«1 ГВИДО ГЕЗЕЛЛЕ Если сердце слышит СТИХИ И ПРОЗА Перевод с голландского Ирины Михайловой и Алексея Пурина Филологический факультет СПбГУ Санкт-Петербург 2006 2 КЕЙС ВЕРХЕЙЛ ПОЭТИЧЕСКОЕ БЛАГОЧЕСТИЕ И ЭРОТИКА (1) ...»
ПОЭТЫ НИДЕРЛАНДСКОГО МОДЕРНИЗМА
Проект Кейса Верхейла, Ирины Михайловой и Алексея
Пурина
В проекте представлены русскоязычные тексты четырех книг,
выпущенных в 2003-2007 гг. издательством «Филологический
факультет СПбГУ».
Все переводы (кроме цикла «На смерть Альберта Фервея»
Мартинуса Нейхофа – перевод Кейса Верхейла), вступительные
статьи и примечания выполнены Ириной Михайловой и Алексеем
Пуриным.
Перевод и издательские расходы субсидировались
Фондом создания и перевода нидерландской литературы (Амстердам).
1
ГВИДО ГЕЗЕЛЛЕ
Если сердце слышитСТИХИ И ПРОЗА
Перевод с голландского Ирины Михайловой и Алексея Пурина Филологический факультет СПбГУ Санкт-ПетербургКЕЙС ВЕРХЕЙЛ
ПОЭТИЧЕСКОЕ БЛАГОЧЕСТИЕ И ЭРОТИКА (1)
Празднование 150-летия Гезелле в 1980 году и начало издания юбилейного собрания его сочинений показалось мне хорошим поводом проверить на себе, какое впечатление производит его поэзия при систематическом чтении. Как, наверное, и большинство обитателей Голландии, специально не интересующихся литературой XIX века, католической религией или историей Фландрии, я знал поэзию Гезелле лишь поверхностно, по четырем-пяти хрестоматийным стихотворениям. Слава Гезелле как предшественника почти всех важнейших поэтов ХХ века и в Бельгии, и в Нидерландах, от Хортера (2) до Ван Хейла (3), уже давно возбуждала мое любопытство. Но при каждой попытке ближе познакомиться с его стихами и его личностью, я всякий раз наталкивался на такие барьеры, что с удовольствием откладывал свои намерения до следующего раза.Первым барьером был, разумеется, язык, на котором писал Гезелле, - в каждой строке слова, о значение которых надо справляться в словаре или догадываться, - а также его форма выражения, при беглом взгляде будто бы нарочито наивная и, против воли автора, комичная. Кроме того, сам образ этого не от мира сего католического священника с консервативными идеями насчет церкви и общества и одновременно любимого героя фламандских националистов не вызывает особой симпатии у среднего голландского читателя. Не могу сказать, чтобы прочитанные мною за несколько месяцев пятьсот с лишним страниц стихов Гезелле развеяли эти мои поверхностные предубеждения до конца. Те стихи, в которых Гезелле черным по белому излагает свои религиозные, политические и культурно-исторические воззрения, остались мне так же далеки, как и до того, как я углубился в его поэзию.
И все же не только эстетическое переживание, вызванное оригинальностью его звучания и игры мыслей, заставило меня восхититься Гезелле как поэтическим гением, одним из немногих в нашем языковом ареале. В его стихах наш язык внезапно и поразительно оживает. И происходит это, по крайней мере в моем случае, не столько вследствие сочности фламандского колорита или технической изобретательности поэта, сколько благодаря силе его чувств и его видения мира, в которые можно проникнуть, едва лишь автор перестает осознавать, что в его стихах есть какой бы то ни было «мессидж». Многогранность Гезелле в применении языков (он писал стихи не только на разработанной им комбинации из современного ему западно-фламандского диалекта, возрожденного средневекового нидерландского и собственной фантазии, но и на более или менее обычном нидерландском языке и даже, причем с легкостью, по-английски) сопровождалась невероятным богатством тематики. Дать всеобъемлющее представление о творчестве Гезелле на основании собственного впечатления я не могу. Но попытаюсь выделить из хаоса моего восхищения несколько аспектов, которые мне как носителю нидерландского языка, живущему в конце ХХ века, не католику и не фламандцу представляются характерными для его поэзии.
Как и всякая великая поэзия, поэзия Гезелле представляется опытному читателю невозможной ни на каком другом языке, кроме того, на котором она родилась. Усилия, потраченные на расшифровывание этого необычного нидерландского языка, очень скоро вознаграждаются. Стоит немного попривыкнуть к этим чудным словам и оборотам, и голос Гезелле окажется более живым и куда более близким, чем голоса его северно-нидерландских современников, за исключением разве что Мультатули (4) и Пита Паалтьенса (5). Для установления взаимопонимания между поэтом и читателем талант и вдохновение, как выясняется, важнее, чем знание вокабулярия. В смысле отношения к языку Гезелле можно сравнить с поэтами Возрождения, впервые попытавшимися применить язык своей страны для изложения мыслей, которые до сих пор высказывались только на латыни. Как и для них, для Гезелле письменный язык грамотных людей был нелепостью – слишком искусственным и для стихийно чувствующего человека совершенно непригодным:
В такой ситуации сочинение стихов состоит не в том, чтобы по традиционной схеме облекать определенный материал в как можно более изящные и точные слова, а в том, чтобы в игровой манере вновь и вновь испытывать инструмент, обладающий непредсказуемыми возможностями. Огромная часть поэзии Гезелле экспериментальна в том смысле, что мысли, чувства и впечатления его «я» служат не более чем поводом для выявления особенностей языка – не мертвого, упорядоченного языка школьных грамматик, а того, на котором люди вокруг тебя каждый день болтают, поют или размышляют про себя. Даже у читателя из совсем другой среды возникает ощущение нежданного богатства.
Известнее всего его эксперименты с языком в звукоподражательных стихах, изображающих природные наблюдения. Чаще всего это снующее движение, отраженное в словах. В часто цитируемом стихотворении «Синичье гнездышко» уже оперившиеся птенцы юркают «tak-op, tak-af, tak-uit, tak-in, tak-om» («с ветки-на ветку-за ветку-под ветку»). Не менее знаменито стихотворение о серебристом тополе с нервозными листьями, сверху зелеными, снизу серебряно-белыми, которые “wikkelwakkelwaaien” («бьютсявьютсявеют») на ветру. В этом же стихотворении Гезелле точно маг превращает существительное в глагол и заставляет голубей «пестротополить». В качестве последнего примера приведу две строчки, в которых мы слышим и видим, как течет ручей:
hobble- bobble- drets- en drevelend, К счастью, Гезелле играл языком и другими способами, посложнее. Он мастерски выискивал (в диалектах) или сам создавал слова и выражения, которые настолько точно выражают то, что за ними стоит, что можно лишь недоумевать, отчего они до сих пор не вошли в общеупотребительный нидерландский язык.
Например, каким более подходящим словом можно назвать темный декабрьский («deсember») день с туманом («mist») и моросящим дождем («motregen»), чем «smokkelweer» (диалектное: погода с моросящим дождем). Еще несколько языковых находок Гезелле: «t regent, regent lange steerten» («дождь идет, идет длинными хвостами»), «t’ is biechtewaar» («это правдиво, как на исповеди»), «t nieuwjaar maakt de oude mensen» («Новый год делает людей старыми»). Особенно в «маленьких стихотворениях» («kleengedichtjes») - придуманном им свободном стихотворном жанре, который он считал аналогом принятых в католицизме коротких импровизированных молитв в трудную минуту, а также в многочисленных неопубликованных фрагментах поэт проявил свой дар создавать краткие, набросанные нескольким штрихами словесные зарисовки. Иногда такие описания состоят из самых обычных слов, приобретающих некую таинственность только благодаря лаконичному совершенству формулировки в целом, как в восточной поэзии:
Хочу процитировать полностью одно чуть более длинное из его «маленьких стихотворений» последних лет. В нем дается образ реки, - образ, который часто служил темой его стихов. Стихотворение становится чудом, как мне представляется, благодаря невысказанной символике: образ реки совпадает с мыслью о текущей к смерти жизни «я», который уже много лет смотрит на эту реку и пишет о ней стихи.
Кроме того, ощущается завораживающее, подобное течению реки движение языка – беспрестанное нанизывание повторов гласных и согласных, и объединение всех простых предложений в одно, которое медленно но верно, поворот за поворотом, ведет читателя к напряженному/многозначительному/неоднозначному/с двойным дном концу:
Лейе ведет мои глаза, как копуша, дотуда, где она, в самом конце и в конце меня ведет за собой, в самую даль Гезелле как поэт далеко не всегда оставался на одном уровне. Соотношению между вдохновенными стихами и теми, что он сам называл диалектным словом «reken» (по-ремесленному зарифмованные строки) в его обширном наследии он сам в порыве самокритики дал однажды такую оценку:
(«Годами строки я писал, /стихи же две минуты»).
В своих худших сочинениях Гезелле предстает многословным и набожным рифмоплетом, сочинявшим гладкие в техническом плане стихи с неоригинальным образным миром; а в лучших – одним из самых блестящих виртуозов в нашей поэзии, с поразительной широтой видения и чувствования. Стихов среднего качества, которые занимали бы промежуточное положение между этими двумя крайностями, он писал крайне мало. Талант его развивался по той же схеме, какая часто обнаруживается у столь многих поэтов: юношеские стихи, внезапный расцвет, затем блеклый период лет до шестидесяти, когда наступает новый расцвет. Первый поэтический приступ Гезелле пережил в 28-29 лет, когда уже проработал несколько лет учителем в той семинарии, где в свое время сам получил духовное образование. В его поэзии этого периода, среди всевозможных добросовестных и благочестивых опусов, встречаются стихи, которые по своему музыкальному построению и по интенсивности переживания резко выделяются среди всего, что он написал до и после того. Многие из них представляют собой любовную поэзию, рожденную чувствами, возникшими у Гезелле от общения с учениками лет на десять младше него.
О гомоэротической тематике в поэзии Гезелле 1858-1860 гг. большая часть литературоведческих исследований до сих пор скромно умалчивает или намекает на нее лишь со всевозможными робкими оговорками (7). И все же у меня сложилось впечатление, что именно здесь, в переживании этого притяжения к юношам, находящимся под его опекой, и заключена та сила, которая превратила нашего поэта в то, что мы сегодня имеем в виду, говоря «Гезелле». О том, что он осознавал эту эротическую силу притяжения, оказываемую на него различием в возрасте между учителем и учеником, и о его колебаниях, можно ли отдаться этому импульсу, говорится в его стихотворении на английском языке, посвященном любимому ученику Евгению ван Ойе:
Should I restrain my love for thee, who art a child as yet, and much more lovely thus?
(Должен ли я обуздывать свою любовь к тебе, который пока дитя, и потому еще более мил?) В других стихах передано интенсивное переживание товарищеских чувств:
совместное времяпрепровождение или совместное обнаружение красоты в сотворенном мире и в литературе превращают юношу («тебя») для взрослого мужчины («меня») в возлюбленного. Знаменитый образец – это «Тот вечер и та роза»
- изображение идиллического воспоминания и одновременно головокружительная словесная музыка, в которой слова «вечер» (или «час»), «роза» (или «цветок») и «ты»
повторяются вновь и вновь в различных сочетаниях, а слово «ты, тобой», будто в считалочке, употреблено с десятью разными предлогами.
Часто этот особый заряд поэзии Гезелле данного периода находит для себя косвенное выражение – через эротический элемент в образе. Порой этот элемент настолько силен, что читатель ощущает его, хоть и не сразу его осознает. Так, у Гезелле есть стихотворение, в котором «я», обращаясь к своему юному возлюбленному, возносит восторженные хвалы сотворенному Богом миру в связи с «гроздочкой вишен», которые, полные «капающего сока» алеют на дереве и словно просят, чтобы их сорвали. В другом стихотворении, которое служит эпилогом к рассказу о похоронах одного из учеников Гезелле, мы видим, как земля волнообразным движением «раскрывается» и «смыкается» над гробом, после чего внимание взволнованного «я» сосредоточивается на кресте – «благородном древе» - в головах могилы.
