Тема / рема и порядок слов: связь с имперсоналом
8.1. Универсальный принцип «тема > рема»
8.2. Маркированность / натуральность подлежащего
8.3. Становление жёсткого порядка слов
Глава 9. Влияние субстрата на сферу употребления имперсонала:
русский и английский
9.1. Колонизация территории России и её языковые последствия.................. 9.2. Колонизация Британских островов и её языковые последствия .............. Глава 10. Безличные конструкции в языках мира: обзор
10.1. Синтетические языки индоевропейского происхождения
10.2. Аналитические языки индоевропейского происхождения
10.3. Неиндоевропейские языки
Глава 11. Взаимосвязь имперсонала и национального характера:
опрос лингвистов и культурологов
Глава 12. Культурологический анализ сферы безличности в других языках
Глава 13. Разбор других доказательств русской иррациональности и пассивности
13.1. Пословицы и высокочастотная лексика
13.2. Цитаты из классической литературы
Глава 14. Альтернативные культурологические объяснения безличных конструкций
14.1. Принцип скромности
14.2. Коллективизм
14.3. Фемининность
Глава 15. Выводы
Приложение 1. Некоторые синтетические языки мира
Приложение 2. Догмат о предопределении и фатализм мышления западного человека
Приложение 3. Модальные глаголы в синтетических и аналитических языках
Приложение 4. Этимология 500 наиболее высокочастотных существительных русского, немецкого и английского языков
Библиографический список
Принципы издания
Список сокращений
ПРЕДИСЛОВИЕ
Целью данной работы является подробное рассмотрение безличных конструкций русского языка с точки зрения лингвистической и культурологической типологии. Прежде всего мы попробуем ответить на следующие вопросы.1. Почему в русском языке сфера безличности шире, чем в большинстве западных языков индоевропейского происхождения?
2. Когда возникли безличные конструкции?
3. Что объединяет языки, где такие конструкции практически не встречаются?
4. Чем компенсируется их отсутствие?
5. Связана ли грамматическая категория безличности с особенностями национального характера?
На последний вопрос будет обращено особое внимание, поскольку именно он обсуждается с 1991 г. наиболее активно. Если раньше распространённость безличных конструкций в русском языке объяснялась в рамках языковой типологии, то в последнее время приобрели популярность культурологические теории, приверженцы которых ищут объяснение данному феномену в иррациональности менталитета русского народа, в его пассивном отношении к жизни и в фатализме. Примером могут служить приведенные ниже фрагменты.
“Is there any connection between stixijnost, the anarchic (and at the same time fatalistic) Russian soul, or the novels of Dostoevskij, and the profusion of the [impersonal – Е.З.] constructions in Russian syntax that acknowledge the limitation of human knowledge and human reason, and our dependence on "fate", and hint at subterranean uncontrollable passions that govern the lives of people?” (Wierzbicka, 1988, р. 233).
«Уже стало своего рода традицией противопоставлять русский языковой тип мышления англосаксонскому по признаку "активность, деятельность, контроль над ситуацией" и "пассивность, отсутствие контроля, неволитивность чувства" [...]. Категория неопределённости как семантического признака русской языковой картины мира представлена различными способами. Один из наиболее продуктивных – синтаксический способ. В русском языке существует ряд конструкций, в которых агенс, деятель устранён из позиции подлежащего: неопределённо-личная, безличная, инфинитивная, пассивная. Все эти конструкции объединяет один общий признак, их одинаковое назначение: они концентрируют внимание на самом действии, а не на его производителе»
(Треблер, 2004, с. 147).
«Рассматриваемые языковые конструкции не только не проявляют признаков утраты продуктивности, но, напротив, продолжают развиваться, захватывая всё новые и новые области и постепенно вытесняя личные предложения. Это вполне согласуется с общим направлением эволюции русского синтаксиса, отражающего рост и всё более широкое распространение всех типов безличных предложений, представляющих события не полностью постижимыми. Русский язык отражает и всячески поощряет преобладающую в русской культурной традиции тенденцию рассматривать мир как совокупность событий, не поддающихся ни человеческому контролю, ни человеческому уразумению, причём эти события, которые человек не в состоянии до конца постичь и которыми он не в состоянии полностью управлять, чаще бывают для него плохими, чем хорошими» (Захарова, 2003, с. 176).
«О пристрастии русского синтаксиса к безличным оборотам написано много. В этой особенности грамматики русского языка видят и фатализм, и иррациональность, и алогичность, и страх перед неопознанным, и агностицизм русского народа. Возможно, в этом и есть что-то правильное» (Тер-Минасова, 2000, с. 214).
«На некий национальный фатализм указывают и множественные инфинитивные конструкции русского языка, значение которых связано с необходимостью, но в состав которых не входят слова не могу, обязан, должен. Например: Не бывать Игорю на Руси святой» (Чернявская, 2000).
«Дар созерцательности, "переживания мира" важнее для русских, чем понимание, осознание. Это особенно ярко проявляется в истории религии: если европейцам важно понимать, во что они верят (отсюда хорошо развитая рационалистическая теология), то русским важно, прежде всего, чувствовать Бога (что проявилось в превалировании мистического опыта над рациональным). Противопоставление западного "фаустовского", рационального типа сознания восточному (в том числе русскому) созерцательному – общее место сравнительной культурологии, но мне кажется, что оно важно для Вашей темы [соотношения имперсонала и типа культуры – Е.З.]. Эта особенность обусловливает "иконический" (то есть образный) характер русского сознания, его склонность к ассоциативному метафорическому мышлению. Художественная и "сердечная" одаренность русских как проявление созерцательной и эмоциональной доминанты в национальном характере – вот что может отражаться в безличных конструкциях. Положительные стороны созерцательности очевидны в художественной и отчасти духовной сфере России, но они же оборачиваются негативными сторонами (безволием, иррациональностью и пр.) в политической жизни» (Е.И. Волкова, доктор культурологии, кандидат филологических наук МГУ; получено по электронной почте в августе 2007 г.).
«Думаю, в выводе Анны Вежбицкой и большинства постсоветских ученых есть определенная логика. "Мне думается" менее волитивно, чем "я думаю". Передача субъектности от подлежащего дополнению – важный признак, и если есть достаточная статистика в отношении этого рудимента, то вывод А. Вежбицкой о характерных чертах русского народа – иррациональности, фатализме, безволии, пассивном коллективизме и т.п. – интересен. Решает статистика [...]. Склонные к самоизоляции языки (культуры), исландский и русский, дольше удерживают остаточные безличные конструкции, то есть те рудиментные элементы языка, которые обращены к потусторонности. И наоборот, открытые и, следовательно, развивающиеся языки (культуры) легче "вымывают" из себя рудименты» (А.П. Давыдов, доктор культурологии, кандидат исторических наук Института социологии Российской академии наук; получено по электронной почте в августе 2007 г.).
«Псевдоагентивность рассматривается как культуроспецифичная для русского языка категория, заключающая в своей семантике ряд идей, которые представляют русскую картину мира (неконтролируемость действия / состояния агенсом; иррациональность; идею непредсказуемости мира; пассивную позицию человека в пространстве внешней среды; детерминированность мироустройства и пр.). Грамматически эти идеи оформлены в безличную конструкцию, которая выделяется в качестве центрального компонента микрополя псевдоагентивности...» (Устинова, 2007, с. 17).
Хотя чрезвычайно широкую сферу употребления безличных конструкций в русском языке отрицать невозможно, было бы, на наш взгляд, некорректно связывать её развитие исключительно с воздействием «иррационального» русского менталитета. Существует целый ряд факторов, которые также возымели своё действие в данном случае:
деноминативный строй индоевропейского праязыка (вероятно, активный1);
синтетичность русского языка (склонность к синтезу в противовес склонности к анализу);
слабое использование пассива (по сравнению с более аналитизированными индоевропейскими языками и особенно с английским);
относительно свободный порядок слов, позволяющий ставить дополнение перед подлежащим (этот пункт можно считать следствием сохранения падежной системы);
влияние финно-угорского субстрата.
Определение языка активного строя: «Активный строй можно коротко определить как такой тип языка, структурные компоненты которого ориентированы на передачу не субъектнообъектных отношений, а отношений, существующих между активным и инактивным участниками пропозиции. В соответствии с этим глаголы лексикализованы в нём по признаку активности / стативности действия, а не транзитивности / интранзитивности, а субстантивы разделены на активные (одушевлённые) и инактивные (неодушевлённые). Соответственно, в синтаксисе здесь выступает корреляция активной и инактивной конструкций предложения, а также ближайшего и дальнейшего дополнений, и в морфологии – оппозиция активной и инактивной серий личных показателей глагола или активного и инактивного падежей имени и т.п.» (Климов, 1977, с. 4). “Scholars, such as Klimov, Sapir, Anderson and Blake, claim that a different system exists apart from that which is most well-known (i.e. accusative and ergative), which is known as active alignment. This alignment splits the intransitive subject into two groups, often the active-cum-pseudotransitive subject and the stative/inactive-cum-transitive object. Therefore, it has been named as a split-intransitive language or split-S language. This type of alignment has sometimes been considered under the label of ergative alignment, but this distinction is inaccurate, since it is not exactly the same as ergative alignment [...]. What is not conventional here is the division of the intransitive subject into two types. This affects the active, but not the accusative or ergative alignment. What is peculiar about the active alignment is that the distinction based on the stative/dynamic or active/inactive distinction is made within the intransitive verbs and the subject of the stative intransitive and the object of the transitive share the same grammatical case marking” (Toyota, 2004, р. 2).
СИНТЕТИЧЕСКИЕ И АНАЛИТИЧЕСКИЕ ЯЗЫКИ
1.1. Основные характеристики синтетических Исчезновение безличных конструкций в языках индоевропейского происхождения представляется нам, в первую очередь, следствием аналитизации, то есть перехода от синтетического строя к аналитическому. Для языков, тяготеющих к аналитическому устройству (французского, английского, итальянского, испанского, болгарского, датского), характерно выражение грамматических значений не формами самих слов, а интонацией предложения, служебными словами при знаменательных словах и порядком знаменательных слов. В синтетических языках (русском, древнегреческом, латинском, старославянском, литовском), напротив, грамматические значения выражаются в пределах самого слова (аффиксацией, внутренней флексией, ударением, супплетивизмом и т.д.). А.В. Шлегель называл следующие основные характеристики аналитических языков: 1) использование определённого артикля; 2) использование подлежащего-местоимения при глаголе; 3) использование вспомогательных глаголов; 4) использование предлогов вместо падежных окончаний; 5) использование перифрастических степеней сравнения с помощью наречий (Siemund, 2004, S. 170).Поскольку многие безличные конструкции являются наследием синтетического индоевропейского праязыка (см. ниже), их структура подразумевает существование обширной падежной системы, позволяющей чётко различать подлежащее и дополнение. При исчезновении соответствующих флексий неизменно выходят из употребления и зависящие от них имперсональные конструкции. Те же, которые не зависят от разграничения субъекта и объекта, сохраняются (в частности, погодные типа Моросит), что противоречит тезису о смене иррационального типа мышления рациональным, якобы отразившейся в исчезновении имперсонала.
