«А.А. Хатхе НОМИНАЦИИ РАСТИТЕЛЬНОГО МИРА В КОГНИТИВНОМ И ЛИНГВОКУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОМ АСПЕКТАХ (на материале русского и адыгейского языков) Майкоп 2011 АДЫГЕЙСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ А.А. Хатхе НОМИНАЦИИ ...»
АДЫГЕЙСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
А.А. Хатхе
НОМИНАЦИИ РАСТИТЕЛЬНОГО МИРА В
КОГНИТИВНОМ И ЛИНГВОКУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОМ
АСПЕКТАХ
(на материале русского и адыгейского языков)
Майкоп 2011
АДЫГЕЙСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
А.А. Хатхе
НОМИНАЦИИ РАСТИТЕЛЬНОГО МИРА В
КОГНИТИВНОМ И ЛИНГВОКУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОМ
АСПЕКТАХ
(на материале русского и адыгейского языков) Монография Майкоп 2011 УДК 81’ 246. 2 (075. 8) ББК 81. 001. 91 я Х Печатается по решению редакционно-издательского совета Адыгейского государственного университета Рецензенты: Е.Н. Рядчикова доктор филологических наук, профессор, академик АПСН, завкафедрой теоретической и прикладной лингвистики Кубанского государственного университета А.Н. Абрегов доктор филологических наук, профессор, завкафедрой общего языкознания Адыгейского государственного университета Редакторы: А.П. Тихонова кандидат филологических наук, доцент кафедры английской филологии Н.В. Кабаян кандидат педагогических наук, доцент кафедры ботаники Хатхе А.А.Номинации растительного мира в когнитивном и лингвокультурологическом аспектах (на материале русского и адыгейского языков): монография. Майкоп: Адыгейский государственный университет, 2011. – 178 с.
Данное исследование посвящено актуальным проблемам современного языкознания – вопросам номинаций растительного мира, рассматриваемым с точки зрения когнитивной лингвистики и лингвокультурологии, и изучению антропоморфных понятий, представленных в художественных произведениях адыгейских писателей.
Монография предназначена для студентов, аспирантов, преподавателей, работающих в области лексикологии, ономастики, теории перевода, аналитического чтения, лингвистического анализа текста, стилистики. Её материалы могут быть полезными для подготовки спецкурсов и спецсеминаров, посвящённых изучению номинаций растительного мира разносистемных языков. Работа адресуется широкому кругу читателей, интересующихся данной проблематикой.
© Адыгейский государственный университет, © Хатхе А.А.,
ВВЕДЕНИЕ
Фундаментальные категории и понятия, формирующие шкалу ценностей, культуру того или иного народа, заложены во многих ежедневно употребляемых словах и выражениях. В этих высказываниях отражено своеобразное видение, понимание явления или предмета объективной действительности.Изучение языка в тесной связи с человеком, его сознанием, мышлением и духовно-практической деятельностью является приоритетным направлением лингвистики конца ХХ и начала ХХI вв.
Национальную картину мира формируют географические, климатические, природные условия проживания, род занятий, традиции, обычаи.
Человек познавал вещи и явления в процессе освоения предметного мира. Поскольку растения для него являлись источником питания, служили кровом, использовались в лечебных целях, он был особенно тесно связан с ними. Своё выражение в языке находили наблюдения и опыт человека:
растения получали названия в соответствии с мотивирующими признаками.
Всё большую актуальность в последнее время приобретают исследования в области лингвистической культурологии, в центр внимания которых выдвигаются такие вопросы, как связь культуры народа и семантики языка, образа мышления и словесного обозначения предметов и понятий, частотность слов, их связь с культурой. Это представляет интересный, перспективный и важный аспект рассмотрения лексического материала любого языка.
Для современной лингвистики вопросы о происхождении, взаимоотношении человека и природы, приписывании растительному миру человеческих качеств, вовлечении их в текст художественного произведения являются в последние десятилетия чрезвычайно актуальными.