Более осознанно и менее двусмысленно эротические переживания лирического «я» находят выражение в стихотворении-жалобе по поводу двух вырубленных ив в семинарском саду. Сравнив деревья, в частности, с ангелами и с Христом, Гезелле вспоминает о них как об образце товарищества:
Так вы стояли там, чудесные ивы, полные великолепия в сверкающем утре, рука, охватывающая шею. И шея, обнятая рукой, опирающиеся друг на друга, как два друга.
Всем этим я вовсе не хочу сказать, что Гезелле создавал любовную поэзию, раскрывающуюся лишь небольшой группке людей, близких к нему по характеру чувствования. Важная составляющая его поэтического мышления - это, наоборот, склонность к объективным и общечеловеческим представлениям. В целом ряде любовных стихов (самые лучшие – это, пожалуй «Ты снишься мне, дитя мое», «Тот вечер и та роза» и «Я скучаю по тебе») он сумел передать ощущения зарождающейся любви, нежного воспоминания и горького одиночества настолько лаконично, без личных мелочей, что создается впечатление универсальной поэзии. Сексуальная ориентация лирического «я» перестает играть роль – равно как и общественное положение или цвет волос.
Почти половина наследия Гезелле была создана во второй период расцвета, примерно от шестидесяти лет и до смерти. Его фантастическая продуктивность (брат Гезелле рассказывал об этом так: «Гвидо становится невыносим, какую мелочь ни увидит, тотчас говорит: я об этом напишу») сосредоточилась в этот период на двух главных темах: природа вне поэта и внутренний мир его веры. Различие между тем и другим, во всяком случае для позднего Гезелле, достаточно искусственное.
Неправильно представлять себе, будто рядом со священником-поэтом с его христианской тематикой существовал другой лирик-Гезелле, воспевавший природу.
Гезелле был и остается только один: глубоко верующий субъект, и единство его внутренних и внешних переживаний выливается в сознание, что он сам – одно из множества созданий Господа Бога, служению которому он себя посвятил. В ранних стихах соотношение между религиозным чувством и переживанием природы остается еще ничем не примечательным. Он воспевает мир как Творенье Божье, используя символику молитв и литургических текстов, например, подобно множеству христиан еще в Средние века и позже, он называет луну «образом Девы Марии». Или задает вопросы какому-нибудь другому существу – такому же, как и он сам, Божьему созданию, как в знаменитом стихотворении про водомерку, - вопросы, на которые, как в катехизисе, следует соответствующий благочестивый ответ.
В поздней поэзии Гезелле «я» - уже больше не учитель, а восторженный наблюдатель. Его глубокая набожность присутствует в стихах часто лишь в скрытом виде - как символическое восприятие всех ощущений, полученных через органы чувств, настолько интуитивное, что даже нет потребности в сознательных формулировках. Прекрасный пример творчества Гезелле позднего периода – стихотворение о «старой красной черепице»: лирический герой смотрит, как черепица начинает сверкать на солнце - после дождя, когда она выглядела «темной»
и «грязноватой» и «жалкой». На первый взгляд это стихотворение, в котором нет ни слова ни о Творце, ни о человеческой душе, кажется лишь импрессионистской зарисовкой изменений освещения и цвета. Но тот, кто постиг поэта достаточно глубоко, тотчас увидит второй план - солнце как победоносное божество, превращающее нечто поначалу старое и неприглядное в радостный источник красоты.
Повседневный мир, окружающий «я» в поздней поэзии Гезелле, исполнен сакрального смысла, лишь изредка открыто высказываемого словами. Осенний лес с запахом истлевшей листвы – это пространство, где жизнь, как ладан, на небо отправляется и возносится, точно в церкви.
Деревья с подрезанными верхушками или лежащие, срубленные, вдоль дороги, напоминают ему святых мучеников, «лишенных голов и рук». А коровы, пасущиеся на пастбищах Фландрии, ассоциируются со скотом из Библии – то как символом язычества, то как метафорой верующего человека с его готовностью покорно выполнять свои обязанности и безмерной доверчивостью.
Религиозность Гезелле проявляется, кроме символичности, еще и в выборе тем, а также в той позиции, которую он занимает по отношению к читателю.
Создания Божьи, о которых он охотнее всего пишет, в тональности робкой благожелательности, - это ничем не примечательные животные и растения, показавшиеся бы любому среднему поэту той эпохи слишком прозаичными: трава, коровы, воробьи, шмели. Характерный тому пример – стихотворение «Ничей друг», вдохновенная ода чертополоху, в которой автор просит понимания, уважения и, главное, Сострадания к жалкой колючке.
Отголосок только что процитированной строчки слышится в одном из самых сильных поздних стихов Гезелле о деревьях, в которых он видел подобия человека в его первоначальном, неиспорченном состоянии. Стихотворение начинается так:
Когда «я» говорит о себе как о поэте, в его словах слышится четкое сознание ограниченности своих возможностей. От общения в роли читателя с Гезелле-поэтом остается приятное чувство. Когда другие поэты рассуждают о себе как о создателях своих произведений, в их голосе обычно слышится нотка превосходства: вот что я умею, и это обеспечит мне почти что бессмертие. Тысячи стихотворений, написанных в Западном мире на эту тему после Горация, действуют на читателя-не-поэта раздражающе и угнетающе. Гезелле – один из немногих лириков, придерживающийся диаметрально противоположной точки зрения. В одном стихотворении 1892 года «я»
осознает ограниченность своего земного существования именно в сравнении с долговечностью того, что он создает:
Бумага, ты даешь мне который полезно знать:
твой хозяин, когда ты еще будешь собой, уже давно будет забыт!
Хорошие стихи живут долго. По представлениям Гезелле, их высокие достоинства не возводят преграды между вдохновенным художником и тем, кто лишь воспринимает его творчество. Поэт и читатель – существа равноценные: оба смертные и оба несовершенные, - они оба, каждый по-своему, причастны чуду. Одно из последних стихов Гезелле, где он формулирует эту необычную и верную мысль, исполненную глубинной скромности, я и хочу процитировать в заключение.
Рассуждая о своих «опытах» с языком, Гезелле говорит:
Если чей-то глаз станет влажным, чье-то сердце более добрым сердцем, чья-то боль меньшей болью от чтения, всего разом, сегодня, завтра, здесь или там, то это будет утешением бедному поэту, в этой и в другой жизни!
(1) Перевод выполнен по изданию: K.Verheul. Een volmaakt overwoekerde tuin.
Amsterdam:Querido, 1987. Pp.9-18.
(2) Херман Хортер (или Гортер) (1864-1927) - голландский поэт-«восьмидесятник», автор поэмы «Май» (1889), признанной вершины нидерландской поэзии XIX в., новатор в области нидерландской поэтики.
(3) Кристиан Йоханнес ван Хейл (1917-1974) - голландский поэт и художник. В молодости примыкал к сюрреализму, позднее нашел собственный путь.
(4) Мультатули (псевдоним Эдуарда Дауэса Деккера; 1820-1887) - крупнейший голландский прозаик, автор знаменитого романа «Макс Хавелаар», неоднократно переводившегося и издававшегося в России.
(5) Пит Паалтьенс (псевдоним Франсуа Хавершмидта; 1835-1894) - голландский поэт, чьи стихи сочетают в себе черный юмор, самоиронию и по-настоящему трагическое (романтическое) мироощущение.
(6) Примерный подстрочник: «подпрыгивая, качаясь, плескаясь и булькая, / вился, поворачивался прочь». Вольный перевод: «плеск голыши буль булыжник,/ вился струился в траве.
(7) Приятное исключение – это книга Алберта Вестерлинка «Внутренний мир Гвидо Гезелле», где целая глава посвящена увлекательному «анализу его дружеских чувств к юношам». Образец лицемерия являет Й.Бутс в сборнике Гезелле «Та область, где находятся люди». Бутс пишет о поэте, в частности, следующее: «Настоящей поэзии, в силу характера избранного им жизненного пути, в его творчестве быть не могло». По всей видимости, автор, вопреки приводимым им самим стихам, считает, что между взрослым священником и несовершеннолетним мужчиной не может существовать «настоящей любви».
ИРИНА МИХАЙЛОВА, АЛЕКСЕЙ ПУРИН
ПЕРВЫЙ ФЛАМАНДСКИЙ ПОЭТ
Гвидо Гезелле (Guido Gezelle, 1830-1899) – первый фламандский поэт. Первый в том смысле, что до него поэзии на фламандском языке фактически не существовало.И первый в том смысле, что его лирика – самое значительное явление во фламандской поэзии, оказавшее неоценимое влияние на становление нидерладскоязычной поэзии в целом. В ХХ веке Фландрия даст миру и других блестящих поэтов – меланхоличного философа-символиста Карела ван де Вустейне (1878-1929), рано умершего виртуоза свободного стиха Пауля ван Остайена (1896мудрого и дерзкого Хуго Клауса (род.1929), - но Гезелле все равно остается первым, от него идет отсчет, он – эталон.
Гвидо Гезелле писал по-фламандски, как часто называют тот вариант нидерландского языка, на котором разговаривают в северной части Бельгии, во Фландрии. В южной части страны, в Валлонии, говорят на варианте французского языка, который обычно называют, соответственно, валлонским.
В Средние века северная часть Бельгии (Южные Нидерланды) и сегодняшнее Королевство Нидерланды, в обиходе называемое «Голландией» (Северные Нидерланды) составляли единое целое, причем колыбелью нидерландской культуры были именно Южные Нидерланды. Здесь работали такие живописцы мирового масштаба, как братья Ван Эйк (создатели Гентского алтаря), Питер Брейгель, Ханс Мемлинг. В Южных Нидерландах возникли все старейшие памятники средневековой нидерландской литературы, от оригинальных рыцарских романов («Карл и Элегаст», «Валевин») и животного эпоса («О лисе Ренарде») до легенд о чудесах Богоматери («Беатрейс»). Здесь жил крупнейший нидерландский мистик Ян ван Рюйсбрук (1293В Средние века лишь немногие европейские города могли сравниться по богатству и пышности с южно-нидерландскими городами Антверпеном, Гентом и Брюгге.
В XVI веке все эти территории в результате династических браков отошли к Габсбургам и оказалась в политической зависимости от испанской короны. В ходе бурных событий конца XVI века, которые в нашей стране принято называть «Нидерландской буржуазной революцией» и о которых мы знаем с детства по «Легенде о Тиле Уленшпигеле», написанной по-французски полуфламандцемполуваллоном Шарлем де Костером, Северные Нидерланды завоевали независимость и стали самостоятельной Республикой Соединенных Провинций, где ведущую роль играла провинция Голландия. Государственным языком оказался, соответственно, нидерландский (он же голландский), а доминирующим вероисповеданием – кальвинизм (ветвь протестантизма).
Южные Нидерланды оставались во владениях Габсбургов и единственной разрешенной религией здесь был католицизм. На протяжении XVII - XVIII веков Фландрия и Брабант неоднократно переходили из рук одних представителей габсбургского дома в руки других и принадлежали то Испании, то Австрии (Священной Римской империи), то снова Испании. Кроме того, эти земли находились в сфере интересов Франции, несколько раз предпринимавшей военные действия с целью их захвата. Власти Габсбургов в Южных Нидерландах пришел конец с началом европейских войн революционной Франции: в 1795 г. вся территория сегодняшней Бельгии была завоевана французами. В этот период происходит «офранцуживание» высших слоев фламандского общества, фламандский язык вытесняется из всех сфер общественной жизни (образование, судопроизводство, административное управление), крупнейший город Южных Нидерландов Брюссель становится полностью франкоязычным. Фламандский язык продолжал существовать лишь как домашний язык непросвещенной бедноты, на нем говорили в деревне, на кухне и в детской.
После крушения наполеоновской империи по решению держав-победительниц на Венском конгрессе (1815) Фландрия, Брабант, Валлония и Северные Нидерланды были объединены в единое Королевство Нидерланды, королем которого стал Вильгельм I, наследник принцев Оранских, на протяжении нескольких веков управлявших Северными Нидерландами. Вильгельм I начал внедрять нидерландский язык в качестве официального на территории Фландрии и Брабанта, чем вызвал недовольство и разучившейся говорить по-фламандски знати, и валлонской части населения, усмотревшей в этом угрозу своему языку и своей культуре. Кроме того, католические Южные Нидерланды с опаской относились к новой кальвинистской центральной власти. Острые разногласия возникли и из-за «школьного вопроса»:
Вильгельм Оранский был противником сугубо католического образования и вел политику на ограничение роли католической церкви в сфере народного просвещения.