Если сравнить современный английский со значительно более синтетичным древнеанглийским, окажется, что почти исчезнувшие на сегодня безличные обороты употреблялись раньше в несоизмеримо большем объёме. Вот некоторые из них.
Hit friest (Морозит); Hit winterlce (Холодает, наступает зима); Nit hagola (Идёт град); Hit rn (Идёт дождь); Hit snw (Идёт снег); Hit blw (Дует (ветер)); Hit styrm (Штормит); Hit leht (Сверкает (молния)); Hit unra (Гремит (гром)); Hit (ge)widera (Распогодилось); Hit lohta / frumleht / daga (Светает); Hit fenlc /fna (Вечереет) и т.д.
Физические и ментальные состояния:
Him cl (Ему холодно); Him swierc (У него потемнело перед глазами); Hit turne abtan his hafod (У него кружится голова); Hine c(e) (Ему больно); Hit (be)cym him t dle / geyfela (Он заболел); Hine hyngre (Ему хочется есть); Hine yrst(e) (Ему хочется пить); Him (ge)lca (Ему нравится); Him gelustfulla (Ему радостно); Him (ge)lyst(e) (Ему хочется);
Hine (ge)hrew / hrowsa (Он раскаивается); Him (ge)scama (Ему стыдно); Hine ret (Ему надоело); Him ofynce (Ему горестно, неприятно);
Him (ge)mt(e) / (ge)swefna (Ему снится); Him (ge)ync(e) (Ему кажется); Him misync(e) (Он заблуждается); Him (ge)two / (ge)twona (Он сомневается) и т.д.
Модальные значения:
(Hit) Behfa / (ge)noda / beearf (Надо); Gebyre / gedafena / belim(e) / gerst (Следует), Lief (Можно) и т.д.
Всего в книге Н. Валена «Древнеанглийские безличные глаголы», откуда взяты эти примеры, описан 121 глагол с безличными значениями (у некоторых их было несколько), из них 17 глаголов помечены “uncertain impersonalia” (Wahlen, 1925). Достаточно подробный список безличных глаголов, употреблявшихся в различные периоды истории в английском языке, можно найти также в книге «Диахронный анализ английских безличных конструкций с экспериенцером» (Krzyszpie, 1990, р. 39–143). Все глаголы употреблялись в форме 3 л. ед. ч., то есть той же, что и в русском (McCawley, 1976, р. 192; Pocheptsov, 1997, р. 482). Субъекты при них, если таковые вообще присутствовали, стояли в дативе или аккузативе. Конструкции, не требовавшие дативных и аккузативных субъектов, в большинстве своём сохранились по сей день, остальные же, за редкими исключениями, исчезли, поскольку не вписывались в новый порядок слов «подлежащее (ном.) > сказуемое > дополнение (акк.)».
Как видно по переводам, у некоторых безличных конструкций древнеанглийского языка в русском нет точных эквивалентов, из-за чего для передачи их смысла были использованы личные конструкции. Хотя список этот далеко не полный, есть все основания полагать, что сфера безличности всё же была даже в древнеанглийском значительно менее развита, чем в современном русском. Обусловлено это, однако, не особенностями национального характера германцев, а значительной степенью аналитизации древнеанглийского. Падежей в нём было не шесть, как в древнерусском, русском и протогерманском языках (Ringe, 2006, р. 233; Букатевич и др., 1974, с. 119;
Борковский, Кузнецов, 2006, с. 177; Bomhard, Kerns, 1994, р. 20), и не восемь, как в индоевропейском языке (номинатив, вокатив, аккузатив, датив, генитив, инструменталис, аблатив и локатив) («Атлас языков мира», 1998, с. 28; “The Cambridge History of the English Language”, 1992. Vol. 1, р. 47– 48; Brugmann, 1904, S. 417–445; Mallory, Adams, 2006, р. 56; HudsonWilliams, 1966, р. 46; Green, 1966, р. 10; Emerson, 1906, р. 160), а всего четыре (с остатками пятого); уже тогда, как видно по примерам из первой группы, применялось, хотя и не всегда, формальное подлежащее it (д.-англ. hit);
уже тогда зарождались артикли и прочие служебные слова, а двойственное число встречалось только в нескольких окостенелых формах (Jespersen, 1918, р. 24; Jespersen, 1894, р. 160; Emerson, 1906, р. 182; Moore, 1919, р. 49;
Mitchell, Robinson, 2003, р. 19, 106–107; Аракин, 2003, с. 73–74, 143)1. Таким образом, можно с уверенностью утверждать, что даже древнеанглийский отстоит от индоевропейского праязыка значительно дальше, чем современный русский. Этим обстоятельством отчасти обусловлено и меньшее количество безличных конструкций. Подчеркнём, однако, что наиболее активная фаза аналитизации датируется 1050–1350 гг., причём именно степенью синтетизма / аналитизма среднеанглийский наиболее отличается от древнеанглийского (Janson, 2002, р. 157; Meiklejohn, 1891, р. 317–318), называемого также «периодом полных окончаний» (Krapp, 1909, р. 62).
По методике типологических индексов Дж. Гринберга индекс синтетичности английского языка имеет значение 1,62–1,68, русского – 2,45–3, (для сравнения: древнецерковнославянского – 2,29, финского – 2,22, санскрита – 2,59, пали – 2,81–2,85, якутского – 2,17, суахили – 2,55, армянского – 2,15, турецкого – 2,86) (Зеленецкий, 2004, с. 25; Haarmann, 2004, S. 79;
Siemund, 2004, S. 193; Саркисян, 2002, с. 10; Pirkola, 2001). Методика состоит в том, что на отрезке текста, содержащем 100 слов, фиксируются и подсчитываются все случаи того или иного языкового явления; в данном случае – число морфем, которое затем делится на 100. Языки со значением между 2 и 3 считаются синтетическими, более 3 – полисинтетическими, менее 2 – аналитическими. Максимум синтетизма в европейских языках наблюдается в готском (2,31), вообще в языках мира – в эскимосском (3,72), минимум синтетизма – во вьетнамском (1,06). Подсчёты проводились далеко не по всем языкам. Аналитизация некоторых индоевропейских языков видна по следующим данным: в древнеперсидском индекс синтетичности составлял 2,41, в современном персидском – 1,52; в древнегреческом – 2,07, в современном греческом – 1,82; в древнеанглийском индекс синтетичности равнялся 2,12, в современном английском – максимум 1, (Haarmann, 2004, S. 72). Подсчёт системного индекса синтетизма глаголов (временных форм) показал, что для русского он составляет 0,8, для английского – 0,5, для ещё более аналитичного африкаанс – 0,2; по развитию глагольного аналитизма среди индоевропейских языков лидируют германские (Зеленецкий, 2004, с. 182). Индоевропейский праязык был синтетическим, в чём, согласно И. Баллес, на нынешнем этапе исследований уже никто не сомневается (Hinrichs, 2004 b, S. 19–20, 21; cp. Haarmann, 2004, S. 78; “The Oxford History of English”, 2006, р. 13).
Подробнее об этом см. в главе «Безличные конструкции в языках мира: обзор».
По шкале флективности А.В. Широковой русский относится ко второй группе (флективные языки с отдельными чертами аналитизма). В данную группу входит большинство славянских языков. Английский относится к четвёртой группе (флективно-аналитические с большим количеством аналитических черт) (Широкова, 2000, с. 81). Всего Широкова различает четыре степени аналитизма. Английский относится к группе наиболее аналитизированных языков. К наиболее флективным (первая группа) относятся только вымершие языки: древнеиндийский, древнеиранский, латынь, старославянский. Самым архаичным в плане сохранности падежной системы считается литовский язык (Comrie, 1983, р. 208; cp. Jespersen, 1894, р. 136), в нём используется семь падежей.
Заметим, что сокращение числа падежей (а вместе с тем и флексий) наблюдается во всех индоевропейских языках, но в славянских, балтийских, армянском и осетинском языках – в меньшей степени, чем, например, в романских и германских (Востриков, 1990, с. 43). Предположительная причина этой консервативности – языковые контакты с некоторыми неиндоевропейскими языками, также имеющими богатую систему флексий (согласно Г. Вагнеру, «каждый язык находится в типологическом родстве с соседним языком» (цит. по: Haarmann, 2004, S. 75)). В случае армянского и осетинского речь идёт о контактах с кавказскими языками, в случае славянских и балтийских языков – с финно-угорскими. Вполне вероятно и действие других факторов, о которых будет сказано далее. У. Хинрихс также указывает на возможное взаимовлияние финно-угорских языков (эстонского, финского, венгерского и других) и славянских (русского, словенского, чешского и других), благодаря которому обеим группам удалось сохранить высокую степень синтетизма, сопоставимую только с синтетизмом исландского вне этой зоны (Hinrichs, 2004 b, S. 19–20). Особенно «антианалитичным» оказался русский язык, по некоторым характеристикам даже удаляющийся от остальных индоевропейских языков в сторону большего синтетизма. Максимальную степень аналитизма Хинрихс отмечает у креольских языков, а также у некоторых африканских (Hinrichs, 2004 b, S. 21). Это важное замечание, если учитывать, как часто аналитическому строю приписывали выражение прогрессивности мышления, рациональности, активного отношения к жизни и т.п. Например, в языке йоруба бенуэ-конголезской семьи (Западная Африка) индекс синтетичности по Гринбергу составляет 1,09 (Pirkola, 2001).
Х. Хаарман противопоставляет (в мировом масштабе) особо синтетические языки типа финского, русского и баскского особо аналитическим типа английского, французского и шведского (Haarmann, 2004, S. 76). Среди балтийских особо консервативным он называет литовский язык, среди германских – исландский; славянские языки являются, по его мнению, особо консервативными по сравнению с современным английским из-за влияния уральских языков (Haarmann, 2004, S. 79, 83).