Aнализ фактического материала показывает, что при сравнении языков можно выделить универсальные и специфические средства описания реальной действительности, что даёт возможность выявить специфику национальной картины мира каждого народа. В этом отношении бесспорна актуальность изучения фитонимической лексики с антропоцентрических позиций.
коммуникативном, когнитивном, этнолингвистическом и структурносемантическом аспектах прослеживается в работах таких отечественных и зарубежных лингвистов в различных областях языкознания, поэтики и лингвистики текста, как А.Н. Абрегов, Ю.Д. Апресян, Н.Д. Арутюнова, Д.А.
Ашхамаф, Ш. Балли, В. Бегичева, З.Х. Бижева, З.У. Блягоз, А.И. Бодуэн де Куртенэ, Р.А. Будагов, А. Вежбицкая, В.В. Воробьёв, В.Г. Гак, Н.Т. Гишев, В. Гумбольдт, В.Б. Колосова, Е.С. Кубрякова, М.А. Кумахов, Е.И. Крупнов, Л.С. Макарова, В.Н. Манакин, В.А. Маслова, К.Х. Меретуков, М.И.
Мижаев, Р.Ю. Намитокова, А.А. Потебня, Е.В. Рахилина, Ю.С. Степанов, В.Н. Телия, Н.И. Толстой, С.М. Толстая, В.М. Шаклеин, Н.Ф. Яковлев и других.
Результаты данной работы могут внести определённые уточнения и дополнения в культурно- и этнически ориентированные лексикографические и лексикологические исследования, что позволит более глубоко осмыслить особенности фитонимической лексики.
Номинации растительного мира в русском и адыгейском языках в лингвокультурологическом, этнолингвистическом и когнитивном аспектах представляют интерес для понимания языковой картины мира и влияния на неё национально-культурных факторов.
Автор выржает благодарность за помощь и поддержку в подготовке монографии рецензентам – доктору филологических наук, профессору Е.Н.
Рядчиковой, доктору филологических наук, профессору А.Н. Абрегову.
Глава 1. ИЗУЧЕНИЕ НОМИНАЦИЙ РАСТЕНИЙ В КОГНИТИВНОЙ
ЛИНГВИСТИКЕ И ЛИНГВОКУЛЬТУРОЛОГИИ
1.1. Связь картины мира, языковой картины мира и культуры в Каждый язык имеет свойственную только ему систему устоявшихся различий, свои способы формирования мысли, в соответствии с которыми преобразуются содержание и результаты мыслительной деятельности человека, весь запас его впечатлений, в том числе индивидуально приобретённых, его опыт и знание мира [Whitney 1875: 21-22].Из природы и предназначения в человеческой жизнедеятельности мировидения, составной частью которого является картина мира, вытекают функции картины мира. Без них жизнедеятельность человека не могла бы существовать во всей своей полноте.
Картина мира, окружающего носителей языка, не просто отражается в языке, она формирует язык и его носителя и определяет особенности словоупотребления. Живой язык существует в мире его носителей, и изучение его без учёта знаний о мире превращает живой язык в мёртвый, то есть лишает человека возможности пользоваться этим языком как средством общения. Именно этим, по-видимому, объясняются все неудачи с искусственными языками. Даже наиболее известный из них – эсперанто – не получает распространения и обречён на умирание в первую очередь потому, что за ним нет живительной почвы – культуры носителя [Тер-Минасова 2000: 30-31].
Для того чтобы избежать подобной участи для живых языков, в современную культурологию и семиотику органично влилось понятие картины мира; в число задач этих областей знания входит осмысление ситуации плюрализма культур в мире (культурологическая синхрония) и процессов генезиса человечества (культурологическая диахрония).