В результате всех этих и многих других факторов в 1830 г. произошло Брюссельское восстание, вылившееся в Бельгийскую революцию, которая привела в 1839 г. к выделению Бельгии как самостоятельного государства.
За этим последовали гонения на нидерландский язык. Единственным официальным языком снова становится французский. Даже в начальной школе под страхом наказания было запрещено разговаривать по-фламандски. О том, каково было детям из фламандских семей переучиваться в школе на французский и какое у них при этом вырабатывалось чувство собственной ущербности, можно прочитать во включенном в настоящее издание прозаическом фрагменте Гезелле «Язык». В этой ситуации возникло Фламандское движение, боровшееся за право фламандцев говорить и писать на родном языке. Некоторые участники Фламандского движения считали, что фламандский язык должен ориентироваться на языковую норму Северных Нидерландов, т. к. только в союзе с сильным севернонидерландским языком фламандский сможет противостоять французскому. Но большинство смотрело на северных соседей-кальвинистов с недоверием, считая, что их язык слишком далеко отошел от «настоящего» языка, на котором были написаны памятники средневековой литературы, что севернонидерландский язык уже давно лишился настоящего фламандского, католического духа.
Таким образом, у фламандцев, ощущавших в себе литературное призвание, был выбор из трех зол: писать по-французски – на языке, обладающем богатой литературной традицией и широкой читательской аудиторией во всем мире – но при этом являющемся языком притеснителей; писать по-нидерландски с ориентацией на Северные Нидерланды, иметь читательскую аудиторию в двух странах, но тем самым отойти от исконного духа фламандского языка; или писать на фламандском диалекте, оставаясь полностью верным самому себе и своим высоким идеалам, но зная, что читать тебя сможет лишь горстка образованных соотечественников. Писатели, которые пошли по первому пути и рассказали миру о своей любимой Фландрии на французском языке, стали всемирно знамениты. Это и Шарль де Костер (1827-1879), автор «фламандских легенд», «брабантских рассказов» и уже упоминавшейся «Легенды о Тиле Уленшпигеле». В следующем поколении это Морис Метерлинк (1862-1949), использовавший для своих пьес средневековые фламандские сюжеты (например, «Сестра Беатриса») и переведший на французский язык трактат фламандского мистика Рюйсбрука, снабдив его предисловием в 80 страниц (и сам трактат, через французский перевод, и предисловие были вскоре переведены на русский: Рэйсбрук Удивительный. Одеятие духовниго брака. М., 1910). И Эмиль Верхарн (1855-1916), чей первый сборник назывался «Фламандки» (“Les Flamands”, 1883), и Жорж Роденбах (1855-1898), автор знаменитого романа «Мертвый Брюгге».
Напротив, творчество авторов, не думавших о конъюнктуре или не ставивших своей целью пропаганду фламандской культуры, а писавшие по велению сердца, обращаясь к родному народу и к Богу, так и остались для внешнего мира за семью печатями. Такие имена, как Хендрик Консьянс (1812-1883), Альбрехт Роденбах (1856и, из поколения символистов, Карел ван де Вустейне (1878-1929), необычайно почитаемые в Бельгии, за ее пределами почти неизвестны.
Гвидо Гезелле выбрал для себя самый экстремальный путь: на основе западнофламандского диалекта и элементов средневекового нидерландского языка он разработал свой собственный поэтический язык, которым никто не пользовался ни до, ни после него. Этот язык оказался для Гезелле и благословением, и проклятьем.
Проклятьем – потому что он ограничивает круг читателей и создает миф о непереводимости его поэзии.1 В Нидерландах его читает и им восхищается фактически только литературная элита, его собратья по перу, которые продираются через этот язык, не жалея сил, чтобы оценить потрясающее новаторство поэта.
Благословение – потому что использование языка, доставшегося фламандскому народу - по глубокому убеждению Гезелле - от Господа Бога из Его собственных рук, служило для поэта мощным источником вдохновения и основой его неповторимой поэтики, свободной от каких-либо литературных конвенций, полностью экспериментальной, во многом предвосхитившей «posie pure». Пауль ван Остайен, поэт-экспрессионист и теоретик нидерландского модернизма, так писал о своеобразии Гезелле в своем трактате «Ars poetica»: «Гезелле и несколько его учеников обладают той особенностью, что у них между сердцем и стихами нет ни малейшей преграды, они пишут стихи на “языке, который сам, уже готовый, просится с уст” (Гезелле). Эти слова Учителя и Мастера великолепно выявляют главное различие: у голландцев, как мне кажется, стихи пишутся не сами собой в готовом виде, и дело тут не в недочете таланта, но в наличии какого-то a priori во взгляде на мир, которое мешает той целостности, что есть у Гезелле, у фламандского народа». Гвидо Гезелле родился 1 мая 1830 г. в Брюгге. Его жизнерадостный и общительный отец работал садовником: выращивал на продажу саженцы деревьев и цветы. Мать поэта происходила из крестьянской семьи, отличалась богатой эмоциональностью, замкнутостью и глубоким благочестием. От отца Гвидо унаследовал интерес к природе и знания о мире растений, от матери – любовь к Богу и богатство внутреннего мира.
Окончив среднюю школу в родном Брюгге, будущий поэт переехал в Руселаре, чтобы учиться там в Малой семинарии. По окончании Малой семинарии он поступил в Большую семинарию в Брюгге, вскоре после которой был посвящен в духовный сан. Первым местом его службы стала хорошо знакомая ему Малая семинария, где он с 1854 г. преподавал, кроме всего прочего, языки и естественную историю. Вместе с учениками он совершал прогулки по лесам и лугам, изучая флору тех мест. Гезелле был не только преподавателем, но и духовником семинаристов, что еще более сближало учителя с учениками.
Первое, что бросается в глаза носителю нидерландского языка в поэзии Гезелле, - это западнофламандская диалектная окраска, которую в переводе, разумеется, сохранить невозможно. Но следующие уровни его стихов – звукоизобразительная музыкальность и свежесть образов, мистическое переживание природы и др. – в принципе могут быть переданы средствами другого языка. Что и попытались сделать переводчики в настоящем издании.
Paul van Ostaijen. Ars Poetica. Geciteerd naar: G. P. M. Knuvelder. Bloemlezing Nederlandse letterkunde 2.
’s Hertogenbosch, 1969.
Самыми важными для него годами были 1857-й и 1958-й, когда он был «преподавателем поэзии» и учил семинаристов владеть пером. Однако в 1859 г. его «класс поэзии» прекратил свое существование.
Его вдохновенные уроки словесности, окружающая его атмосфера религиознопоэтического романтизма, а в скором времени и собственный пример творчества на фламандском языке оказались настолько важны для его учеников, что некоторые из них стали впоследствии серьезными литераторами. Это в первую очередь - любимый ученик поэта Евгений ван Ойе (1840-1926) и Хюго Веррист (1840-1922), преемник Гезелле в деле взращивания фламандского духа в семинарии Руселаре. В целом же деятельность Гезелле в этот период его жизни дала сильный импульс фламандскому культурному возрождению.
Годы работы в Малой семинарии были временем пробуждении Гезелле как серьезного поэта, периодом поэтического восторга, нашедшего выход в четырех сборниках. Первые два увидели свет почти одновременно: «Кладбищенские цветы»
(«Kerkhofblommen», 1858; сборник написан под впечатлением от похорон одного из семинаристов) и «Поэтические упражнения» («Vlaemsche dichtoefeningen», 1858). Оба сборника он посвящает своим ученикам, ибо пишет стихи главным образом для них, чтобы показать им бесконечные возможности фламандского языка и тем самым укрепить в них чувство национального достоинства, унижаемое франкоязычной общественной системой Бельгии. Остальные стихи, написанные в Руселаре, вошли в сборники «XXXIII маленьких стихотворения» («XXXIII Kleengedichtjes», 1860) и «Стихи, песни и молитвы» («Gedichten, gezangen en gebeden», 1862).
В 1860 г. поэт вынужден покинуть Руселаре из-за недовольства коллег и начальства его слишком свободной манерой преподавания (в частности, пренебрежением к расписанию уроков). Он перебирается в Брюгге, где вместе со своим другом-англичанином основывает английскую школу, т. е. школу для английских детей, живущих в Бельгии. Гезелле хорошо знал английский язык, несколько раз бывал в Великобритании, а в молодости даже мечтал быть католическим миссионером в этой стране. Но школа просуществовала менее года, и поэт становится преподавателем философии и проректором в Англо-бельгийской семинарии (1861-1865). Но и здесь дело пошло далеко не гладко, и Гезелле снова был вынужден отойти от преподавания. В 1865 г. он стал капелланом в церкви Св.
Вальпургии. В этот период Гезелле не пишет стихов, зато увлекается изучением фламандского фольклора, историческими и языковыми исследованиями, популяризацией научных знаний, участвует в политических спорах, занимая при этом антилиберальные, консервативные позиции. Он даже издает собственные журналы, в частности, иллюстрированный еженедельник «Ронд ден Хеерд» («У очага», 1865-1871). Однако и этот период заканчивается для поэта неприятностями, связанными как с его политическими выступлениями, так и с финансовой стороной жизни. Чтобы избежать полного душевного срыва, Гезелле переводится в 1872 г. на службу в маленький провинциальный городок Кортрейк, также в должности капеллана.
Здесь он вскоре исцелился от депрессии, снова занялся журналистской деятельностью и продолжил свои фольклорные и языковедческие изыскания. Так, с 1881-го по 1895 г. он издавал собственный журнал «Loquela» («Речь». – лат.)3, целиком посвященный вопросам языка, и еще два других журнала. Гезелле составляет сборник народных слов, не попавших в словари нидерландского языка.
Некоторые из записанных им народных слов он использовал в собственном творчестве, которое переживало в этот «кортрейкский период» новый расцвет.
Важным событием стала публикация его мастерски выполненного перевода «Песни Цитата из Евангелия: «loquela tua manifestum te facit» («речь твоя обличает тебя», Матфей 26:73).
о Гайавате» Лонгфелло (1886), за которой последовало издание его собственных новых сборников «Венок времени» («Tijdkrans», 1893) и «Вереница рифм»
(«Rijmsnoer», 1897); после его смерти был опубликован еще один сборник – «Последние стихи» («Laatste verzen», 1901). В 1890-е годы к поэту пришла наконец давно заслуженная известность. В 1899-м ему предложили место ректора женского монастыря “The English Convent” в его родном Брюгге, где учились английские аристократки. Он занял эту вакансию в апреле 1899 г., но уже в ноябре умер.
В 1930 г. ему был установлен памятник в Брюгге, а в доме, где он родился, создан музей. При Антверпенском университете с 1961 г. существует Общество Гвидо Гезелле, ставящее своей целью изучение и популяризацию творчества великого фламандского поэта. Дважды в год Общество выпускает журнал «Гезеллиана: Хроника исследований творчества Гезелле».
Выражаем глубокую признательность профессору Питу Куттениру и профессору Жюльену Вермейлену, членам Общества Гвидо Гезелле, за предоставленные источники и ценные консультации. Благодарим также д-ра Кейса Верхейла за вдохновляющие советы в ходе работы над переводами.
СТИХОТВОРЕНИЯ
О, ШЕЛЕСТЕНЬЕ ТРОСТНИКА
О, шелестенье тростника!Как песня мне твоя близка!
Когда ветров летучих гнет легко твои побеги гнет, ты клонишься и вновь встаешь – и песню грустную поешь, которая мне так близка, – о, звонкий шорох тростника!
О, шелестенье тростника!
Сидел я часто у мостка на тихом берегу речном, один, никто не знал о том, и рябь следил я, одинок, там, где дрожал твой стебелек, и слушал, как звенит тоска в печальной песне тростника!
О, шелестенье тростника!
Та нота многим далека:
и слышат – да бездумно прочь спешат, не в силах превозмочь тщеты земной: их гонит страсть иль жажда к золоту припасть, а песнь их уху не сладка твоя, о, шепот тростника!