Рассмотрим разницу между аналитическими и синтетическими языками на конкретных примерах. Для выражения идентичного смыслового содержания в английском тексте требуется примерно на 10 % больше слов, чем в синтетическом армянском, так как в английских текстах служебные слова составляют одну треть всех слов, а в армянских – одну четверть (Саркисян, 2002, с. 5). Предлоги составляют 12 % слов в среднем английском тексте и 6,5 % – в армянском. Л. Вайсгербер в книге «О картине мира немецкого языка» приводит следующие данные: французские переводы немецких стихов обычно содержат на 11 % больше слов, чем оригинал. Объясняется это тем, что французский язык является значительно более аналитичным, а потому склонным к применению служебных слов вместо падежных окончаний. Вместо генитива и датива переводчики используют предлоги de и ; немецкие композиты заменяются словосочетаниями, также скреплёнными предлогами (Eisenbahn > chemin de fer – «железная дорога») (Weisgerber, 1954, S. 251).
Аналогичные трансформации можно наблюдать и при переводе с древнеанглийского на современный английский:
1) вместо падежных окончаний используются предлоги или союзы: metodes ege > fear of the Lord – «страх перед Господом» (генитив сменился на предлог of), dges ond nihtes > by day and night – «днём и ночью» (генитив сменился на предлог by), re ylcan nihte > in the same night – «той же ночью»
(датив сменился на предлог in), lytle werode > with a small band – «с небольшим отрядом» (инструментальный падеж сменился на предлог with), y ilcan geare > in the same year – «в тот же год» (инструментальный падеж сменился на предлог in); sunnan beorhtra > brighter than the sun – «ярче солнца» и Ic eom stne heardra > I am harder than stone – «я твёрже камня» (в обоих случаях датив был компенсирован союзом than) (Mitchell, Robinson, 2003, р. 105–106;
cp. Kington Oliphant, 1878, р. 8; Crystal, 1995, р. 44; Kellner, 1892, р. 17);
2) древнеанглийские композиты распадаются в современном английском на составные части или перефразируются: hell-waran > inhabitants of hell, storm-s > stormy sea, r-d > early day, eall-wealda > ruler of all, hah-erfa > high reeve (chief officer) (Mitchell, Robinson, 2003, р. 56; Bradley, 1919, р. 105–106); многие вышли из употребления под давлением французской лексики: fore-elders > ancestors, fair-hood > beauty, wanhope > despair, earth-tilth > agriculture, gold-hoard > treasure, book-hoard > library, star-craft > astronomy, learning-knight > disciple, leech-craft > medicine (Eckersley, 1970, р. 428;
Bradley, 1919, р. 118–119).
Это, однако, отнюдь не должно означать, что современному английскому чужды композиты (напротив, среди неологизмов они всегда представляли самую большую группу (Gramley, Ptzold, 1995, p. 23, 28)), но если раньше активно использовались слитные композиты типа godfish, то сейчас – аналитические типа dog and pony show.
С другой стороны, синтетические языки более склонны к применению аффиксации (Зеленецкий, Монахов, 1983, с. 109, 173–174, 190; Schneider, 2003, S. 76, 123; Гринберг, 1963). По данным Л.В. Саркисян, в среднестатистическом армянском тексте число используемых моделей морфемного строения в 1,5 раза больше, чем в английском (49 моделей в армянском, 32 модели в английском) (Саркисян, 2002, с. 8). После рассмотрения подробной статистики по различным частям речи автор приходит к выводу: «Таким образом, ограничение аффиксации, во всяком случае материально выраженной, в аналитическом английском является общей тенденцией и распространяется как на знаменательные, так и на служебные слова, что отчётливо выявляется в сравнении с армянским» (Саркисян, 2002, с. 10). Если класс немецких глагольных префиксов представлен всего 8 единицами, то «Грамматика русского литературного языка» (М., 1970) перечисляет 23 единицы; если в классе имён существительных русского языка насчитывается около 100 суффиксов, то в немецком их менее 50; у прилагательных это соотношение составляет 30 к 9 (Зеленецкий, Монахов, 1983, с. 181–182). В английском насчитывается около 50 более или менее употребительных приставок и несколько меньше употребительных суффиксов (Crystal, 1995, р. 128), то есть в английском для всех частей речи используется примерно столько же аффиксов, сколько в русском только для существительных (около 100). По данным К.К. Швачко, из 100 существительных на долю образованных присоединением к производящей основе суффикса и префикса в среднем приходится в английском языке 1–2, в русском и украинском языках – 4–5; шире в русском и украинском представлены как суффиксация, так и префиксация (Швачко и др., 1977, с. 32). Если в немецком языке диминутивные суффиксы ещё встречаются (хотя и нечасто по сравнению с русским), то в более аналитическом шведском (также один из германских языков) уменьшительные формы отсутствуют практически полностью (Weisgerber, 1954, S. 46). Однако тот факт, что в синтетическом древнеанглийском уменьшительно-ласкательные суффиксы почти не употреблялись (Bradley, 1919, р. 138), может служить свидетельством первоначальной несклонности некоторых германских языковых сообществ к определённым видам деривации, обусловленной, возможно, особенностями менталитета или альтернативными способами выражения тех же значений1. Несклонность к аффиксации в какой-то мере компенсируется активным словосложением. Так, частота употребления композитов в английской художественной литературе примерно в два раза выше, чем в русской и украинской (Швачко и др., 1977, с. 33). Несклонность к аффиксации проявляется также в распространённости грамматической омонимии. Например, в среднестатистическом армянском тексте омонимы потенциально возможны у 20,8 % слов, в английском тексте – у 34,4 % (Саркисян, 2002, с. 6). В английском омонимов больше, чем в немецком (Pirkola, 2001).
Можно также предположить, что сохранность диминутивных и аугментативных суффиксов в русском языке является свидетельством активного строя индоевропейского праязыка (об активном строе см. ниже): в активных языках обычно отсутствуют прилагательные, из-за чего различные суффиксы оценки употребляются особенно интенсивно, ср. маленький дом – домик, большой дом – домина (Климов, 1977, с. 107). Именно в морфологии, как полагает Г.А. Климов, пережитки активного строя могут сохраняться дольше всего (Климов, 1977, с. 172). В русском, как и в украинском, суффиксы субъективной оценки (уменьшительные, увеличительные и пренебрежительные) представлены шире, чем в английском (Швачко и др., 1977, с. 27). Нам кажется, однако, что значительно более вероятным объяснением этого феномена является склонность славян к эмоциональности и открытости в противовес английскому understatement.
О большей степени аналитизма английского языка свидетельствуют также следующие цифры. По степени возрастания частотности употребления связочных слов в речи среди русского, украинского и английского языков лидирует английский: в русском они составляют 26,4 % всех слов в художественных текстах, в украинском – 24,9 %, в английском – 36,5 % (Швачко и др., 1977, с. 45). Более активное применение модальных вспомогательных глаголов в языках аналитического строя проиллюстрировано в приложении 3. Полнозначные слова, напротив, встречаются в английском реже: в русском они составляют 54,4 % всех слов в среднестатистическом тексте художественной литературы, в украинском – 55,8 %, в английском – 44,1 %. Соотношение флективных слов и предлогов в русской и украинской художественной литературе выражается соответственно как 26 : 6 и 16 : 5; в английской – 3 : 6 (Швачко и др., 1977, с. 126). Это значит, что в английском языке часто употребляются предлоги, в то время как славянские языки в тех же случаях прибегают к окончаниям. Прямой порядок слов наблюдается в русской художественной литературе примерно в 59 % предложений, в украинской – в 53 %, в английской – в 80 %. Соотношение предложений с прямым и обратным порядком слов составляет в русской художественной литературе 1,5 : 1, в украинской – 1,1 : 1, в английской – 4 : 1, то есть на четыре предложения с прямым порядком слов приходится одно с обратным (Швачко и др., 1977, с. 126–127; cp. “Languages and their Status”, 1987, р. 99). Для русского и украинского более характерны личные предложения типа Впервые вижу такую грозу, где опущенное подлежащее может быть восстановлено по окончанию глагола (Швачко и др., 1977, с. 138; Зеленецкий, 2004, с. 216–127; Мразек, 1990, с. 26). Так, если в английском языке предложения без подлежащих встречаются лишь в единичных случаях, то в русской разговорной речи на два предложения с подлежащим приходится одно бесподлежащное, даже если не учитывать безличные конструкции (подсчёт проведен В. Хонселааром по пьесе Исидора Штока «Это я – ваш секретарь!», 1979 г., в которой, по мнению автора, хорошо представлена современная разговорная русская речь; всего было проверено 1669 финитных форм глагола (Honselaar, 1984, р. 165, 168)). Если в немецком используются три вспомогательных глагола (sein, werden, haben), то в русском – только один (быть), что А.Л. Зеленецкий и П.Ф. Монахов связывают с бльшим аналитизмом немецкого языка (Зеленецкий, Монахов, 1983, с. 208). “Concise Oxford Companion to the English Language” перечисляет 16 вспомогательных глаголов в английском: to be, have, do, can, could, may, might, shall, should, will, would, must, dare, need, ought to, used to; четыре последних называются полумодальными (McArthur, 1998, р. 57). Крупнейший немецкий словарь “Muret-Sanders e-Growrterbuch Englisch” перечисляет 12 английских и 4 немецких вспомогательных глагола. М. Дейчбейн полагает, что английский глагол to want (хотеть) в контекстах типа следующих также используется в качестве модального: It wants to be done with patience (Этим надо заниматься терпеливо); The collars want washing (Воротнички надо постирать); What he wants is a good beating (Что ему надо, так это чтобы ему задали хорошей трёпки) (Deutschbein, 1953, S. 100).