Начиная с 60-х годов прошлого столетия, картина мира в рамках семиотики, то есть изучения свойств знаковых систем, получила своё рассмотрение при изучении первичных моделирующих систем (языка) и вторичных моделирующих систем (мифа, религии, фольклора, поэзии, прозы, кино, живописи, архитектуры и т.д.).
Как необходимость реконструкции семантики текстов в рамках лингвистики возникла проблема восстановления древней модели мира.
Было выдвинуто предположение, что модель мира может быть описана как набор семантических противопоставлений, имеющих для народов мира практический универсальный характер [Топоров 1995: 6].
В лингвистике появление понятия «языковой картины мира» является симптомом возникновения гносеолингвистики как части лингвистики, развиваемой на антропологических началах. Понятие языковой картины мира позволяет глубже осмыслить вопрос о соотношении языка и действительности, инвариантного и идиоматического в процессах языкового отображения действительности как сложного процесса интерпретации человеком мира [Серебренников 1988: 37].
Любая картина, которую человек создавал и воспринимал веками, зависела от развития его зрительных ощущений и живого созерцания, посредством которых он получал бльшую часть образов картины мира. Всё это способствовало его эмпирическому становлению [Ягумова 2008: 27].
Жизненная практика и опыт с накопленными знаниями являются орудием в познании окружающего мира. Представители когнитивной лингвистики справедливо утверждают, что наша «концептуальная система, отображённая в виде языковой картины мира, зависит от физического и культурного опыта и непосредственно связана с ним» [Арутюнова 1999:
123].
Отечественные философы (Г.А. Брутян, Р.И. Павилёнис) и лингвисты (Ю.Н. Караулов, Г.В. Колшанский, Г.В. Рамишвили, Н.Г. Комлев и др.) выдвинули идею о существовании двух картин мира – в сознании (концептуальная картина мира) и в языке (языковая картина мира).
Концептуальной и языковой картинами мира, которые представляют собой глобальную, непрерывно конструируемую систему информации о социуме, располагает каждый человек, выступающий в качестве языковой личности. Эти картины мира каждого человека неоднородны: они включают в себя универсальные элементы, не зависящие от лингвокультурного мировоззрения личности, а также информацию, обусловленную образованием человека, его социальной средой, то есть связанную с фоновыми знаниями, культурными традициями той или иной языковой личности. Различия в концептуализации мира в языке требуют объяснения, и одно из объяснений – ссылка на национальный характер [Вежбицкая 1996:
42].
Языковая картина мира формирует тип отношений человека к миру (растительному и животному, самому себе как элементу мира). Она определяет взаимоотношение человека с миром, задаёт нормы поведения человека в мире. Определённый способ восприятия и концептуализации мира отражает каждый естественный язык. В некую единую систему взглядов, своего рода коллективную философию, складываются выражаемые в языке значения. Коллективная философия навязывается в качестве обязательной всем носителям языка и представляется в виде языковой нормы.
Изучение ментального мира человека тесно связано с понятиями, которыми оперирует современная лингвистика: концептуальная картина мира, концептуальная система, концепт и др. Концептуальная система выступает как отражающая опыт человека система мнений и знаний о мире.
Кодом, который фиксирует ментальный мир человека, является язык.
Самые важные концепты кодируются именно в языке [Новикова 2004: 111].
З.Х. Бижева справедливо отмечает: «В контексте такого понимания соотношения языка и культуры изучение ментальных характеристик адыгских слов основывается на идентификации языка как неотъемлемого компонента формирования мировосприятия. Этим предопределено и то, что ментальное описание, осуществляемое в языковом пространстве, является принципиально новой формой толкования слов. Предполагается необходимость изучения смысла с учётом внутреннего мира его носителя»
[Бижева 2000: 4].