Но, милый шелест тростника, недаром создана река и твой колеблющийся ствол, Бог молвил: «Дуй!» - и ветр навел – и ветр подул, и ствол запел, и весь тростник зашелестел;
И Тот, Кто слушал с высока, одобрил пенье тростника!
И, стройный шелест тростника, не презирает языка твоих речей душа моя:
ведь из Того же Бытия дан слух ей, чтоб расслышать твой напев, что и напев живой твой, стройный шелест тростника, она во всем тебе близка.
О, шелестенье тростника!
Пускай с тобой моя тоска, сливаясь, жалобой течет к Тому, Кто всем нам жизнь дает!
Того, Кто стебля внемлет речь, молю моей не пренебречь мольбой: как та, она горька.
Я сам – лишь трепет тростника!
(1857)
ВЕРТЯЧКА (GYRINUS NATANS)
О, шустрый и верткий волшебный жучок, Ты - словно бы в черной чалме и - любо глядеть мне - бежишь наутек по глади, себе на уме.И что-то там пишешь, в движении скор, хоть ног я не вижу; и гладь знакома тебе, точно ловит твой взор ее, пусть мне глаз не видать.
Чем был ты, чем будешь, что есть – расскажи, блестящая кнопочка, дай ответ мне, что значат твои виражи и росчерки все, отвечай!
Когда ты по влаге зеркальной скользишь, почти и не дрогнет вода:
как бы дуновенье тишайшее лишь прошлось, не оставив следа.
О, вы, писаришки-вертячки, - сейчас вас кружится целая вязь, неужто никто мне не скажет из вас, что пишите вы, не ленясь?
Вы пишите-вяжите сотни годин, столетий незримую сеть, но смысла не видит в ней христианин, эй ты, писаришка, ответь? – О рыбках сребристых писать вы должны?
О водорослях на песке?
О камешках, блещущих из глубины?
О травке, цветке, лепестке?
О птичке, щебечущей в ясном лесу?
О собственной жизни отчет?
О своде небес, что, паря на весу, над вами – под вами течет?
И шустрый и верткий волшебный жучок, как будто он наши постиг вопросы, ответил – так прост и легок, над гладью застывши на миг:
«Мы пишем с тех пор, как устроился мир, от века всё время одно – то, что поручил, научая, Мессир писать, нас создавший давно, мы пишем, а вам до сих пор невдомек, еще не раскрывшим сердца, мы пишем извечно все тот же урок – бессмертное имя Творца!»
(1857?)
ОТВЕТ ДРУГУ
Никогда щекам так сладки слезы не были, из глаз побежав закапать складки твоего письма, сто раз расцелованного мною, чтоб, читая, не спешить и подольше чтоб с тобою и твоим письмом побыть.Ибо детским остается сердце, пусть ты и большой;
друг в разлуке познается, другу дорог всей душой.
Выше всех пускай возвысит нас Господь – и у Христа (всех отринет, нас приблизит!) станем мы к устам уста!
(конец марта 1858?)
ТОТ ВЕЧЕР И ТА РОЗА
Часами долгими с тобой сидел я тихо рядом, и каждый миг я за тобой следил счастливым взглядом.Цветы чудесные с тобой мы рвали в изобильи, как две пчелы из них с тобой нектар душистый пили;
и был мне каждый час с тобой любых иных милее, а час прощания с тобой – всех дольше, всех грустнее.
Перед разлукой мы с тобой, плечо к плечу, молчали.
Тот вечер полон был тобой, но полон и печали.
И дивный, сорванный тобой для этой горькой встречи цветок, что ты принес с собой, мог быть моим в тот вечер.
Пусть дверь закрылась за тобой – кто возвратит былое? – пусть не увижусь я с тобой, созданье дорогое;
пусть эта роза, что тобой осенена, истлела, и радость следом за тобой навеки отлетела, три образа несу с собой сквозь жизненную прозу я в сердце: милый облик ТВОЙ, ТОТ ВЕЧЕР – и – ТУ РОЗУ!
(1.11.1858) СЛЕЗЫ Йонкеру Карелу де Гельдере ван Хондсвалле Слезы льет седой крестьянин и блаженных слез не прячет, если он вдали от дома своего, двора, надела снова – так угодно Богу – снова видит край, где вырос, где отец и мать родились, отчий край плодоносящий;
и он слезы льет от счастья, грусть его не давит сердца – ведь ступает он с любовью по родимой щедрой почве;
что же шепчет ему сердце – не словами, но слезами, их потоком благодатным, коль он видит: всё в цветенье, всё цветет и плодоносит там, где он стоит, безвестный, с мыслью: «Ты лишь, Боже, знаешь – эту грядку я возделал»?
(28. 12. 1858)
СЛЫШИТЕ – ВЕТЕР
Слышите – ветер там, ветер там, ветер свищет там, ищет покоя на свете, рыщет везде, но нигде не найдет:кровлю ли с грохотом с дома сорвет, прошелестит ли летящей листвою, в сучьях ли воет ночною порою, на колокольне высокой шалит, мельничным крыльям крутиться велит, волны ли пенит в седом океане и разбивает о скалы в тумане, смерчем взметает до туч корабли, топит их в безднах вдали от земли, рыщет и свищет – вы слышите – ветер, но не находит покоя на свете, и не найдет, - лишь однажды, средь вод, Тот, Кто покой и движение, Тот молвил: «Утихни!» - всесилен и тих. Повелеваю!» - и ветер утих.
(1858?)
ЯЗЫК ОТЕЧЕСТВА
Благородное дитя было похищено однажды ночью из отцовского замка и увезено в чужую страну.В заточении держали его, ожидая выкупа, много безрадостных дней и ночей.
Мучители не знали его языка и никогда не слышали звуков его отечества.
Дитя все время молчало и лишь знаками изъявляло свои немногочисленные желания.
Как-то раз среди ночи ему явился в сновидении некто, и заговорил с ним.
Дивные звуки сняли печать с постоянно сомкнутых уст пленника, и дитя, молчавшее наяву, заговорило в сладостном обмане сна.
Видение исчезло, и речь замерла на детских устах.
Точно так же и душа слышит порой голоса свыше, обращенные к ней.
Как же ей не ответить им, как же не заговорить?
Ведь услышала-то она свой собственный язык, язык неба, язык отечества.
Сколько услады в нем, пока он звучит! Увы, лишь миг – и голос умолк. Плоть и узы Адамовы вновь заявляют о своих правах, а сновидение поэзии уже миновало! Не осталось ничего, кроме надежды, которая никогда не умирает.
Говори же со мной часто, Боже, на благословенном языке отечества!
(1859)
ЕСЛИ Б ТОЛЬКО
Если б только в плен стихами твое сердце взять я смог, был бы рад я жить трудами – днем и ночью, долгий срок.И, плененное стихами, это сердце Богу мог сдать – как взятое трудами днем и ночью, как оброк.
И – стихи сочтя трудами! – воздает Господь в свой срок днем и ночью мне дарами.
В этом – радостный итог!
(1859?) БЕРЕГИСЬ, МОН!
Ах, пока ты сладко спишь, Мон, в нашей комнате, рука моя ловит – не услышь, Мон! – стихового мотылька;
и, посаженный на нить, Мон, он летит к тебе, мой друг, и прошу нас извинить, Мон, коль тебя вспугнет он вдруг.
Это сказочная вещь, Мон, мотылек, о коем речь, сладок он, а не зловещ, Мон, легок, ловок, не перечь!
Как красив его узор, Мон, пахнет сам он, как нектар, ах, когда б узрел твой взор, Мон, этот дивный, чудный дар!
Как волнует дрожью крыл, Мон, мотылек; во сне его пару раз уже ловил, Мон, ты – да в пальцах ничего!
Но пора (и в этом смысл, Мон) – без того стишки долги – так закончить: берегись, Мон, крылышек не обожги!
(март 1859)
ЭЙ ТАМ, КАПЛЯ ЧИСТОЙ ВЛАГИ
Эй там, капля чистой влаги, в дивной дрожи и ленце, в горнем холоде отваги, в бриллиантовом венце!Красный, синий и зеленый, фиолетовый игрой переливчато-влюбленной оживляют облик твой!
Эй там, капелька кристалла, яркий маленький алмаз;
лишь дохнешь – тебя не стало, ты упал – и блеск угас!
Нет, не падай, ах, не падай:
слишком мертв и черен прах, чтобы быть тебе отрадой, лучше спрячься в облаках.
(31. 3. 1859?)
МОЛИЛСЯ НА ГОРЕ ОДИН
Молился на горе один Ты… Но ведь нет таких вершин под высью голубою, чтоб стать вдвоем с Тобою:повсюду низкий мир земной вокруг меня и за спиной, и по страданиям своим я с теми лишь сравним, кто голодает – и молчит, кто словом зла не уличит, кто терпит боль – и не кричит, как дальше жить?
О, научи меня молитву сотворить!
(1859?)
ПОСЕЩЕНИЕ МОГИЛЫ
Я шел – и я шел одинок, я шел, обращаясь к Творцу, – Он слушал меня, и я слушал Его и шел, обращаясь к Творцу.Кто вел мои ноги, кто вел?
Куда? Я не знаю – куда.
Не знаю, кто вел, но я медленно шел, по кладбищу шел одинок.
Вон та колокольня? – она.
Вот ангел на ней? – это он.
Вон та колокольня, и церковь, и Крест:
однажды я здесь уже был.
Здесь друга я похоронил, в могиле здесь мирно он спит, и в горнем сиянье своем Иисус его охраняет – Он здесь.
О, поле немое, ответь, где друг незабвенный зарыт?
Где плакал я, пряча стыдливо глаза, шептал я: «Навеки прощай!»?
Расступятся воды – и, вновь сойдясь, не оставят следа от камня, что брошен был детской рукой, лишь ровная гладь без следа.
Лишь ровная гладь без следа воды, отворенной и вновь закрывшейся – и не узнает никто, где камень упал и лежит.
И там, где бестрепетно гроб могильщик зарыл, - ни следа:
земля расступилась, раскрылась и вновь сошлась, не оставив следа.
Земля, не оставив следа, раскрылась и снова сошлась – и только могила чуть выше других какое-то время стоит.
И нет, не оставит следа земля, опускаясь, сходясь, могила сровняется с нею – и гладь забвенья травой порастет.
Земля не ставит следа, закрывшись и снова сойдясь, и скоро уж зелень поднимется здесь – и мертвое скроет навек.
Что ж, поле немое, молчишь, где друг незабвенный зарыт?
Где плакал я, пряча стыдливо глаза, шептал я: «Навеки прощай!»?
И голос, лишь он, мне сказал, лишь голос с Креста, не другой:
«Приблизься сюда, здесь покоится он, приблизься», - был голос с Креста.
О, Крест деревянный, о, глас с Креста, о, Распятье Твое, Христос, благородного дерева плод багряный! Хвала тебе, Крест!
Ты высишься над головой моей, утопаешь в земле, где друг мой… Хвала тебе, благостный Крест!
Тебя я приветствую, Крест!
Креста деревянного глас.
Креста деревянного глас.
Не раз вопрошал я, молил и просил – всегда отвечалось мне: Крест.
Над храмом и в дерне сыром, осевшим над гробом, - о, Крест, где б ты ни стоял и куда бы ни шел, тебя восхваляю я, Крест!
О, Ствол деревянный Креста, о, всепобеждающий Крест, я друга могилу нашел – да найдет меня мой распятый Господь!
(ноябрь 1856/1859?) О, ПЕСНЯ О, песня, песня, одолеть ты страхи помогаешь, ты ранам сердца не болеть велишь – и исцеляешь!
О, песня, песня, лютый жар в груди ты умеряешь – нас иссушающий пожар – и жажду утоляешь!
О, песня, песня, ты слезам моим повелеваешь – и ток их в сладостный бальзам медовый претворяешь!