Степень синтетизма напрямую связана и со средней длиной слова (изза более активного применения аффиксации и окончаний в синтетических языках): в русском она составляет 2,3 слога, в более аналитичном немецком – 1,6 слога, в ещё более аналитичном французском – 1,5 слога, в английском – 1,4 слога (Зеленецкий, 2004, с. 65) (по подсчётам Л.В. Саркисян, средняя длина английского слова составляет 1,34 слога (Саркисян, 2002, с. 15)). Ещё более «лаконичен» изолирующий китайский, где флексий нет вообще, то есть падеж, род и число практически не маркируются (Yinghong, 1993, S. 36, 38; Jespersen, 1894, р. 80), композиты почти не встречаются (Champneys, 1893, р. 58–59)1, a каждое слово состоит из одного слога и двух или трёх первичных фонем (Блумфилд, 2002, с. 192;
Jespersen, 1894, р. 80). Если Евангелие на греческом содержит 39 000 слогов, Евангелие на английском – 29 000, то Евангелие на китайском – всего 17 000 (Jungraithmayr, 2004, S. 483). Изолирующие языки, к которым относится китайский, часто рассматриваются в качестве наиболее полного выражения аналитического строя. Дж. Миклджон отмечал, что существует целый пласт английской детской литературы, где все слова состоят из одного слога (для облегчения понимания), и что писать такие книги на английском несоизмеримо легче, чем на других индоевропейских языках (Meiklejohn, 1891, р. 322; cp. Bradley, 1919, р. 50–51, 77; Широкова, 2000, с. 137). По данным Л.В. Саркисян, простые слова в английском тексте составляют почти 4/5 от всех слов текста, в армянском же к простым словам принадлежит только половина всех слов (Саркисян, 2002, с. 7–8). Для существительных эти показатели составляют 75 % в английском и 30 % в армянском, для глаголов – 80 % и 6 %. В армянском слово может содержать до 7 морфем (у частотных слов – не более четырёх), в английском – до 5 морфем (у частотных – не более двух). Диапазон длины слова в синтетическом армянском больше, чем в аналитическом английском: до 7 слогов в армянском, до 5 – в английском (Саркисян, 2002, с. 13). В русском языке односложных слов сравнительно мало, хотя и в славянских языках наблюдалось отмирание флексий: сначала при отпадении конечных согласных благодаря действию закона открытого слога, затем – благодаря осуществившемуся в конце общеславянского периода падению редуцированных кратких гласных – еров (Иванов, 2004, с. 40). Для сравнения: на каждые 100 словоформ в английском языке в среднем приходится 56 односложЕсть и другие сведения: «...большя часть словарного запаса современного китайского состоит из композитов» (Yinghong, 1993, S. 39); в данном случае речь идёт о более широком толковании термина «композит», включающем редупликацию, слитие глагола с объектом, слитие субъекта с предикатом и т.д.
ных, в то время как в русском и украинском языках их число равно (Швачко и др., 1977, с. 13–14). В «Энциклопедии языка и лингвистики»
отмечается, что слова во флективных языках длиннее слов в изолирующих языках и короче слов в агглютинативных языках; средняя длина слов во флективных языках – 2–3 слога (“Encyclopedia of Language and Linguistics”, 2006, р. 6952). Одна из универсалий «Архива универсалий» университета Констанц гласит: “Words tend to be longer if constituent order is free than if it is rigid” (“The Universals Archive”, 2007), что мы и наблюдаем в случае жёсткого порядка слов в английском и относительно свободного в русском.
О связи имперсонала с количеством падежей скажем особо. С. Гримм пишет в статье “Subject-marking in Hindi/Urdu: A study in case and agency”, что исследования безличных конструкций в различных языках мира позволяют увидеть следующую универсальную тенденцию: если в том или ином языке развита падежная система, то высока вероятность оформления субъекта с низкой агентивностью или субъекта, подвергающегося какому-то воздействию, альтернативным падежом, не являющимся стандартным падежом подлежащего (Grimm, 2006, р. 27). В частности, у склонных к нестандартному оформлению субъектов может отсутствовать какое-то из следующих качеств или их комбинация: волитивность, осознанность совершаемого действия, воздействие на что-то при сохранении своих качеств, движение. Носители любого языка ставят под сомнение агентивность субъекта, если он не отдаёт себе отчёта в своих действиях (или находится в каком-то состоянии вопреки своей воле), не действует намеренно, по своему желанию, заметно для окружающих, с явным результатом для какого-то объекта и без видимого обратного воздействия на себя самого (Grimm, 2006, р. 29). Если субъект оформлен дативом, это может свидетельствовать об относительно пассивном характере субъекта, об осознанности воздействия на него и изменении каких-то его качеств. Например, в хинди и урду дативом оформляются субъекты при глаголах восприятия, мыслительной активности, долженствования, принуждения, потребности, необходимости и т.п., то есть при явном воздействии на человека извне каких-то обстоятельств, сил или других людей. Зачастую можно выбрать один из двух вариантов одной и той же конструкции, где номинативный обозначает в зависимости от контекста наличие или отсутствие волитивности, а дативный – только отсутствие волитивности: хинди Tusaar khu huaa (Тушар стал счастливым) (ном.) – Tusaarko khuii huii (Тушар стал счастливым), дословно (Тушару случилось счастье) (дат.) (Grimm, 2006, р. 34).
Важно отметить, что номинатив вовсе не маркирует агентивность, а только подразумевает её в определённом контексте; Гримм пишет по этому поводу: «В отличие от других падежей, номинатив может маркировать любую степень агентивности, то есть он не является маркером агентивности»
(Grimm, 2006, р. 35). Это замечание позволит нам далее разобраться, почему номинативные языки1 типа английского вовсе не так агентивны, как утверждают многие современные этнолингвисты, исходя исключительно из оформления субъектов номинативом. Решающую роль играет не падеж субъекта, а контекст, и этот контекст может указывать на неволитивность действия или состояния субъекта вопреки оформлению именительным или общим падежом. Тот факт, что номинативные языки не могут маркировать эту разницу в значениях грамматически, свидетельствует об ограниченности языковых средств, о давлении языковой системы на носителей соответствующего языка, но никак не об их большей агентивности. Примечательно, что в языках, где смешались эргативные 2 и номинативные структуры, для выражения большей степени волитивности / агентивности зачастую применяется эргативный падеж.
М. Ониши сообщает о следующих универсальных закономерностях употребления безличных конструкций. В языках, где падежная система позволяет разграничивать стандартное и нестандартное оформление субъекта, нестандартное оформление часто встречается в случае так называемой низкой транзитивности, то есть когда, например, субъект неодушевлён или неясен, неопределён, а также в имперфекте, при стативном значении, в сослагательном наклонении (Onishi, 2001 a, р. 5; cp. Haspelmath, 2001, р. 56).
Под стативным значением автор подразумевает описание состояний в противовес описанию действий. Чтобы пережить какое-то состояние, субъекту не требуется столько же воли и воздействия на внешний мир, сколько для производства какого-то действия; более того, субъект состояния часто моНоминативный строй предложения характеризуется одинаковостью оформления подлежащего независимо от значения и формы глагола. Глагол либо не согласуется с другими членами предложения вообще, либо согласуется только с подлежащим, которое при наличии в данном языке изменения по падежам ставится в именительном падеже. Английский является наиболее номинативным из всех европейских языков и одним из наиболее номинативных среди всех индоевропейских (Зеленецкий, 2004, с. 117; Emerson, 1906, р. 161; Kington Oliphant, 1878, р. 5; Bradley, 1919, р. 17; Гухман, 1973, с. 358). К номинативным языкам принадлежат и флективные афразийские языки, и агглютинативные уральские, и изолирующий китайский (Климов, 1983, с. 135).
Ср. определение эргативного строя: «Термин "эргативность" относится к феномену, характеризующемуся тем, что субъект непереходного глагола оформляется так же, как объект переходного, в то время как субъект переходного оформляется иным образом. В языках, подобных английскому, такого не наблюдается: в них субъект переходного и непереходного глагола оформляется одинаково» (“Encyclopedia of Language and Linguistics”, 2006, р. 3138); «Возможно, наиболее широко использующаяся классификация языков – это разделение на языки номинативно-аккузативные (далее называемые аккузативными) и эргативные. Разница между ними заключается в том, что в аккузативных языках субъект в транзитивных и нетранзитивных конструкциях оформляется одинаково, а в эргативных то же относится к субъектам в интранзитивных и прямым объектам в транзитивных конструкциях» (Toyota, 2004, р. 1); «На глубинносинтаксическом уровне в качестве эргативной типологии предложения следует рассматривать такую типологию, в рамках которой субъект переходного действия трактуется иначе, чем субъект непереходного, а объект первого – так же, как субъект второго (естественно, что используемые при этом понятия глубинных субъекта и объекта предполагаются заданными извне и совершенно безотносительными к тому, в каких членах предложения они находят своё отражение)» (Климов, 1973 a, с. 48).
жет быть вообще неодушевлённым (Камень лежал), что в случае производителя переходного действия, скорее, исключение (предложения типа Камень разбил стакан обычно подразумевают, что действие всё-таки было совершено кем-то одушевлённым посредством какого-то неодушевлённого орудия). В стативных конструкциях вместо глаголов часто используются прилагательные и наречия.
Далее М. Ониши упоминает в качестве особенно подверженных альтернативному оформлению субъекта группы глаголов с модальными значениями («нуждаться», «долженствовать», «мочь», «казаться», «хотеть»), глаголы с явным воздействием на субъект, имеющим для него физические последствия («иметь головную боль», «мёрзнуть», «чувствовать голод», «заболеть», «потеть», «трястись»), глаголы со слабой агентивностью субъекта и малозаметным или нулевым воздействием на объект («видеть», «слышать», «знать», «помнить», «думать», «нравиться», «ненавидеть», «сочувствовать», «скучать», «быть похожим»), глаголы психических состояний, чувств и эмоций («злиться», «грустить», «стыдиться», «удивляться»), глаголы, имеющие отношение к судьбе и случаю, глаголы обладания, нехватки, существования (Onishi, 2001 a, р. 25, 28). Если в определённом языке есть безличные конструкции с семантикой судьбы и случая, то в нём будут и безличные конструкции психических состояний, чувств, эмоций, конструкции восприятия и ментальной активности («видеть», «слышать», «знать», «вспоминать»), конструкции симпатии («нравиться», «ненавидеть», «сочувствовать», «скучать по...»), конструкции желания («хотеть»), необходимости («нуждаться», «долженствовать», «быть необходимым») и конструкции обладания, существования, недостатка («недоставать», «иметься») (Onishi, 2001 a, р. 42). Если в определённом языке субъект при глаголах желания может маркироваться нестандартно, то в этом же языке наверняка будут распространены безличные конструкции внутреннего состояния, чувств и эмоций; высока также вероятность распространённости безличных конструкций физического состояния и восприятия (Onishi, 2001 a, р. 43). Чаще всего альтернативным способом субъект маркируется в том случае, если действие совершается без его желания, независимо от его сознания и воли, если субъект не контролирует какое-то действие или состояние (Onishi, 2001 a, р. 36). Если субъект оформляется нестандартно, глагол обычно не согласуется с ним, а ставится в наиболее нейтральную форму типа русской 3 л. ед. ч. (Onishi, 2001 a, р. 6–7; cp. Bauer, 2000, р. 95).