Нельзя не согласиться с утверждением В.Н. Манакина, который пишет: «Перефразируя известный афоризм А. Франса: “Язык – это Вселенная, расположенная в алфавитном порядке”, можно сказать, что язык каждого народа – это его собственная вселенная, границы которой определены также и границами природы, в которой живёт человек. Поэтому человек даёт названия тем рыбам, птицам, животным, местностям и территориям, цветам, деревьям, другим растениям, которые ему известны, тому состоянию климата, который он ощущает, тем звёздам на небе, которые он видит» [Манакин 2004: 50].
Как утверждает В.А. Маслова, «человек – носитель национальной ментальности, которая может быть исследована через язык, являющийся важнейшим из средств идентификации человека» [Маслова 2001:142].
Тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его манере понимать вещи [Белинский 1974: 80].
Отражением в национальном сознании единой мировой цивилизации, единого исторического процесса является национальный образ мира.
Поскольку особенности психического склада отражаются в языке, изучение взаимосвязи языка и культуры позволяет понять специфику национальной психологии, так как язык, во-первых, антропоцентричен, а во-вторых, каждый язык национально специфичен. Таким образом, картина мира является результатом всей духовной жизни народа в целом и составляет целостный глобальный образ мира.
Образ человека, его внешность и духовный мир – ядро каждой национальной культуры, системы его ценностей. Эти эстетические ценностные представления – результат накопления человеческих знаний и опыта за весь период развития данной культуры. Вот почему человековедческий, или антропоцентрический, подход становится в настоящее время основным во всех дисциплинах гуманитарного профиля, в том числе и языкознании [Богуславский 1994: 7-8].
В основе развития современной лингвистики лежит антропологическое начало, которое ориентируется на создание единой теории языка и человека.
В результате этого проблема влияния человека на язык, то есть «человеческий фактор в языке», оказывается в центре внимания лингвистики. «Антропология – одна из первых наук о человеке и его культуре, которая исследовала поведение человека, становление норм, запретов, табу, связанных с включённостью человека в систему социокультурных отношений, влияние культуры на половой диморфизм, любовь как культурный феномен, мифологию как культурное явление и другие проблемы. Возникла она в англоязычных странах в XIX в. и имела несколько направлений, наиболее интересным из которых в рамках нашей проблемы можно считать когнитивную антропологию» [Маслова 2001: 13].
Представление о культуре как системе символов, специфически человеческом способе познания, организации и ментального структурирования мира находится в основе когнитивной антропологии. По мнению сторонников этой науки, все когнитивные категории, лежащие в основе человеческого мышления и составляющие суть культуры, заключены в языке. В процессе приобщения человека к культуре эти категории формируются, так как они имманентно не присущи человеку.
С.Г. Воркачёв обращает внимание на то, что в науке о языке традиционно выделяют три научные парадигмы: это сравнительноисторическая (характерная для языкознания ХIХ века и основанная на сравнительно-историческом методе), системно-структурная (в центре внимания которой находится слово) и, наконец, антропоцентрическая парадигма, «возвратившая человеку статус меры всех вещей» и «вернувшая его в центр мироздания» [Воркачёв 2001: 64].
Самой яркой определяющей характеристикой этноса всегда признавался язык. Среди центральных проблем в языкознании ХIХ века были такие проблемы, как «язык и культура», «язык и человек». Эти проблемы рассматривались в трудах В. фон Гумбольдта [2000], Э.
Бенвениста [1974], Г. Штейнталя [1964], А.А. Потебни [1989] и других. В первой половине ХХ века язык рассматривался «в самом себе и для себя».
Ю.К. Волошин, в свою очередь, отмечает, что «многие десятилетия лингвисты изучали “человека молчавшего” (язык был как бы сам по себе, а человек – сам по себе). Осознание необходимости изучать язык и человека комплексно, то есть “говорящего человека”, побудило исследователей уделить серьёзное внимание всем аспектам этой сложной проблемы»
[Волошин 2000: 20].
По мнению О.Ю. Кущевой, «антропоцентрическая парадигма лингвистики ХХ века делится на четыре взаимосвязанных, но тем не менее разных направления. Первое направление исследует язык как “зеркало” человека, базовым для него является понятие языковой картины мира, а основной задачей – изучение того, как человек отражает себя в языке.