(1860)
ПОСЛЕДНЕЕ
Как сладко думать мне о том, что вот, когда навек усну, совсем чужой и незнакомый человек, стихи мои, раскроет вас, возлюбленных моих, не зная, сколько горьких бед терпел родитель их!Как утешаюсь мыслью я, воображая ваш по миру, полному чудес, стремительный вояж, что ваш безгрешный голосок, от грешного рожден, услышит тот чужой – и вот утешится и он;
ваш голос счастием дохнет, пусть в жизни счастья нет, ваш голос скорби исцелит, хоть болен был поэт, склонить к молитве сможет он, тогда как я роптал в унынье, сердца не раскрыл и глаз не поднимал!
О, отпрыски, которых я в ночных трудах родил и кровью сердца своего мучительно вскормил, которых пересоздавал и разуму учил, сто раз слезами омывал и потом оросил, свидетельствуйте обо мне, когда нести ответ меня Господь наш призовет – и я покину свет;
и если дольше ваш земной, чем мой, продлится час – и вы не канете со мной, то жил я ради вас!
(июнь 1862)
ТЫ О СТИХАХ
Ты о стихах, поэту милых, готов легко судить, сам строчки сочинить!Стихописанье – дар от Бога не всем, иных утех премного искусство ж не для всех!
Цвети, коль носишь облик розы;
Ты – ключ? – твои желанны слезы;
но тот, кто жбан, тот – жбан!
Не мыслит жук ожить в верблюде, ворона – стать пчелой, глупей зверей порой!
Так, каждому свое! Солдатам положена картечь Поэтам – слово, речь!
(1863?/1877) O, ДУХ ПОЭЗИИ О, дух поэзии, не ты ли меня, раба, спасал из пут – и дивны были превоздаяния за мой ничтожный труд!
Ты, сущий, был что кров и пища мне там, где умер бы другой, средь пепелища, и в мире дара нет сравнимого с тобой.
Ты жгучей раны, дух целящий, касался, женщины нежней, о неболящей – я тотчас забывал, излеченный, о ней.
И ты мне рек тысячекратно, но я пересказать того не в силах внятно – сладкоголосья где сыскать мне твоего!
(26. 7. 1877)
ПОГЛЯДИ
Погляди, два ручеечка резво мчатся среди трав, гальки, камешков, песочка, от зигзагов не устав, звонко, ломко напевая, исчезая и сияя, здесь – сейчас и тотчас – там… А куда, не знаю сам.Мельче пальца у истока, народившись из песка, два серебряных потока шириною в два вершка закружились вдруг на месте и слились, и мчатся вместе, здесь – сейчас и тотчас – там… А куда, не знаю сам.
(1858-1877?) *** О, ты, живая красота цветов, у берега пруда стоящих в пышной наготе, как повелел Господь, в воде!
Для чистой доли рождены, стоите там, где созданы, под солнцем, призванным светить, и ваша суть – цветами быть.
И истинно, что видит глаз:
отнюдь нет двойственности в вас;
едины вы, и Он един – наш милосердный Господин.
Не дрогнет ни один листок, что вас бы потревожить мог;
Ни складки на лице воды, в которой спите вы, цветы, ни ветерка, ни звука – лишь упокоение и тишь!
И глубоко в воде плывет зелено-пегий небосвод;
и с небом гладь стремится сшить живая солнечная нить.
О, как прекрасен и глубок один-единственный цветок, рожденный радовать сердца по мановению Творца!
Ведь семя из Его руки, теперь дающее ростки, явилось здесь – не из людской.
А мне отрада и покой – молитвы щедрое зерно (цветком оно заронено):
В том суть моя, чтобы внимать Тебе, во всем Тебя узнать, всему Начало и Конец – о, Перводвижитель-Творец!
(6. 6. 1882)
ПРИХОДИТ МРАК, ТАК ТИХ, ТАК ТИХ
Приходит мрак, так тих, так тих, так медленно ступая, что невдомек: в какой же миг день гаснет, потухая?Покой и вечер… Но вокруг меня – мне неизвестный друг;
он шепчет: «Вечер – и пора дышать покоем до утра».
Листвою скрыты небеса, еще не пропыленной, и мне не разглядеть ни зги сквозь густоты зеленой;
во мгле под сводами темниц не слышно златогорлых птиц – лишь голосистый соловей молитвой радует своей.
Поет он! Ах, когда б он знал, сколь он поет прекрасно – и как напев его мой слух приковывает властно!
Ах, если б знал он, песнь лия, то, что, счастливец, знаю я:
Того, Кто создал слух и речь, слезам живым позволив течь!
Как сладко он поет!.. Но что чудное слышу там я? – о, всё сильнее и сильней звучит иканье хамье, то – у пруда лягушек рать решилась квакать и стенать.
Эй, твари, перестаньте!.. Трель мне не дослушать неужель?
А вот я вам! Держите!.. Всплеск от камня… И в испуге квакушки прячутся в траве – и всё молчит в округе… Увы, лишь ночь и тишина, а трель мне больше не слышна:
ничто во мраке не звучит, всё кончилось и всё молчит.
(июнь 1882) *** Ах, сердце, сердце, ты – цветок, который утром, раскрываясь, ждет жадно солнечных лучей – и чахнет, ночи ужасаясь!
Ты, сердце, зелени сродни, что утром тешится росою, а к вечеру уже висит ботвою пыльной, неживою!
Ты, сердце, - благодатный плод, который, скрытый в кроне, зреет, покуда осени рука – ах, рано! – ниц его не свеет!
Ты, сердце, - словно та звезда, что, падая со свода, тает – и прежде, чем успею я вздохнуть, во мраке исчезает!
Ты, сердце, - радуга небес, на миг сложившая единый переливающийся мост – зеленый, желтый, красный, синий!..
Ты, сердце… Ты так хрупко, так непредсказуемо для счастья, но в силах за сиянья миг годами заплатить ненастья!
(23. 5. 1883)
О, ЗЛАТОГЛАВОЕ СВЕТИЛО
О, златоглавое светило, чьим пылом жизненная сила кому обязано орбитой своей ты, синевой сокрытой, Ты восстаешь из-за предела, куда земное не глядело;чтит человек, и зверь, и птица, пока не канет колесница О, солнце, о, зеркальный глянец, ты – зримый отсвет, ты – посланец, Кто Азм есмь – и повелевает, Кого прекрасней не бывает;
Как по гербу – всю мощь владыки и сколь владения велики, узнать по блещущим каменьям Царя, не емлемого зреньем, (29. 7. 1889)
МАТУШКА
Здесь, на земле, и полотна, где бы лицо светилось твое, о, матушка моя, увы, не сохранилось.Ни на стекле, ни на холсте, ни на бумаге – только незримый образ, что во мне не потускнел нисколько.
Когда б я, недостойный, смог и впредь нести земною стезей его, не исказив, чтоб он исчез со мною!
(4. 5. 1891) *** Деревья голые стоят, охвачены смятеньем, и с ветром борются сырым, студеным, предвесенним;
качаются туда-сюда, скрипя, и долу гнутся – так, что лишь чудом под землей их корни остаются.
Повсюду воет – то скуля, то жалобно вздыхая.
И ветки – в бешенстве, как с голодухи волчья стая.
Нет сил и смелости у птиц вселиться в дом, где в зале мятется столько злых гостей на жутком карнавале, и прочь летят… Сплошной кошмар, неистовство сраженья!
И всё ж придется злу узнать досаду пораженья – и отступить. Так стой же, сад, и бейся до упора:
утихнет шквал, умчится прочь слепая буря скоро!
(11. 2. 1893) *** Еще не рождены, они, уже зачаты, не обретенья, нет, еще, но не утраты, так ворох разных рифм лежит во мне и ждет, когда – для каждой свой – рожденья миг придет.
Так дремлет под корой упрятанная почка, таясь, и до поры не выпустит листочка, но лист, и цвет, и плод уже хранит она – наступит день и час очнуться им от сна.
(28. 5. 1895)
ЯНВАРСКИХ МУШЕК РОЙ
Январских мушек рой кружится всё быстрее, они белей муки и молока белее.Взлетают, как прилив, и падают отливом, и паутину ткут в старанье терпеливом.
Их паутина – плат чистейший, плащаница, укроет лоно им родная Мать-землица.
Она лежит во сне и видит сонм пречистых – прекрасных летних роз среди садов тенистых.
Она лежит во сне и слышит песнь чудесных – прелестных летних птиц из высей поднебесных.
Она лежит во сне и видит сон о лете:
везде светло, тепло и сыты все на свете.
Так мирно спит она и пусть ничто не сможет спугнуть ее покой – и грез не потревожит!
Она лежит и спит, покровом чистым скрыта до пят, и тишина вокруг нее разлита.
А мушки вверх и вниз кружатся всё быстрее, белее молока они, муки белее.
(12-13. 10. 1896) СЛЕЗЫ Еще туманно и темно в аллеях, и над нами деревья плачут, чуть видны, холодными слезами.
Не дождь, а мокреть или слизь – телесное такое, как шерсть и вата, что его легко поймать рукою.
Всё тонет в сырости – поля, аллеи, и над нами деревья плачут, чуть видны, холодными слезами.
(27/28. 1. 1897)
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Годы прошли, покосились ворота, крыша сарая прогнулась седлом, щели соломой подбиты с испода, дерном покрылись конюшня и дом.В дерне цветы поселились живые, в доме же люди, подобно цветам, старые мирно сидят, молодые, так, что цветенье Матушка здесь хлопотала, а эти комнаты были – отцова труда, там на коленях молились мы, дети – старшие с младшими вместе всегда.
Вот и железный совок с кочергою, печь изразцовая – будка собачья… Навеки со мною!..
Знать бы, как эту собаку зовут!
Сколь я взволнован нахлынувшим снова детством, тобой, деревенская тишь, сельская глушь, вековая обнова, господи, что ты со мною творишь!
Чистые сердцем, блаженные, с вами, вечно довольными крохой одной, снова б мне есть, обливая слезами боли и радости, хлеб оржаной!
(28. 1. 1897)
ПОСТРОЙКА ИЗ ЛИСТЬЕВ
Ни желт, ни зелен этот лист весенний, а по-детски чист, когда апрель сменяет май и почке шепчет: оживай!Сквозь лист, окрашенный светло, всё видно, словно сквозь стекло;
и паутиной золотой – в лазури листьев легкий рой.
Гнездо сороки наверху ствола – еще как бы в пуху – чернеет, тучи тяжелей, в прозрачных кронах тополей.
Но не отыщется оно к утру – всё станет зелено и пышно, всё живой листвой зашелестит над головой.
О, как волшебна, как чиста деревьев юных красота – их недосозданный навес, любое – чудо из чудес!
(30. 4. 1897) EGO FLOS...
Песнь Песней, 2: Я – крохотный цветок, цветущий перед ликом, пребудущим вовек, диск солнечный, твоим;
дана мне жизнь твоим благословенным бликом, и вечная за сей дана мне будет им.
Я – крошечный цветок, и утром раскрываю, а вечером свои смежаю лепестки:
когда уходишь ты во мрак, я засыпаю, и с верой в твой восход мне ночи коротки.
Твой свет – вся жизнь моя:
и радость, и желанье, и счастье, и труды – всё, чем могу я жить;
что стало б без тебя со мною? – умиранье;
кого, кроме тебя, я мог бы возлюбить?
Я от тебя далек, но ты, собой питая всё, что есть в мире жизнь, жизнь вечную даешь;
ты ближе всех и вся, из далей долетая;
ты в хлад моих глубин свое сиянье льешь.
Возьми ж меня к себе, возьми меня отсюда – из почвы, от корней, чей черный плен жесток, туда, где вечный свет, впусти меня, о, чудо, единственно живой, прекраснейший цветок!
Пусть канет всё навек, что стыло между нами разлукой, пустотой, пускай уйдет, как сон, забывшись навсегда, с утрами, вечерами, ночами… Только свет в Отечестве родном!
Тогда я буду там… о, нет, не пред очами твоими, а с тобой, в самом тебе цвести, коль ты даруешь жизнь мне щедрыми лучами и в свой извечный свет дозволишь мне войти!
(Кортрик, 17. 11. 1898)
PLATANUM ORIENTALIS L.
Вблизи, вдали, и там, и сям опавшими листами заляпан путь мой, словно тут красильщик пятернями дорогу захватал – и вот она вся желтизной цветет.Платанов пышная краса, пронизанная светом, несла в саду прохладу нам благословенным летом.
Но вот уже седой зимой ревниво веет ветр сырой.