Следует подчеркнуть, что М. Ониши имеет в виду тенденции не только индоевропейских языков, но и всех языков мира. Даже в изолирующих языках, где флексий обычно нет, возможность каким-либо образом выражать датив подразумевает и наличие безличных конструкций в тех же значениях, что указаны выше, ср. яп. Kare ni wa sake ga nome nai (Он не может пить японское вино, дословно: Ему не можется...); «падежи» здесь маркируются частицами после существительных, если в данном случае вообще правомерно говорить о падежах.
М. Хаспельмат во многом повторяет сказанное М. Ониши. Здесь мы отметим его объяснение нестандартной маркировки субъекта-экспериенцера в языках мира. Хаспельмат полагает, что стандартная маркировка независимо от языка относится, в первую очередь, к агенсу, точнее – к активному субъекту при переходном глаголе действия (Haspelmath, 2001, р. 59). Именно такой субъект является прототипическим, и все отклонения от него обычно каким-то образом маркируются. Делается это обычно либо дативными субъектами типа фр. Ce livre lui plait (Ему нравится эта книга), греч. (современный) Tu arsi aft to vivli (Ему нравится эта книга) (экспериенцер стоит в дативе, второе существительное – в номинативе, причём именно от него зависит форма глагола), либо экспериенцер оформляется обычным дополнением в аккузативе, а второе существительное – подлежащим-псевдоагенсом, ср. нем. Dieses Problem beunruhigt mich (Меня волнует эта проблема); либо экспериенцер оформляется так, будто он агенс, ср. англ. He hates this book (Он ненавидит эту книгу); «он» стоит в номинативе, то есть в стандартном падеже агенса, хотя подлежащее не несёт этой семантической роли. Первый экспериенцер называется дативным, второй – пациентивным, третий – агентивным (Haspelmath, 2001, р. 60).
Европейские языки предпочитают прибегать к агентивному варианту;
кельтские, кавказские и финно-угорские – к дативному, что объясняется полифункциональностью номинатива в европейских языках и наличием развитой падежной системы в остальных (Haspelmath, 2001, р. 61). Под полифункциональностью номинатива подразумевается, что он играет роль не только агенса, но и экспериенцера (I like her – Мне она нравится), и обладателя (I have it – Я имею это), и получателя (I got it – Я получил это), и местонахождения (The hotel houses 400 guests – Отель может разместить 400 гостей) (Haspelmath, 2001, р. 55). Хаспельмат приводит также любопытную статистику, демонстрирующую распределение агентивных и прочих экспериенцеров в 40 европейских языках (впрочем, «европейскость»
некоторых языков можно поставить под сомнение)1. Проверялись глаголы со значениями «видеть», «забывать», «помнить», «мёрзнуть», «быть голодным», «хотеть пить», «иметь головную боль», «радоваться», «сожалеть» и «нравиться». Дативные экспериенцеры от пациентивных не отделялись. Все языки были распределены по шкале, где «0» обозначает, что все проверенные субъекты в макророли экспериенцера оформлены агентивно, «5» – что все экспериенцеры оформлены дативом или аккузативом (типа рус. Мне хочется, Меня тошнит). Вот результаты: английский (0,0) В данном случае он опирается на следующие статьи: Bossong, G. Le marquage diffrentiel de l’objet dans les langues d’Europe; Feuillet, J. Actance et valence dans les langues de l’Europe. Berlin:
Mouton de Gruyter; Bossong, G. Le marquage de l’exprient dans les langues d’Europe (1998, там же).
< французский (0,12) = шведский (0,12) = норвежский (0,12) < португальский (0,14) < венгерский (0,22) < бретонский (0,24) = баскский (0,24) < греческий (0,27) < испанский (0,43) < турецкий (0,46) < итальянский (0,48) = болгарский (0,48) < голландский (0,64) < мальтийский (0,69) < немецкий (0,74) < сербохорватский (0,75) < чешский (0,76) < марийский (0,79) < лапландский (саами) (0,81) < литовский (0,83) = эстонский (0,83) < финский (0,87) < польский (0,88) < валлийский (0,92) < албанский (1,02) < удмуртский (1,09) < мордовский (1,16) (подразумевается, очевидно, эрзянский или мокшанский) < латвийский (1,64) < русский (2,11) < ирландский (2,21) < румынский (2,25) < исландский (2,29) < грузинский (3,08) < лезгинский (5,0) (Haspelmath, 2001, р. 62).
Примечательно, что, согласно этим подсчётам, сфера употребления имперсонала в русском не столь велика и уникальна, как это принято считать в среде этнолингвистов. В частности, исландский язык более склонен к безличным конструкциям, чем русский, что будет подтверждено нами ниже на примере других статистических данных. По склонности к оформлению субъекта дативно / пациентивно проверенные глаголы (или же значения) распределились следующим образом: нравиться (в 79 % всех случаев оформляется дативно или аккузативно в тех же языках) > иметь головную боль (70 %) > сожалеть (55 %) > радоваться (48 %) > мёрзнуть (46 %), хотеть пить (38 %) > быть голодным (35 %) > помнить (17 %) > забывать (13 %) > видеть (7 %) (Haspelmath, 2001, р. 63). Таким образом, отклонением от нормы является не русский, где субъект при глаголе нравиться оформлен дативом, а английский, где он оформлен номинативом (I like)1. Примеры (псевдо)агентивных экспериенцеров: а) Мне холодно / Я мёрзну: швед. Jag fryser (1 л. ед. ч.); греч. (современный) Krino (1 л. ед. ч.); венг. Fzom (1 л. ед. ч.); б) Мне нравится X: порт. Gosto de X;
норв. Jeg liker X; фр. J’aime X.
Говоря о многочисленности безличных конструкций в русском языке, следует упомянуть и об его уникальности в плане приверженности синтетическому строю, так как именно развитость падежной системы делает возможной альтернативную маркировку субъекта. Хорошо известно, что многие синтетические языки индоевропейского происхождения за последние пять-шесть тысяч лет либо превратились в аналитические, либо вымерли. Например, в «Основах науки о языке» А.Ю. Мусорина (Мусорин, 2004) приводится всего три вымерших аналитических языка (бактрийский из иранской группы, далматинский из романской группы, корнский из кельтской группы, сейчас искусственно оживляемый) и 19 синтетических Эту особенность английский делит с пиджинами и креольскими языками, которые из-за своей аналитической структуры неизменно пользуются личными конструкциями: т.-п. Ol kaunsila i no laikim tru nupela medel bilong ol kaunsil (Советникам совсем не нравится их новая медаль) (Mhlhusler, 1985, р. 143).
(см. приложение 1 b). Поскольку многие индоевропейские языки синтетического строя уже вымерли и ещё целый ряд вымирает, а движение от аналитических языков в сторону синтетических в индоевропейской семье не наблюдается вообще (cp. Жирмунский, 1940, с. 29; Hinrichs, 2004 b, S. 17–18;
Haarmann, 2004, S. 82; van Nahl, 2003, S. 3; Мельников, 2000; Emerson, 1906, р. 160, 164; Широкова, 2000, с. 81; Рядченко, 1970), можно предположить, что ярко выраженная синтетичность русского языка в сочетании с его распространённостью является для данной группы языков феноменом единичным и уникальным.
С конца ХХ в. в России наблюдается ренессанс этнолингвистических теорий, связывающих с синтетическим строем или его отдельными особенностями различные негативные характеристики русского менталитета: пассивность, безвольность, тоталитарность, неуважение к личности и т.д. Ниже мы ещё неоднократно будем останавливаться на подобных утверждениях, чтобы показать их необоснованность. Здесь ограничимся одним: русская пассивность каким-то образом связана с синтетическим строем языка1. Несостоятельность этого мнения видна уже по географическому распределению данного строя (см. список в приложении 1 a). Непонятно, например, почему пассивное отношение к жизни не приписывается, скажем, исландцам, чей язык также слабо подвержен аналитизации и потому по многим грамматическим характеристикам, включая развитость имперсонала, похож на русский. Кроме того, если признать высокий уровень аналитизма мерилом активного отношения к жизни, то мы будем вынуждены отнести к самым активным (агентивным) народам Земли некоторые африканские и папуасские племена, a среди носителей индоевропейских языков – жителей Южно-Aфриканской Республики, которые говорят на африкаанс (самом аналитизированном индоевропейском языке).
Добавим, что некоторые неиндоевропейские языки развиваются в настоящее время от аналитического строя к синтетическому, то есть аналитизация не является универсальным процессом, свойственным всем языкам.
В.В. Иванов отмечает, например, что древнекитайский представлял собой язык синтетический, современный китайский является аналитическим, но постепенно начинает возвращаться к синтетическому строю (Иванов, 1976;
cp. Иванов, 2004, с. 71; Тромбетти, 1950, с. 164; Jespersen, 1894, р. 83). Он же утверждал, что нет никаких оснований предполагать всегда одно направление движения – от синтеза к анализу; автор аргументирует это тем, что современная лингвистика не в состоянии заглянуть достаточно глубоко в языковую историю (Иванов, 2004, с. 72).
Дальнейшее развитие синтетичности наблюдается в финно-угорских языках (Veenker, 1967, S. 202; Comrie, 2004, р. 422). Например, уже в исторический период увеличилось число падежей в финском и венгерском. Х. Хаарман пиCp. «Специфика национальной лингвоцветовой картины мира определена особенностями национального менталитета, где русская пассивность способствовала сохранению синтетического строя языка и первичной светоразличительной функции» (Мишенькина, 2006, с. 20).
шет, что уральские языки, к которым принадлежат и финно-угорские, движутся не к изолирующему типу, как индоевропейские, а от изолирующего к агглютинативному (Haarmann, 2004, S. 78). Б. Комри говорит о росте синтетизма в баскском (Comrie, 2004, р. 429). В литовском уже после отделения от индоевропейского развились иллатив, аллатив и адессив, причём и в этом случае предполагается влияние финно-угорского субстрата (Comrie, 2004, р. 421). Во французском языке современная синтетическая форма будущего времени образовалась из слияния аналитических форм народной латыни и основы семантического глагола (habre («иметь») + инфинитив), то есть иногда движение в сторону синтетизма можно наблюдать и в современных аналитических языках индоевропейского происхождения (Bailey, Maroldt, 1977, р. 40). В индийских языках за хронологический промежуток немногим более двух тысячелетий осуществился циклический процесс перехода от синтетического строя к аналитическому и обратно (Климов, 1983, с. 167). Г.А. Климов постулирует цикличность превращения различных языковых типов из одного в другой (в том числе флексии и анализа), поэтому, как он полагает, нет никаких оснований говорить о прогрессе французского или английского, якобы проявляющемся в большей степени аналитизации (Климов, 1983, с. 139–140). В подтверждение своих слов Г.А. Климов приводит следующую цитату из Э. Бенвениста: все типы языков «приобрели равное право представлять человеческий язык. Ничто в прошлой истории, никакая современная форма языка не могут считаться "первоначальными". Изучение наиболее древних засвидетельствованных языков показывает, что они в такой же мере совершенны и не менее сложны, чем языки современные; анализ так называемых примитивных языков обнаруживает у них организацию в высшей степени дифференцированную и упорядоченную» (Климов, 1983, с. 150).
Ч.-Дж. Бейли и К. Маролдт при рассмотрении аналитизации английского также говорят о цикличности превращения синтетических языков в аналитические и наоборот. В первом случае речь идёт о результате чрезмерного усложнения системы, ведущего к её распаду, или смешении языков, во втором – о превращении вспомогательных частей речи в аффиксы в результате слияния (Bailey, Maroldt, 1977, р. 40–41). О цикличности синтетического и аналитического строя говорит также И. Баллес (Balles, 2004, S. 35). Теория хаоса, описываемая Х. Хаарманом, ставит под сомнение определённую направленность языкового развития, акцентируя воздействие на каждый язык случайных и непредсказуемых факторов (Haarmann, 2004, S. 77).
Таким образом, нет никаких оснований привязывать какие-то черты менталитета или уровень эволюционного / цивилизационного развития к определённому грамматическому строю или степени его сохранности по сравнению с родственными языками.
Зачастую можно столкнуться с суждениями о том, что первичными в индоевропейском языке были всё-таки аналитические формы, превратившиеся с течением времени в синтетические, а теперь вновь возвращающиеся к первоначальному состоянию 1. А. Мейе писал, например, что глубокое проникновение в историю позволяет «угадать за индоевропейским флективным типом, типом столь своеобразным, предшествующее состояние языка типа более обычного, где слова были неизменяемыми или малоизменяемыми» (цит. по: Климов, 1977, с. 296; cp. Jespersen, 1894, р. 61; Бабаев, 2007). В «Энциклопедии Ираника» сообщается, что индоевропейский язык поначалу, очевидно, не имел или почти не имел падежных окончаний и состоял преимущественно из слов-корней (“Encyclopdia Iranica”, 2007).
А. Тромбетти, как и многие другие, полагал, что первобытный язык был, скорее, похож на современный китайский, то есть состоял из слов-корней и обладал изолирующим строем (Тромбетти, 1950, с. 164; cp. Климов, 1983, с. 158; Lehmann, 2002, р. 3, 137–138, 142; Jespersen, 1894, р. 82). Выдвигались предположения, что аффиксы возникли из вспомогательных частей речи, то есть из более древних аналитических конструкций: например, все формы локативов, аблативов и инструментальных падежей – из конструкций с послелогом (Серебренников, 1970, с. 302–303; Specht, 1944, S. 353;
Тромбетти, 1950, с. 164; Иванов, 2004, с. 72; Balles, 2004, S. 33, 35), что падежей первоначально было только два – прямой и косвенный (Specht, 1944, S. 353), что окончание активного или эргативного падежа -s в индоевропейском развилось из указательного местоимения *so / sa (под активным или эргативным падежом здесь подразумевается падеж, обозначавший производителя действия; именно из него со временем развился номинатив) (Уленбек, 1950 a, с. 101; Финк, 1950, с. 140; Иванов, 2004, с. 31; Бабаев, Cp. «"Язык движется в сторону ранее усвоенного, отбрасывая приобретенное позднее и более сложное" [Т.М. Николаева]. По метакоду-1 понятно, почему язык движется в сторону ранее усвоенного, так как доминанта сейчас приближается и находится на семантике позиций, что было уже в языке, вернее, в протоязыке. "Языки движутся в аналитическом направлении; существенную роль при этом играет синтаксическая семантика, во многом подменяющая семантикой позиции флективные способы" [Т.М. Николаева]. Действительно, языки движутся в обозримом будущем в сторону аналитических форм, так как "новая морфология обычно упрощает предыдущую парадигму; при этом редукция флексий ведет к упрощению и доминантное положение закрепляется за семантикой позиции, за аналитическими формами и конструкциями, объединенными когерентностью"» (Галушко, 2000). Н.Я. Марр: «Первоначально принадлежность слов к тому или иному роду или классу вовсе не обозначалась каким-либо придатком, суффиксом или префиксом (то есть синтетическими средствами), ибо слово-понятие само по себе определялось социально по обозначаемому предмету, какого оно класса» (цит. по: Кацнельсон, 1936, с. 87). «Эти аргументы [существование языков, где флексии произошли от отдельных слов; признаки той же характеристики в индоевропейском – Е.З.] делают более чем вероятным предположение, что в индоевропейском языке до возникновения флексий, до сих пор сохранившихся в его потомках в большей или меньшей мере, существовали только "корни"» (Champneys, 1893, р. 59; cp. Jespersen, 1894, р. 65).
2007; Десницкая, 1947, с. 493, 496; Jespersen, 1894, р. 62; Lehmann, 2002, р. 168; Kortlandt, 1983, р. 307), что окончание датива / локатива -i/y развилось из частицы *i «здесь» (Lehmann, 2002, р. 168; Gamkrelidze, 1994, р.
25); а многие прилагательные возникли из существительных, входивших в состав аналитических композитов (Gamkrelidze, Ivanov, 1995, р. 242–243;
cp. Мещанинов, 1967, с. 5; Савченко, 1967, с. 85). Если исходить из типологии Г.А. Климова, можно предположить, что далёкий предок индоевропейского был языком так называемого классного строя (такие языки обычно характеризуются нефлективной морфологией), затем – активного (близкого изолирующему) или эргативного (более флективного, чем активный), и только затем в нём развилась та богатая система флексий, которая характерна для латыни и древнегреческого (ср. Панфилов, 2002).
О том, чт именно обусловило переход от аналитических конструкций к синтетическим, а затем обратно, можно только догадываться. Возникновение синтетического строя в индоевропейском языке было обусловлено, скорее всего, порядком слов SOV, при котором различные части речи, стоявшие после существительного (частицы, послелоги, абстрактные существительные), постепенно сливались с ним и становились его окончаниями (Bomhard, Kerns, 1994, р. 162). Так же возникли и окончания глаголов.
Вторичную аналитизацию Б.А. Серебренников объясняет следующим образом: «Древние индоевропейские падежи и глагольные формы, обремененные большим количеством значений, находились в известном противоречии с некоторыми законами человеческой психики, с некоторыми особенностями физиологической организации человека. Значение, выраженное особой формой, легче воспринимается, чем конгломерат значений, выражаемый одной формой. Совершенно естественно, что рано или поздно должен был произойти взрыв этой технически недостаточно совершенной системы, и он произошел. Аналитический строй технически более совершенен. Однако отсюда совершенно неправомерно делать вывод, что аналитический строй отражает более высокоразвитое абстрактное мышление, как это делали О. Есперсен, В.М. Жирмунский и другие» (Серебренников, 1970, с. 304).
В.М. Жирмунский видел возможную причину аналитизации в потере значимости у классовых показателей индоевропейских языков, приведшей к редукции неударных окончаний и унификации различий (Жирмунский, 1940, с. 60).
Полностью открытым остаётся вопрос о причине перехода деноминативного строя к номинативному. Г.П. Мельников считал причиной перехода от инкорпорации к эргативным и затем к номинативным структурам разрастание языкового коллектива и смену бродяжнической собирательской жизни на оседлую земледельческую. Если в первых двух типах языковой организации называть субъект было излишне, поскольку он и так был известен, являлся данностью (из-за малочисленности членов коллектива), то при расширении границ и превращении носителей языка в «мегаколлектив» говорящий уже не мог надеяться на то, что слушателю известно, как назревало соответствующее событие, кто в нём явился «субъектом», «объектом» или каким-либо иным соучастником. Говорящий должен был строить своё высказывание, исходя из того, что собеседнику может быть вообще ещё ничего не известно о сообщаемом событии, и поэтому типичное высказывание должно было содержать в себе сведения и о субъекте, и об объекте, и о том действии, которое субъект направляет на объект, и об иных соучастниках события, и об обстоятельствах его протекания (Мельников, 2000; cp. Бубрих, 1946, с. 211–212). Теория Мельникова не объясняет тот факт, что возникновение эргативной конструкции из номинативной отнюдь не сопряжено с переходом от земледельческого образа жизни к собирательскому или с резким сокращением населения. А.Ф. Лосев видел причины возникновения номинативного строя (как и всех предыдущих от инкорпорирующего до эргативного) в соответствующей социально-экономической обстановке. По его мнению, при переходе от синтетического эргативного строя к аналитическому номинативному решающую роль мог сыграть переход от матриархата к патриархату: «Можно и точнее сказать о социально-историческом происхождении номинативного строя. Мы утверждали, что эргативный строй стал возможен только в эпоху производящего хозяйства и не был возможен раньше, когда жизнь еще продолжала довольствоваться присвоением готового продукта. Язык и мышление номинативного строя, очевидно, отражают дальнейший прогресс производящего хозяйства. И если в них речь заходит о самостоятельности человеческого индивидуума, то, очевидно, в пределах общиннородовой формации мы должны здесь искать ту эпоху, когда отдельный индивидуум при всех своих внутренних и внешних связях с общинным коллективом уже начинал играть заметную экономическую роль. А это, очевидно, и появилось в истории вместе с появлением патриархата, когда жизнь потребовала отделить общественные, и в частности организационные, функции от функций биологических, каковое совмещение и находило для себя место в матриархате. Власть отца и отцовский род получили теперь перевес, что не замедлило сказаться и в мифологии, в которой теперь наступил так называемый героический век вместо прежнего, колоссального по своей длительности периода фетишизма и демонологии» (Лосев, 1982).
Нет никаких свидетельств, что народы, говорящие на языках с развивающимся деноминативным строем, переходят к матриархату, потому и теория Лосева представляется нам сомнительной. Г.А. Климов видел в движении от деноминативного строя к номинативному развитие абстрактного мышления, необходимого для оформления субъекта одним и тем же падежом (Климов, 1977, с. 256–257). Примечательно, что другие учёные видят движение к абстракции в противоположном процессе – развитии имперсонала, столь характерного для активного и эргативного строя: «Появление безличных конструкций – это результат развития абстрактного мышления, поскольку в них налицо отвлечение от конкретного деятеля, вызывающего или производящего определённое действие» (Валгина, 2000). Для имперсонала характерно оформление субъекта не одним и тем же падежом, как в номинативном строе, а различными падежами в зависимости от семантической макророли (датив – экспериенцер, аккузатив – пациенс). Впрочем, статус конструкций с дативными и аккузативными субъектами в деноминативных языках как безличных вызывает сомнения, о чём мы скажем ниже. Возможно, они только кажутся безличными носителям индоевропейских языков, привыкшим к тому, что подлежащее может стоять только в именительном падеже.