И вы, что долгий теплый век там, в вышине, прожили и, нежась в солнечных лучах, с рожденья не тужили, теперь лежите предо мной унылой бледной пеленой.
Не так ли падает к ногам стрелка лесная птаха:
вчера парила в небесах, а днесь – жилица праха, вотще родимой синеве крыла раскрыв, дрожит в траве.
И совестно, платаны, мне в грязь втаптывать стопою ткань ваших сказочных одежд, что прежнею порою дарила мне приют сквозной, когда дышал тяжелый зной.
Ваш шелк так нежно шелестел от ветерка, что, дуя, сквозь ваши кроны сам собой как бы скакал, гарцуя… О, чище б – шелест был так чист! – и лучший не сыграл арфист!
Так было! А теперь, увы, лишь голос погребальный звучит… Но снова, снова май вернется беспечальный – и вновь теней оживших сеть вздохнет, где ныне тлеет медь.
(Кортрик, 20. 11. 1898)
МАЛЕНЬКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
*** Янчик, мой корефанчик, сердца взломщик и вор, чей горчей и сладчей – (1858?) *** Если сердце слышит, всё вокруг поет, зовет, нежным знаньем дышит, речью вдумчивой живет:листья молодые шелестением полны, волны голубые плещут, шумны и вольны, дол и высь над нами – тропы, где Господь прошел, шепчут нам словами тайный сладостный Глагол… если сердце слышит!
(1859) *** Под легкой кроной сидя, я Часослов читал, и солнце, в небо выйдя, светилось, как опал;
ликуя, птахи мая росу слетались пить, и по траве, сверкая, струилась перлов нить – и луг сиял:
под легкой кроной сидя, я Часослов читал.
(1859-1860?) *** Молился я – стишок возник в уме, просился на язык, я гнал его, что было сил, а он дразнил, не уходил.
И вот молитва позади, но строчек тех мне не найти, увы, не вспомнить, не сыскать, той рифмы не поймать опять.
(1860) *** О, стих фламандский, вольный стих, ты искоркой горишь во мне, сойдя с небес в святом огне, ты – травка, ты – цветок полей, органа звук, святой елей, ты… для чего не знаю слов, неведомый в краю отцов – ты, стих фламандский, вольный стих!
(28. 7. 1860) *** Я вирши сочинял сто лет, стихи же – две минуты:
ловил – в сетях улова нет, лишь сам попался в путы;
и рек Господь: «Забрось с десной» и вмиг ясны, как свет дневной, мне, хоть и пойманы не мной, слова, что прежде путал.
(1879) *** Яблонь цвет полураскрытый – ярче пыла не видал, распустившегося нынче:
розов, бел, кроваво-ал.
(1.5.1895) *** О, сладкий мед, нектар, цветов живое млеко, воистину воспеть тебя нет человека!
Прилежная пчела, когда-либо почтут воистину – увы! – твой благодатный труд?
(1895) *** Ленивый Лис мой взгляд ведет, неспешно утекая туда, где он в конце концов, ни глазу, ни уму не зримый, тает в темноте, в тумане исчезая, меня ведет вослед себе, в свою немую тьму.
(12. 10. 1896) *** В тележной колее, в следах от башмаков, заполненных водой – грязнее не бывает! – вдруг виден яркий блик:
лик солнечный всплывает, улыбкою любви искрящейся сияет.
(16.2.1897) ПРОЗА Почти все из нас, кто имеет в наше время маломальское образование, подвергались в школе ежедневной обработке, вследствие которой мы научились переливать наши детские мысли, которые прежде высказывали по-фламандски, во французскую форму; кроме того, мы приобрели целый ряд мыслей и познаний, доставшихся нам уже сразу в виде французских слов, да так в нашей памяти и запечатлевшихся. И теперь, когда мы хотим или должны изложить наши первые мысли так, чтобы их поняли фламандцы, мы снимаем с них французский наряд и снова облекаем их в давно забытый фламандский костюм; что же касается наших, так сказать, французских мыслей, то их нам приходится, насколько это возможно, отделить от одежды, в которой мы их в свое время восприняли, и суметь вместить в тот до обидного малый запас фламандских слов, что сохранился у нас с детства. И как же тяжело нам это дается! Исконному фламандцу говорить по-фламандски должно быть так же весело и радостно, как птичке – щебетать, но для нас удовольствие оборачивается мукой: мы втискиваемся в одни формы и снова выкарабкиваемся из них, мы мучительно принуждаем свою мысль составлять слова и фразы то на одном, то на другом языке, при том что первый из них стал для нас чужим, а другой всегда был чужим.
Тот, кто нечуток к языку от природы или не стал чуток путем упражнений, – тот не утруждает себя сомнениями и ничтоже сумняшеся высказывает фламандские мысли во французском словесном облачении или французские мысли, замаскированные фламандскими словами. Один говорит: «‘k en he geen benauw», а другой – «je ne suis pas peur» – это два, лишь два грубых примера. Итак, тому, кто внимателен и хочет хорошо говорить, приходится непрерывно переключаться с одного языка на другой и никогда не останавливаться и постоянно сомневаться, правилен ли выбор, и мы настолько привыкли к неуверенности в нашем словоупотреблении, что для многих это чувство неустойчивости стало единственным устойчивым чувством языка. Насколько же мы сильно отличаемся от тех, чей родной язык – английский, немецкий или голландский! С какой легкостью и изяществом разговаривают они на родном языке, как легко могут высказать все, что им хочется, причем таким образом, что используемый оборот речи точно соответствует обозначаемому предмету, и так что слово, верное отражение и звуковой образ мысли, передает слушателю во всей полноте то, что происходит и присутствует в душе у говорящего. Это надо услышать и испытать на себе, чтобы оценить, сколь ущербны мы, – не в том смысле, что мы не знаем правил правописания или произношения, или не знаем слов и изменений их формы, – нет, всему этому можно выучиться по книгам за несколько лет, – но в смысле умения высказаться: в этом благородном искусстве поэзии и словесной живописи, которое достигает такого поразительного совершенства, если им занимаются люди, ставшие, по неисповедимой воле Божьей, невольно и нежданно, художниками, благодаря собственной одаренности и общению с другими, говорящими на том же языке.
И этому по книгам не выучишься!
ЛЕТАЮЩАЯ ЖЕНЩИНА
- это ветер. Иногда случается, что в воде, если ее поток стремителен, возникают водовороты; то же самое с ветром: при порядочной его силе в воздухе образуется смерч, и подобно тому, как водовороты закручивают и поднимают вверх ил со дна, так же и смерч закручивает пыль, листья, мелкие ветки, сено, лен, воду, камни, дома, животных, людей, даже мельницы, поднимает их вверх и уносит их прочь с неописуемой силой и ужаснейшим шумом. Поймите правильно: когда человек ввинчивает в бревно шуруп, то сила, возникающая при вращении, тянет шуруп вниз; когда винт корабля вращается в воде, то возникающая при этом сила толкает корабль вперед, когда ветер, точно шуруп, закручивается над самой землей, то он не может в нее войти, и потому все, что есть на земле, он засасывает и поднимает вверх. И бывает, что смерч уносит воду с головастиками, и даже с взрослыми лягушками, и роняет их на землю в другом месте; и тогда люди говорят:«Пошел дождь из лягушек». Если же смерч закрутится над сосновым лесом, где на соснах в это время цветут молодые шишки, то желтая пыльца летит вместе со смерчем по воздуху, и потом сыпется с неба вниз, иногда на расстоянии нескольких часов лета, и тогда люди говорят: «Смотрите! Идет дождь из серы!» Таким вот путем, без чуда или волшебства, могут возникать самые разные дожди. Рассказывают, например, о целых улицах, где смерч выдрал с корнем все деревья и унес их в небо, так что они скрылись из виду; о соломенных крышах, сорванных ветром и смешанных в один клубок, словно льняные очесы; о собаках, овцах, телятах, которых подняло в воздух и перенесло на большое расстояние, о льне, который только-только связали в снопы в поле на берегу Лиса, - и вот он уже кружится в воздухе на высоте нескольких сот футов; о пушке в Дендермонде, которая взлетела над крепостью и опустилась неизвестно где; о юноше, который во время сильной бури в Месене несколько лет назад вдруг отправился в путешествие с Летающей женщиной и упал потом на землю весь измятый, как кухонное полотенце; и, наконец, о поезде, который взлетел, а потом опустился вниз на некотором расстоянии, - правда, это было в Америке, где все происходит в больших масштабах. Во всяком случае, совершенно ясно, что смерч или ураган – это ужасное явление, даже для современных образованных христиан, знающих, в чем оно состоит.
Однако христианство и просвещение пришли не так давно: лет семьсот назад во Фландрии и того и другого было намного меньше, чем теперь, а тысячу лет назад ни того ни другого вообще не было; обитатели здешних мест были дикими язычниками; ни книг, ни школ, ничего, только бредовые домыслы и нездоровая природа некрещеных потомков Адама. И что же те люди могли думать о страшных смерчах, которые тогда уже случались точно так же, как теперь? Они ничего не понимали, а когда человек не понимает, он выдумывает что угодно: один - одно, другой - другое. Между тем наши предки сходились в своем объяснении смерчей: они знали, что над нами и надо всем на свете находится Бог; это было утешением, смирением и прибежищем их внутреннего существа - Бог! - к этому всегда все сводилось, и если они слышали или видели что-нибудь выше своего разумения, ответом и объяснением всегда было: Бог! Что и правильно, но здесь было и их заблуждение: в тех случаях, когда христианин сказал бы: «Это идет от Бога», «Бог допустил это», - наши языческие предки говорили: «Это - сам Бог», «Это - такой вот бог», «А это - другой».
Одним из языческих богов, которых они выдумали, был Водан (Wodan, Woen) - штормовой ветер, именем которого до сих пор называется день недели среда (woensdag). Это был страшный великан, считали наши предки, могущий в два счета перенестись на огромное расстояние; он часто охотился, обычно по ночам, и ноябрьскими вечерами было слышно, как он носится по воздуху со своими собаками, трубит в рог - и так далее и так далее, не будем продолжать.
И сегодня еще можно услышать рассказы о «диком» или «вечном» охотнике, как его называют: этот «дикий» или «вечный» охотник и есть никто другой как языческий бог Водан у древних фламандцев, а языческий бог Водан есть ничто иное как простое творение Божье, а именно ветер. Несущейся высоко в небе ветер они переосмыслили, по собственному образу и подобию, как божество мужского пола; а в диких воздушных завихрениях, танцующих над землей, они увидели женское божество, по имени Во, Волде, Холде или Хелде (Woe, Wolde, Holde, Helde). Больше всех ее почитали женщины, в первую очередь пряхи. Эта Летающая женщина устрашающе высока ростом, считали бедные наши предки-язычники, одета она в платье из паутины, а те длинные белые паутинки, что летом спускаются на землю из воздуха, – это ее пряжа. Она уносит души маленьких детей, поэтому матери говорили: «Не шали, а то заберет тебя баба Холде». Если какая-нибудь пряха проспит слишком долго, то Холде спутает всю ее пряжу. Прилежным же она приносит по ночам подарки. Того, кто-то особенно привлечет ее внимание, она и унесет с собой, покрутится с ним в воздухе и бросит на землю - и после этого, как поговаривают, он уже никогда ни на миг не станет таким, как был. Чтобы прогнать Холде, надо положить нож или топор лезвием вверх, и тогда она за тобой не придет; так до сих пор поступают некоторые лесорубы, не зная, что это глупый языческий предрассудок.
Наши предки, еще не принявшие христианства, были точно большие дети! Они очень многого не знали. Наши первые христианские священники, например Святой Элигий и Святой Трюдо и другие, запретили произносить имена «Водан» и «Холде», объявив это грехом, и поэтому, за исключением названий дней недели, имена эти исчезли из языка. Но тот, кто боялся произнести настоящее имя, говорил его в искаженной форме, подобно тому, как это происходит в наши дни с ругательствами. Поэтому и сегодня, когда люди говорят о «Летающей женщине», они, сами того не зная, говорят о языческой богине Во или Холде.