Знаменитый немецкий культуролог О. Шпенглер (1880–1936) видел причину различия языков в расовых особенностях народов (заметим, что писал он это ещё до прихода к власти фашистов) и в степени развитости мышления, причём аналитический строй рассматривается им в качестве наиболее позднего и совершенного.
«Мне кажется, постигнуть суть предложения из его содержания абсолютно невозможно. Просто мы называем относительно наибольшие механические единства в использовании языка предложениями, а относительно наименьшие – словами. Далее этого значимость грамматических законов не простирается. Однако продолжающая свое поступательное движение речь уже более не является механизмом и прислушивается не к законам, но к такту. Так что расовая черта содержится уже в том, как укладывается в предложения то, что необходимо сообщить. У Тацита и Наполеона предложения не такие, как у Цицерона и Ницше. Англичанин синтаксически подразделяет материал иначе, чем немец. Не представления и мысли, но мышление, образ жизни, кровь определяют в языковых общностях – примитивной, античной, китайской, западноевропейской – тип разграничения предложений как единств, а тем самым – и механическую связь слова с предложением» (Шпенглер, 1998, с. 145).
«В соответствии со сказанным во внутренней истории словесных языков обнаруживается три этапа. На первом внутри высокоразвитых, однако бессловесных языков сообщения появляются первые имена как величины небывалого понимания. Мир пробуждается как тайна. Начинается религиозное мышление. На втором этапе полный язык сообщения оказывается постепенно переведенным в грамматические величины.
Жест делается предложением, а предложение превращает имена в слова. В то же время предложение становится великой школой понимания в противоположность ощущению, и восприятие значения, делающееся все более чувствительным к абстрактным связям в механизме предложения, вызывает на свет льющееся через край изобилие флексий, навешивающихся, прежде всего, на существительное и глагол, "пространственное" и "временне" слова соответственно. Это – расцвет грамматики, который следует (с большой, правда, осторожностью) отнести ко времени, быть может, за два тысячелетия до начала египетской и вавилонской культур. Для третьего этапа характерно стремительное увядание флексий и тем самым замена грамматики синтаксисом. Одухотворение человеческого бодрствования заходит так далеко, что оно более не нуждается в создаваемой флексиями наглядности и способно с уверенностью и непринужденностью выразить себя – взамен пестрых зарослей словесных форм – посредством едва заметных намеков (частица, порядок слов, ритм) при максимально лаконичном употреблении языка» (Шпенглер, 1998, с. 148–149).
Подобные теории имплицитно подразумевают, что народы, говорящие на языках с развивающимся синтетизмом, возвращаются на более ранние этапы цивилизационного развития, то есть деградируют. Большинство авторов отошли от таких взглядов ещё в первой половине ХХ в.
Значительно более убедительными нам представляются объяснения, не выходящие за пределы действия чисто языковых факторов. Так, раннеактивные языки, как правило, практически не имеют падежей (их структура требует не более двух падежных показателей – активности и инактивности), затем в позднеактивных языках развивается более или менее обширная система флексий (явление переходного периода, компенсирующее распад системы классов активных и инактивных существительных), но эта система постепенно опять распадается при переходе к номинативному строю под давлением аналитизации. Номинативные языки часто построены по другим принципам, потому могут и не нуждаться в падежной системе: например, субъект идентифицируется в них по его месту перед глаголом и противопоставленности объекту, а не по соответствующему окончанию активности (как в позднеактивных языках). Кроме того, флексионная парадигма рано или поздно распадается из-за разрушительных фонетических процессов (окончания обычно безударны, поэтому часто не выговариваются чётко, сливаются, упрощаются и, наконец, вовсе опускаются). Здесь мы исходим из предположения о том, что ранний индоевропейский был языком активного или (что значительно менее вероятно) эргативного строя, но затем ещё на общей стадии развития стал номинативным. Соответственно, распад флексионной системы начался ещё в индоевропейский период. Вполне вероятно также, что активным или эргативным строем обладал не сам индоевропейский язык, а его предок, как бы он ни назывался (ностратический, доиндоевропейский, евроазиатский). Не вызывает сомнений, однако, что в индоевропейском и тех языках, на которые он распался, реликты деноминативного строя поначалу проступали совершенно отчётливо.
По подсчётам Е.С. Масловой и Т.В. Никитиной, для эргативного строя типична меньшая продолжительность жизни, чем для номинативного (номинативные конструкции живут в среднем в два раза дольше), то есть он отличается меньшей стабильностью (Маслова, Никитина, 2006). Причины этого явления авторы не обсуждают. Третья универсалия «Архива универсалий» университета Констанц говорит о том же: “Grammatical systems with ergativity tend to have ergative-accusative splits” (“The Universals Archive”, 2007), то есть в эргативных языках обычно присутствуют черты номинативности. Следовательно, переход к номинативному строю неизбежен, чем бы он ни был обусловлен. Что касается активных языков, то здесь мотивация номинативизации вполне ясна. Существование активных языков подразумевает деление всех существительных на классы, но с течением тысячелетий первоначальная логика деления неизменно теряется из-за постоянного действия фонетической эрозии и принципа аналогии. С потерей логики оформления предложения деноминативный строй не может больше функционировать полноценно и превращается в номинативный строй, в котором различий субъектов по классам больше нет, и потому все субъекты оформляются номинативно (общим падежом), даже если они несут семантическую макророль экспериенцера или пациенса. Соответственно, номинативный строй индоевропейских языков – это продукт распада активного строя, подразумевающий полную ненадобность деления существительных по родам или классам (одушевлённое – неодушевлённое, активное – пассивное и т.п), поэтому в английском, например, категория рода в активный период аналитизации распалась. Номинативный строй оказывается более устойчивым из-за его относительной простоты, выражающейся в неоформленности категории одушевлённости или какого-то иного деления существительных.
Если в том или ином языке первоначальная логика языкового строя начинает забываться, но флексии сохраняются, то может произойти частичное или полное переосмысление оформления высказываний. Так, в русском языке наличие флексий позволило создать категорию одушевлённости, подчёркивающую деление всех существительных на классы одушевлённого и неодушевлённого. Древнее разграничение субстантивов активного строя индоевропейского языка обрело вторую жизнь и воспрепятствовало становлению номинативности. Современная категория одушевлённости подразделяет, однако, существительные несколько иначе, чем индоевропейская, то есть произошло частичное переосмысление. Например, в индоевропейском плоды деревьев обычно считались неодушевлёнными и потому не изменяли форму в объектной позиции (ср. рус. Я вижу яблоко);
в русском же можно найти множество названий плодов, изменяющих форму в позиции дополнения (Я вижу грушу, айву, черешню, сливу, вишню), то есть чисто формально, на уровне грамматики, они будто бы одушевлены (на самом деле, категория одушевлённости на существительные женского рода вообще не распространяется).
Из экстралингвистических факторов на развитие индоевропейских языков в наибольшей мере могло повлиять начало голоцена (эпохи четвертичного периода), продолжающегося со времени окончания последнего глобального оледенения 10 000–12 000 лет назад до настоящего времени.
Отступление ледников и глобальное потепление могли привести к заметной активизации контактов между племенами, увеличению самог количества племён (в результате сравнительно быстрого роста населения) и, как следствие, – к началу распада деноминативного строя (cp. Lehmann, 2002, р. 1). Это, в свою очередь, привело к расцвету флексий, дополнительно «поддерживавших» те грамматические категории, которые уже теряли свою мотивацию и прозрачность. Если предположить, что ностратический язык действительно существовал (начиная, по очень приблизительным данным, с XIII–XV тысячелетия до н.э. (“Intercultural Communication. A Global Reader”, 2007, р. 100; Dolgopolsky, 1998, р. X) и действительно распался 10 000–12 000 лет назад (ср. Barbujani, Pilastro, 1993, р. 4670; Nichols, 1992, р. 6; Bomhard, Kerns, 1994, р. 144, 167), то, возможно, начало голоцена сыграло в его распаде на индоевропейские, картвельские, алтайские, дравидийские и прочие языки решающую роль (благодаря началу миграции). Мы, однако, не будем углубляться в эту тему, поскольку проследить развитие безличных конструкций так глубоко всё равно не представляется возможным. Кроме того, датировка существования ностратического языка остаётся слишком неточной (плюс-минус несколько тысячелетий) для каких-то определённых выводов. Период расселения индоевропейцев на территории Европы имеет особое значение в том отношении, что предшественники индоевропейцев говорили, очевидно, на языке эргативного строя.
Об этом свидетельствует эргативность баскского – единственного сохранившегося языка уничтоженного населения Европы (Lehmann, 2002, р. 7).
Можно найти и множество других мнений о силах, стоящих за процессами языковой эволюции. Например, В.З. Панфилов расценивает «диалектическое противоречие между функциональным назначением языка и системными факторами его организации как источник постоянного процесса развития языка» (Галушко, 2000). М.А. Беланже ищет причину развития языка в механике хаоса и науке о психомеханике, рассматривая язык в качестве сложной адаптивной системы, постоянно находящейся на грани хаоса и балансирующей между стабильностью и беспорядком. Т.М. Николаева полагает, что язык бесконечно развивается в сторону увеличения количества информации в единицу времени. А. Мартине рассматривает как одну из движущих сил языкового развития принцип языковой экономии;
К. Шмидт придерживается мнения, что в основе развития языка лежит его стремление к коммуникативной чёткости языковых единиц (Галушко, 2000). Академик Н.Я. Марр, одним из первых выдвинувший принцип стадиальности в развитии языков, связывал эволюцию языка с развитием мышления, обусловленным развитием общественных отношений (мышление тотемистическое > мифологическое > понятийное / технологическое) («Обсуждение проблемы стадиальности в языкознании», 1947, с. 258; Рифтин, 1946, с. 20). А.А. Мельникова видит в переходе от эргативного строя к номинативному признак рационализации сознания (Мельникова, 2003, с. 247). В задачи данной работы не входит подробное рассмотрение всех возможных причин развития языковой системы, её перехода от аналитического строя к синтетическому, от деноминативного к номинативному и обратно. Подчеркнём, однако, ещё раз, что движение от синтетических языков к аналитическим не является односторонним, а потому не может расцениваться в качестве единственно верного и эволюционного пути развития. Соответственно, исчезновение имперсонала также не является эволюционным процессом, поскольку он обычно напрямую связан с уровнем синтетизма / аналитизма (система флексий необходима, чтобы альтернативно маркировать субъекты с нетипичными семантическими макроролями). О причинах особенно быстрой аналитизации английского языка будет сказано ниже.
Таким образом, русский язык по своим параметрам типологически противостоит языкам западным (синтетизм vs. аналитизм), чем и обусловлены расхождения в количестве безличных конструкций. Существует универсальный набор значений (долженствование, восприятие, желание и т.д.), требующий альтернативного оформления субъекта, и если тот или иной язык имеет соответствующие средства (обычно речь идёт о падежной системе, реже – о частицах и предлогах), то в нём появляется некоторое количество безличных конструкций. Не является исключением и русский, но с той разницей, что основные типы безличных конструкций русский не развил сам, а сохранил от предыдущего языкового строя (активного или эргативного), отчасти их переосмыслив. Если в том или ином языке средств альтернативной маркировки субъекта нет, как в английском, разница между волитивными и неволитивными действиями / состояниями остаётся невыраженной, то есть должна прочитываться из контекста. Номинатив в них не является маркером агентивности, так как нет противостоящего ему маркера неагентивности. В последующих главах при сравнении степени распространённости безличных конструкций в различных языках мира мы будем постоянно обращать внимание на типичные характеристики аналитического и синтетического строя, например, на жёсткий порядок слов, многочисленность переходных глаголов, отсутствие или слабую развитость датива (как и других косвенных падежей), малочисленность возвратных глаголов и склонность к употреблению вспомогательных частей речи в языках со слабо развитым имперсоналом.
БЕЗЛИЧНЫЕ КОНСТРУКЦИИ
КАК НАСЛЕДИЕ ИНДОЕВРОПЕЙСКОГО ЯЗЫКА
2.1. Имперсонал как наследие дономинативного строя Об индоевропейском происхождении некоторых безличных конструкций было написано достаточно много, нам же остаётся только подвести итог. Установить что-либо с абсолютной точностью в этом вопросе не представляется возможным уже потому, что никаких записей на индоевропейском языке не существует, а сам он является лишь реконструкцией.Основные работы в данном направлении были проведены ещё в XIX в., правильность их результатов зачастую невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Как утверждал В.М. Жирмунский, именно в области синтаксиса методы реконструкции индоевропейского языка оказались наименее надёжными, что обусловлено трудностью или невозможностью отличить грамматические формы, действительно являвшиеся общими у разных языков на более ранней стадии их развития, от тех, которые образовались независимо друг от друга и обладают некоторым сходством только из-за типологической близости языков и общих для всех людей законов логики (Жирмунский, 1940, с. 56–57). Генезис имперсонала принадлежит к тем вопросам, которые так и остались открытыми, но большинство современных учёных всё-таки исходит из индоевропейского происхождения безличных конструкций (многих или некоторых).
«Безличные конструкции, сохранившиеся только в трёх германских языках (исландском, фарерском и немецком), являются наследием индоевропейского» (Bardal, 2006 a).
«Индоевропейские языки по своей типологии относятся к языкам номинативного строя, то есть к языкам, в которых подлежащее имеет форму именительного падежа независимо от того, выражено ли сказуемое переходным или непереходным глаголом. В этих языках существует только согласование подлежащего со сказуемым в числе и управление дополнения сказуемым. И тем не менее в отдельных индоевропейских языках ещё до сих пор сохраняются следы иной типологии членов предложения. Так, в русском, немецком, французском и отчасти английском языках можно обнаружить следы так называемой дативной конструкции, унаследованной, видимо, от далёкого индоевропейского предка, когда носитель действия или состояния принимает форму дательного падежа. Интересно отметить, что эта конструкция полнее сохранилась в русском языке, где она используется для выражения как физического, так и морального состояния; ср.: мне (Пете, ему и т.д.) холодно (тепло, жарко), мне (Маше, ей) хочется (кажется, нравится), мне (нам, им) трудно. Во французском и немецком языках физическое состояние получило выражение по типу номинативных предложений; ср.: j’ai (Pierre a) froid, il veut, il est difficile (facile) pour moi (toi, Pierre); ich bin (Peter ist) kalt, ich will, es ist schwer (leicht) fr mich. Но и в этих языках сохранилась дативная конструкция для выражения морального состояния; ср.: il me plat, il me semble; es gefllt mir, es scheint mir. В английском же языке сохранились лишь единичные случаи употребления дативной конструкции; так, вместо оборота it pleases me, ещё пока употребительного, предпочитают говорить I like it, то есть опять же по типу предложений номинативного строя» (Аракин, 2005, с. 162).
«Однако, наряду с этим строем предложения [номинативным – Е.З.], в индоевропейских языках имеется другой тип синтаксической структуры, менее распространённый, но представленный всеми языками, как древними, так и новыми; в одних индоевропейских языках он постепенно вытесняется в связи с распространением универсальной схемы предложения, в других продолжает существовать как равноправный член современной языковой системы. Речь идёт о конструкциях с дательным-винительным лица типа русск. «мне не спалось сегодня», лат. pudet me "мне стыдно", placet mihi "мне нравится", др.-исл. ugger mik "мне страшно", lyster mik "мне хочется", др.-англ. me (mec) hriewd "я раскаиваюсь".
Рассматриваемый оборот отнюдь не представлен только единичными случаями.
Он появляется весьма часто при глаголах аффекта, приименном сказуемом, специально при категории состояния и при пассивных причастиях и может трактоваться как своеобразная форма предложения состояния. Характерным для этих конструкций является объектное оформление лица, носителя признака, и отсутствие обычного согласования с ним сказуемого, причем объектное оформление лица зависит от семантики глагола, а оба они зависят от содержания всего высказывания в целом. Предложение это по своим закономерностям относится к другому структурному слою, чем противостоящее ему в исторически засвидетельствованной системе индоевропейских языков предложение действия с именительным падежом субъекта. Различия касаются отнюдь не только объектного оформления носителя признака, но и качественно отличного характера связи основных членов предложения, а тем самым и соотношения между словом и предложением. Не случайно здесь характер осмысления процесса как некоего состояния, охватывающего носителя признака, раскрывается не из формы слова-глагола, а из построения предложения. Лишь разрыв этой внутренней синтаксической взаимообусловленности основных членов предложения, характерный для строя языка, не имеющего универсальной синтаксической схемы (ср. закономерности эргативного строя), – процесс, протекающий параллельно с оформлением понятия субъекта в современном его значении, – создает характерный для исторически засвидетельствованных индоевропейских языков строй с четкой отработанностью грамматических категорий имени и глагола»
(Гухман, 1947, с. 112–113).
«Безличные предложения восходят к индоевропейским диалектам и засвидетельствованы в самых древних памятниках славянской письменности. С формальной точки зрения – это конструкции, в которых не согласованный ни с чем предикат сочетается с именным членом в косвенном падеже, характерном для данной разновидности безличного предложения. Это конструкции бесподлежащные: именительный падеж в них отсутствует и не может быть восстановлен ни из контекста, ни из ситуации» (Гиро-Вебер, 2001, с. 66).
«На основе структурных закономерностей и совпадении значений, которые несут эти [безличные – Е.З.] глаголы, можно высказать предположение, что мы имеем дело с конструкциями, унаследованными из индоевропейского праязыка» (Bauer, 2000, р. 97).
Согласно первой цитате, индоевропейские безличные конструкции среди германских языков сохранились только в немецком, исландском и фарерском (в статье речь шла о безличных конструкциях с «реальным субъектом» в дативе, аккузативе и генитиве, то есть соответствующих рус.
Ему нравится, но не Наснежило). Следует отметить, что именно эти языки являются и наиболее синтетичными в данной группе (подробнее об этом см. в главе «Безличные конструкции в языках мира: обзор»).
Во второй цитате количество безличных конструкций ставится в зависимость от степени номинативности языка, что соответствует наиболее распространённой точке зрения на продуктивность обезличивания в советском языкознании; ср.: «Несомненно, что продуктивность обезличивания находится в отношении обратной корреляции со степенью номинативности языка... и представляет собой существенную характеристику языка в рамках контенсивной типологии» (Зеленецкий, 2004, с. 174); мы бы не рискнули назвать данную точку зрения доминирующей и в постсоветском языкознании из-за распространившихся после 1991 г. этнолингвистических теорий. Степень номинативности определяется уровнем аналитизации, от которой, среди прочего, зависит и возможность отличать субъект от объекта (ср. Саша помогает Маше, Маше помогает Саша vs. Alex helps Maria, Maria helps Alex; Мне хочется vs. *(To) me wants it / It wants (to) me?). Без этой дифференциации невозможны и многие безличные конструкции, унаследованные от индоевропейского языка, если в их структуру входит топикализация объекта (а такие составляют большинство). Потому в результате аналитизации безличные конструкции в индоевропейских языках неизменно уступают место личным конструкциям: швед. Mik drmer > Jag drmmer (Мне снится) (Bardal, 2001, р. 15), фар. Meg droymdi ein so sran dreym (Мне снился такой ужасный сон) > Eg droymdi ein ringan dreym (Мне снился плохой сон); нем. Mich andet (У меня предчувствие) > Ich ahne, англ.
Me nedeth (Мне надо) > I need (Eythrsson, 2000, р. 36–37, 40), англ. Me is best (Мне бы лучше) > I had best (Visser, 1969. Vol. 1, р. 34), исл. Mig langar a fara (Мне хочется идти) > g langa a fara; Btinn rak land (Лодку отнесло к берегу) > Bturinn rak land; Btinn braut spn (Лодку разбило на куски) > Bturinn braut spn (Andrews, 2001, р. 100–101, 104), лат. Me pudet (Мне стыдно) > Pudeo, Me paenitet (Я сожалею) > Paeniteo(r) (Bauer, 1999, р. 594, 605), лат. Me miseret > Misereo, Me piget (Мне неприятно) > Pigeo, Me taedet (Мне отвратительно) > Taedeo, Oportet ([Мне] Следует) > Oporteo, Mihi libet (Мне хочется) > Libeo (Bauer, 2000, р. 127), д.-англ.
m wfe (дат.) word (ном.) wel lcodon (Жене очень понравились эти слова) > The wife (субъект) well liked the words (объект) (Siemund, 2004, S. 184), д.-англ. Me loe (Я не люблю) > I loe (Bauer, 2000, р. 133), д.-швед. Mik angrar дословно (Мне сожалеется) > швед. Jag ngrar (Я сожалею) (“The Nordic Languages”, 2002, р. 195).