Благодаря миссионерам в нашей стране все эти старые выдумки фламандцевязычников постепенно перестали восприниматься всерьез и сохранились лишь в детских сказках, и скоро они совсем отомрут. Но некоторые темные и древние фантазии наших предков переплелись с христианскими ценностями и потому укоренились в головах необразованных людей на долгий срок.
«Летающая женщина», рассказывают некоторые, была знатной дамой, которая смогла родить ребенка лишь при условии, что в течение некоторого времени не будет смотреть в глаза мужу, иначе произойдет нечто ужасное! И как же они поступили? Муж запер жену и ребенка в башне, а сам туда не входил. Но ему так хотелось увидеть сына, так хотелось, так хотелось, что он в конце концов придумал вот что: погляжу-ка я в замочную скважину! Может быть, я увижу сына, а жене-то в глаза я не буду смотреть! И вот он стал подниматься наверх, но по мере того, как он приближался к заветной двери, сердце его стучало все громче и громче, так что слышно было с расстояния в десять шагов. Жена услышала стук и подумала: что это за звуки? И посмотрела в замочную скважину как раз, когда он тоже посмотрел в замочную скважину, они посмотрели в глаза друг другу, и жену подняло в воздух и закрутило, да так она до сих пор и летает, ибо на ней лежит проклятие: поэтому она и есть «Летающая женщина».
Нет, говорят другие, на самом деле это «Рожающая женщина»: женщина, которая, совершив смертный грех, умерла при родах, поэтому и должна она летать между небом и землей во веки веков.
Третьи пытаются дать более или менее христианское объяснение, но тоже заблуждаются. Они говорят: это та нехорошая танцовщица, что танцевала перед царем Иродом, и он сказал ей, за то, что она так прекрасно танцевала: «Проси у меня половину царства, и я отдам тебе!» Но негодница ответила: «Нет! Лучше поднеси мне голову Иоанна Крестителя на блюде». Дело в том, что Иоанн ее чем-то обидел. И Ирод велел отрубить ему голову и отдал ее танцовщице. (До сих пор все было правильно, но здесь в рассказ вкрадывается языческая выдумка). И получив эту голову, на блюде, она заглянула Иоанну Крестителю в глаза, и Иоанн, которому это было невыносимо, хоть он и был мертв, подул ей в лицо, и ее тут же подняло в воздух, закрутило словно в танце, завертело и понесло вдаль, и она так и будет летать до Страшного Суда. Это якобы и есть «Летающая женщина», а имя ее - Фер-Хельде, по-латыни – Pharaildis.
Вот три версии, хоть одна из них более старая, но все трое в равной мере неправильные; так фантазировали наши предки, мало или ничего не знавшие о природе и происхождении смерчей и еще меньше, увы! о Христе, пути, истине и жизни. На этом закончим наше повествование, полагая, что выполнили данное в предыдущем номере нашего журнала обещание рассказать о ложном веровании древних фламандцев и о «Летающей женщине».
БАБОЧКА
В канун Пасхи после ягненка на втором месте надо говорить, конечно, о бабочке; ибо в жизни и воскресении бабочки содержится нечто столь удивительное, что кажется, что она создана словно бы нарочно (и так считалось с древних времен) для того, чтобы показать нам образец бессмертия и воскресения, которые уготованы нам всем. В самом начале бабочка существует в виде яичка, можно сказать, семени, положенного именно туда, где в назначенный день и час из него должна выйти гусеница. Это уже три жизни: 1. жизнь еще не отложенного яичка, 2. жизнь яичка отдельно от его первоисточника, 3. жизнь ползающего червя, - червя, обладающего множеством ног и, как правило, покрытого волосками - изумительно красивыми и мягкими, - червя, могущего нанести ужасающий ущерб молодой зелени, вместе с которой он родился и на которой проводит большую часть жизни. В назначенное время гусеница перестает жадно есть, начинает поститься, и вступает в свою четвертую жизнь.Ножки, волосяной покров, большой рот, сильные челюсти, все это ушло в прошлое, отсохло, истлело, но суть, жизнь, самая сердцевина никуда не делось, а лежит в коконе, подобно египетской мумии или телу в гробу.
Видите, вон там висит куколка, на ниточке, в сухом углу, где нет ветра и движения? В коконе схоронен червь, из которого в назначенный день и час он воскреснет, и после тьмы, замкнутости и тяжести станет тем самым изящным и прелестным имаго, для описания которого в нашем языке есть столько чудесных слов; но сколько бы их ни было, их все равно будет мало.
Вот оно: радуга окропила ее своими самыми изумительными красками; она порхает беззаботно, легче воздуха, точно резвая детская мысль. Не прикасайтесь к ней, прошу вас, а то вы причините ей вред: сама точно цветок, она живет на цветах или в их чашечках, питается их дыханием, ароматом и росой, она умирает вместе с цветком: но прежде чем умереть, она уже снова рождена, свое смертное ложе она, отложив там яички, уже превратила в колыбель для таких же существ, как она сама, которые, в неисчислимом множестве, с наступлением летнего тепла, вылупятся на свет Божий.
И кто-то еще сомневается в том, что человек, это чудесное создание Божье, восстанет из мертвых!
Нет, умирание – это переход в другую, лучшую жизнь, и мы пройдем этот путь следом за Сыном Божьим, который сегодня смерть попрал и, воскреснув, создал для нас лучшую жизнь.
Аминь! Аллилуйя!
Изображение мотылька часто можно найти христианских гробницах древних времен и на многих старофламандских медных надгробиях. Если вы присмотритесь, то увидите, среди побегов и листьев, бессмертную душу, изображенную в виде этого удивительного изящного создания.
ПИСЬМО ЕВГЕНИЮ ВАН ОЙЕ
Возлюбленный мой сын во Христе, не обращал ли ты когда-нибудь внимания на то, что цветы, которые досыта напитались лучами долгого летнего дня и вечером наконец-то могут сомкнуть свои алые уста, склонить головки и уснуть, - никогда ли ты не обращал внимание на то, как они тогда отдыхают и свободно и мерно дышат per amica silentia lunae? Не бывало ли с тобой так, что ты вечером едва не терял сознание от прогулки по воздуху, наполненному источаемыми цветами ароматами? И не бывало ли с тобой того же, что и с цветами, когда после долгих часов мучительной жары и душевной подавленности ты наконец ощущал, как дивный вечер опускается в твою душу прохладной росой, замирающими дуновеньями ветерка, далеким колокольным звоном? Не ощущал ли ты тогда, что душа твоя начинает дышать, а сердце переполняется словами, сладостными словами, которые просятся наружу, точно аромат спящего цветка? Не оглядывался ли ты тогда вокруг, чтобы увидеть поблизости кого-нибудь, чье сердце способно услышать и понять все то, что вот-вот выплеснется из твоей переполненной груди?Не правда ли, тогда хочется заговорить с деревьями, цветами, птицами, даже с облаками, и сказать им: «Послушайте!» Не правда ли, тогда невольно начинаешь молиться и обращаешься, сам того не ведая, к «близкому» Господу? С тобой такое часто бывало, я ведь знаю немного твое сердце, вот и со мной такое случилось недавно, а именно утром дня Святой Юлианы в нынешнем году; со мной такое случилось, и я мысленно говорил про себя столь многое, что раньше я озаглавил бы «Ни к кому», но что теперь я посвятил Богу, и что хочу сейчас, насколько смогу, повторить в письме к тебе, друг мой во Христе, мой бесценный друг.
Юлиана! Чистая дева, которая на смертном одре не смогла принять гостию, знак тела Христова, потому что жестокая болезнь закрыла Ему путь к твоему сердцу, но ты так жаждала Его, что Иисус выскользнул из рук священника и чудом, подобно тому, как некогда прошел сквозь каменные стенки гроба, прошел сквозь твою грудь и проник прямо в твое пылающее сердце. Юлиана! Небесная покровительница таинства Евхаристии, к тебе обратился я в минуту душевной слабости, и ты пришла мне на помощь! Разве можно быть безутешным, возлюбленная моя, пока наша злоба еще не изгнала великого Бога Любви из наших скиний и пока у христианской души еще есть крылья, чтобы полететь туда! Это весьма утешительная мысль, - о том, что какие бы болезни тела и души ни жили внутри нас, сколь ни были бы тяжелы наши цепи, как бы ни были мы безлюбы, какую бы ненависть ни носили порой в своем сердце и как бы ни отворачивались от добра, – но там живет Тот, Кто все еще будет нас любить, когда здесь все будут ненавидеть, даже если самим себе мы станем ненавистны, невыносимы, – о том, что Он после всего еще с надеждой ждет мгновения, когда мы, наконец, обратимся к Нему хоть одной единственной своей мыслью, что Он хочет любить нас, даже если мы часто забываем любить Его в ответ.
Не бывало ли с тобой, что ты, не двигаясь физически, мысленно бросался своему Господу Богу в ноги и прятал голову, чтобы легче было выплакаться? Не правда ли, есть сходство между песнью любви кающегося христианина и старинными песнями о любви, которые ты знаешь? Иисус в Святом причастии – мой! За один миг одной мысли я ощущаю в своем сердце большее сокровище, чем когда-либо было у кого-либо; этого могу достичь я сам; в этом моя сила, моя поэзия, это невидимая работа моей души. Размышлял ли ты когда-нибудь о том, сколько поэзии заключено в том, что наша добрая Мать предписывает всем, даже малейшим из нас, под названием «Святое Причастие»? Понимаешь ли ты, насколько ниже нас наши современные стихотворцы и критики, когда они с насмешкой рассуждают о христианских поэтах:
«Мистицизм! Культ Девы Марии!» Например, о Джакопоне и других.
Ах, если бы я в свое время вздумал прислушиваться к моим ироничным друзьям, я давно бы уже оказался оторван от кормящей груди Святой Веры, я давно бы уже покинул сладостное лоно Святой Матери, прежде чем смог бы понять, сколь необходимо это простое учение, те молоко и мед, которыми она насыщает Своих смиренных чад! Уже давным-давно иссяк бы источник моей детской радости, если бы я простился со священным садом христианской поэзии ради добычи золота из подземных рудников и собирания богатств, которые не цветут и не сверкают на поверхности земли и в свободных небесах, а запрятаны в глубоких недрах, в стране мертвых, неподалеку от области ада.
О, обаяние поэзии и realite de la vie! Пусть поэзия говорит во весь голос, обаяние это не просто существенно, оно и есть самое существо! Оно столь же существенно, как сама Религия. Это вы находитесь в обаянии, пребываете в иллюзии, и ищете то, что не сделает вас богатыми, поклоняетесь тому, «что должно было быть вашим рабом», ешьте то, что не есть пища, и пьете то, что не есть питье, вы обмануты, а мы подобны доброму ангелу Товия: videbar, quidem vobiscum manducare et bibere: sed ego cibo invisibili potu qui ab homonobus videri non potest utor! (Tob. 12:19) О, поэтическое обаяние! Мое поэтическое обаяние и затмение, которые надо было бы вытряхнуть из меня, чтобы угодить людям, но нет: Поэзия-Религия, Религия-Поэзия;
Ангел Поэзии Рафаил qui ducit et reducit! Веди меня! Веди меня туда, где я должен быть, веди меня по неведомой стране жизни, и если это будет трудный путь, то пусть он и будет трудным, если будет он полон испытаний и упражнений, то пусть это будут поэтические упражнения! Упражнения для головы и сердца, до пота и изнеможения, которые не прекратятся до последнего дня моего. Но пусть смерть станет для меня дверью в тот зал, куда все мы, прошедшие это испытание, призваны, чтобы вплести наш голос в великое песнопение славы! Это будет уже не упражнение, но свободное пение Гимна Любви! Закуйте в цепь, заклепайте в кандалы, если мне назначено их носить. Они сами спадут, когда я, свободный от всех оков и пут, буду знать только одну цепь – цепь Господа Бога, из золота скованную, - цепь, которая, подобно оружию Ахилла, поднимает и возносит человека на небеса! Цепь бескрайней взаимной любви между нами и Господом нашим Иисусом Христом!
Вот такие, любезный мой Евгений, получились цветочные ароматы насколько их смогли запечатлеть перо и бумага. Если они пришлись тебе по душе, то думай не о цветке, думай о Том, Кто сотворил цветы и растения, от Том, Кому во веки веков принадлежит все то, что живет в твоем и в моем сердце.
При сем прими мои искреннейшие заверения в дружеской склонности и молись за
ПРИМЕЧАНИЯ
Стихотворения О, шелестенье тростника. Эпиграф из «Илиады» Гомера (кн. 28, стих 576): «вдоль колышущегося тростника».Вертячка (Gyrinus Natans). В скобках – латинское название вертячка, водного жучка (длиной до 8 мм), обитающего в пресных водоемах. Западно-фламандское название вертячки – “schrijverke”, как и называется стихотворение в оригинале, - дословно означает «(маленький) писатель», «тот, кто пишет».
Тот вечер и та роза. Обращено к Евгению ван Ойе (Eugene van Oye,1840-1926), адресату одного из предыдущих стихотворений, не вощедшему в настоящую книгу (отсюда посвящение - «Ему же»), любимому ученику Гезелле в Малой семинарии в Руселаре, впоследствии ставшему значительным поэтом (см. предисловие). В оригинале все нечетные строки заканчиваются словом «u» («тебе», «тобой» и т. п.).
Слезы. Карел де Гельдере ван Хондсвалле – ученик Гезелле в Малой семинарии в Руселаре. Йонкер – титул, которым часто обозначался старший сын в дворянской семье.
Слышите - ветер. «И вот сделалось великое волнение на море, так что лодка покрывалась волнами; а Он спал. Тогда ученики Его, подойдя к Нему, разбудили Его и сказали: Господи, спаси нас; погибаем. И говорит им: что вы так боязливы, маловерные? Потом, встав, запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина»
(Матфей, 8:23-26).
Язык отечества. В первом издании этого стихотворения в прозе в сб. «Стихи, песни и молитвы» (1862) оно составляло единое целое со следовавшим непосредственно за ним «Если сердце слышит…».
Берегись, Мон! Обращено к Эдмонду ван Хейу (Edmond van Hee), ученику Гезелле в Малой семинарии в Руселаре.
Молился на горе один. «И, отпустив народ, Он взошел на гору помолиться наедине; и вечером оставался там один» (Матфей, 14:23).
Посещение могилы. Одно из самых знаменитых стихотворений Гезелле, которым восхищался, в частности, Р.-М. Рильке.
«О, ты, живая красота…» Ян Ван Рюйсбрук (1293-1381) - южнонидерландский мистик, в чьей трактате «Красота духовного брака» описывается мистическое соединение человеческой души с Богом.
Ego flos… Эпиграф – начало первого стиха гл.2 «Песни песней»: «Ego flos campi, et lilium convallium!» («Я цветок поля, и лилия долин!» - в русском каноническом переводе: «Я нарцисс Саронский, лилия долин!»).
Platanus orientalis. Платан восточный, чинара.
Маленькие стихотворения « Ленивый Лис мой взгляд ведет…» Лис (во фламандском варианте - Лейе) – река во Франции и Бельгии, приток Шельды.
Проза Язык. Впервые напечатано в 1865 г. в выпускаемом Гезелле журнале «У очага»
(«Ронд ден хеерд»). …’k en he benauw… - дословный перевод с фламандского: «я не имею испуган», т. е. смешение фламандского «ik ben niet benauwd» («я не испуган», «я не боюсь») и французского «je n’ai pas peur» (дословно «я не имею страха»). …je ne suis pas peur… - дословный перевод с французского: «я не страх».
Летающая женщина. Напечатано в 1864 г. в выпускаемом Гезелле журнале «т Йаар 30» («30-й год»). Лис - см. примеч. к стихотворению «Ленивый лис мой взгляд ведет…». Дендермонде – город в Бельгии, пров. Восточная Фландрия, возникший рядом со средневековой крепостью. Месен – деревня в Бельгии близ г. Ипра, пров.Западная Фландрия. Водан ( Вотан, у скандинавских народов - Один) – в древне-германской мифологии верховное божество, бог ветра и бурь. Святой Элигий (ок. 590- ок. 660) - епископ Доорника (Турне) в Бельгии, пров. Генегау, покровитель ювелиров, один из любимых местных святых; его день празднуется 1 декабря.
Святой Трюдо (628-695) - основатель монастыря, вокруг которого сформировался город Синт-Трейден в Бельгии, пров. Лимбург; его день празднуется 23 ноября.
«Муж запер свою жену…» Словосочетание «de varende vrouw» («летающая женщина») созвучно словосочетанию «de vare en de vrouwe», т. е. «de vader en de vrouwe» («отец и женщина»). На этой игре слов и построена такая трактовка.
«Рожающая женщина». Словосочетание «de varende vrouw» («летающая женщина») созвучно словосочетанию «de barende vrouw» («рожающая женщина»). …перед царем Иродом… Ср. сюжет о Саломее в Евангелиях (Марк 6:14-29; Матфей 14:2-11).
Pharaildis. «Объяснить этот переход (Ver Helde < Vrouw Helde, т. е. «госпожа Хелда») можно по аналогии с переходом Veranneman < Vrouw Anneman «госпожа Аннеман» и Veraegtenseune < Vrouw Agata’s zoon «сын госпожи Агаты»; а уже от Ver-Helde было образовано имя Pharaildis. – Примеч. Гвидо Гезелле».
Бабочка. Впервые напечатано 20 апреля 1867 г., накануне Пасхи, в выпускаемом Гезелле журнале «У очага» («Ронд ден хеерд»). Рассказ о бабочке входил в серию «Прогулки по парку» - циклу научно-популярных эссе Гезелле о растениях и животных, которые он регулярно публиковал в своем журнале в 1866-1867 гг.
Публикация сопровождалась черно-белым схематичным рисунком, на котором были изображены: 1. Махаон, papilio Machaon, 2. Переливница большая, Apatura Iris, 3.
Бархатница мегера, Hipparchia Megaera, 4. Крапивница, Vanessa Polychloros, 5.
Vanessa Utricae, 6. Красный адмирал, Vanessa Atalante, 7. Бабочка, Vanessa Iris.
Письмо Евгению ван Ойе. Впервые опубликовано в кн.: Guido Gezelle. Poёzie en proza. Amsterdam: uitgeverij Bert Bakker, 2002 (De Deltareeks). Гезелле был духовником Евгения ван Ойе и, в частности, принимал у него исповеди. …per amica silentia lunae… - при дружественном молчании луны (лат.; cм. Вергилий, «Энеида»
(кн. 2, стих 255). Святая Юлиана Фальеоньери (1270-1341), причащаясь перед смертью, из-за своей болезни не могла принять гостию в рот, и потому попросила положить ее ей на грудь - гостия чудесным образом исчезла с груди, оставив на коже лишь отпечаток в форме крестика, который был выдавлен на гости; ее день – 10 июня.
Иаков (Джакопоне) Тодийский (1236-1306) - итальянский францисканец и поэт, автор, в частности, знаменитого гимна «Stabat Mater». …realite de la vie... – реальность жизни (фр.). О, обаяние поэзии… Может быть переведено и как «О, поэтический обман…». Товий, сын Товита, по поручению отца отправился в опасный путь, в котором ему часто приходил на помощь его спутник Азария, который в конце путешествия, после счастливого возвращения, сообщил, что на самом деле он - ангел Рафаил (см. библейскую – неканоническую для Православной Церкви - Книгу Товита). …videbar, quidem vobiscum manducare et bibere: sed ego cibo invisibili potu qui ab homonobus videri non potest utor! (лат.)- дословный перевод: «казалось, будто я с вами ем и пью; но я употрелял невидимую пищу и напитки, которых люди не могут увидеть» (в русском переводе Книги Товита: «Все дни я был видим вами, но я не ел и не пил, - только взорам вашим представлялось это» (Товит 12:19)). …qui ducit et reducit… (лат.) – дословный перевод:«который ведет и приводит» (в русском переводе Книги Товита: «потому что он привел меня к тебе здоровым» (Товит 12:3));
отсылка к эпизоду из Книги Товита, где ангел Рафаил приводит Товию к отцу.
Перевод с голландского, составление, предисловие и примечания Филологический факультет СПбГУ Санкт-Петербург
ИРИНА МИХАЙЛОВА, АЛЕКСЕЙ ПУРИН
ФИВАНСКИЙ ЗАТВОРНИК
Ян Хендрик Леополд (Jan Hendrik Leopold, 11 мая 1865— 21 июня 1925) — крупнейший голландский поэт-символист, один из самых блистательных и одновременно труднодоступных европейских авторов рубежа XIX—XX вв.Малоизвестный широкой публике, он оказал огромное влияние на голландских поэтов прошлого столетия, им восхищались такие любимцы читателей, как Якоб Корнелис Блум, Мартинус Нейхоф, Адриан Роланд Холст, Ида Герхард. Хотя напечатанное им при жизни вызывало исключительно восторженные отклики, издавался он крайне мало и неохотно: большая часть его сочинений, важное место среди которых занимают неоконченные фрагменты, опубликована посмертно.
Я. Х. Леополд происходил из семьи литераторов и учителей. Его отец Мартинус, дядюшка Любертус и множество родственников с отцовской и с материнской стороны служили в учебных заведениях и одновременно писали художественные сочинения или литературоведческие исследования. Так что жизненный путь Яна Хендрика, почти до конца своих дней проработавшего преподавателем латыни и греческого в Эразмовской гимназии г. Роттердама, полностью соответствовал семейной традиции.
Таланты этого старшего из пятерых детей Мартинуса и Анны Элизабет Леополдов проявились рано. В школьные годы он серьезно занимался рисованием (брал частные уроки) и музыкой (с помощью отца освоил игру на фортепьяно, т. к.
учителей музыки полагалось приглашать в дом только для девочек). В зрелом возрасте любовь Леополда к музыке отразилась в его увлечении филармоническими концертами и домашним музицированием (он много играл в четыре руки с коллегами и учениками, в первую очередь — Бетховена, Баха, Шуберта, Чайковского и Сметану) и, главное, в фантастической, не имеющей равных во всей голландской поэзии музыкальности его стихов. Многим своим циклам и отдельным стихотворениям он давал музыкальные названия — «Скерцо» (1894), «Вполголоса» (от итал. «sotto voce»;
1896), «Листок из альбома» (1922), некоторые его стихи построены по правилам музыкальной композиции (« µ…», 1911).
С 1883-го по 1889 г. Леополд учился на классическом отделении Лейденского университета. В эти годы он был членом университетского литературного кружка, на заседаниях которого студенты обсуждали античных авторов и читали немецкие, французские и английские стихи (Гейне, Шамиссо, Гюго, Мериме, Мур), а также собственные произведения и переводы. В 1886 г. молодой поэт представил товарищам несколько своих переводов из Шандора Петефи, оказавшихся на поверку полностью сочиненными им самим. Примечательно, что студенты-лейденцы той поры совершенно не знали новых тенденций европейской поэзии 1870-х — 1880-х гг.
Они не интересовались даже соотечественниками — поэтами-«восьмидесятниками», совершившими именно в годы студенчества Леополда грандиозный переворот в голландской словесности. Восстав против царившей в Голландии тусклой моралистической литературы, «восьмидесятники» выдвинули лозунги служения красоте в природе, в жизни, в искусстве («форма и содержание едины»), творческого индивидуализма («искусство — это страсть») и «искусства для искусства».
«Восьмидесятники» группировались вокруг созданного ими в 1885 г. журнала «Де Ниуве Хидс» (Амстердам), где публиковали стихи, яростные выпады против предшественников-моралистов, теоретические статьи о «новых» течениях в европейской культуре — в первую очередь об импрессионизме и натурализме. С «восьмидесятниками» Леополд основательно познакомился уже в следующий, роттердамский период своей жизни.
В Роттердам Леополд переезжает в 1892 г. после защиты докторской диссертации — учительствовать. Этот элегантный, спортивный (коньки, горные лыжи, альпинизм) и остроумный человек, по облику и манере общения мало похожий на школьного преподавателя, всегда был любимцем своих учеников, прозвавших его за необыкновенно высокий рост и своеобразную походку «ходячим спондеем».
Многие из них позднее написали о нем мемуары. В частности, они вспоминают, что Леополд иногда дарил им свои стихи — клал перед ними на парту страничку с переписанным от руки стихотворением, часто озаглавленным «Альбомный листок».