Второе направление – коммуникативная лингвистика, её интересует человек в его отнесённости к процессу коммуникации. Третье направление изучает, прибегая к данным других наук, роль языка в познавательных процессах и когнитивной организации человека. Четвёртое направление антропоцентрической лингвистики, не имея собственного названия, нацелено на выявление того, каким образом язык существует в самом человеке» [Кущева 2006: 155].
Данный раздел языкознания, то есть антропоцентрическую лингвистику, С.Г. Васильева предлагает называть «внутрисубъектной лингвистикой или же теорией носителей языка» [Васильева 2004:
Электронный ресурс].
Переключение интересов исследователя с объектов познания на субъект является антропоцентрической парадигмой, то есть анализируется человек в языке и язык в человеке, поскольку, по словам И.А. Бодуэна де Куртенэ, основателя антропоцентрической лингвистики, «язык существует только в индивидуальных мозгах, только в душах, только в психике индивидов или особей, составляющих данное языковое общество» [Бодуэн де Куртенэ, 1963: 6].
Исходя из того, что язык – многогранное явление, Ю.С. Степанов показал его несколькими образами: 1) язык как язык индивида; 2) язык как член семьи языков; 3) язык как структура; 4) язык как система; 5) язык как тип и характер; 6) язык как компьютер; 7) язык как пространство мысли и «дом духа» (М.Хайдеггер). В самом конце ХХ века к этим образам прибавился ещё один: язык как продукт культуры, как её важная составная часть и условие существования, как фактор формирования культурных кодов [Цит. по: Маслова 2001: 6].
Наметившийся интерес современной науки к проблеме человеческого фактора в языке указывает на переход от лингвистики «имманентной», которая рассматривает язык «в самом себе», к лингвистике антропологической, предполагающей изучать язык в тесной связи с человеком, его сознанием, мышлением, духовно-практической деятельностью [Постовалова 1998: 8].
В настоящее время идея антропоцентричности языка считается общепризнанной, и в современной лингвистике она является ключевой.
Представление о человеке выступает в качестве естественной точки отсчёта для многих языковых построений. В наше время просто выявление различных характеристик языковой системы уже не может считаться, по мнению многих учёных, целью лингвистического анализа.
Сложившаяся на рубеже тысячелетий данная научная парадигма поставила в исследовании языка новые задачи, потребовала новых методик его описания, новых подходов при анализе его единиц, категорий, правил.
Язык – это и система и антисистема, и деятельность и продукт этой деятельности, и дух и материя, и стихийно развивающийся объект и упорядоченное саморегулирующееся явление, он и произволен и производен и т.д., то есть многомерное явление, возникшее в человеческом обществе. Мы раскрываем самую сущность языка, характеризуя его во всей его сложности.
Для теоретического взгляда на язык, который предлагает А.
Вежбицкая, идея антропоцентричности языка, на наш взгляд, характерна в наибольшей степени. По её мнению, то, что человек приспосабливает данный объект для определённой постоянной функции, отражается не только в структуре вещи, артефакта как такового, но и в структуре его имени [Wierzbicka 1985: 35]. По мнению А. Вежбицкой, «антропоцентричность описания языка должна быть его доминантой: в языковой картине мира никак нельзя “упустить” информацию, которая значима для человека» [Цит. по: Рахилина 2000: 13].
Языковая личность вступает в коммуникацию как многоаспектная, и это соотносится со стратегией и тактикой речевого общения, с социальными и психологическими ролями коммуникантов, культурным смыслом информации, включённой в коммуникацию. Предварительно выделив себя из этого мира, человек познаёт окружающий мир. Признание существования мира всегда априорно предполагает любой речемыслительный акт и при этом сообщает о наличии акта отражения мира субъектом.
Итак, антропоцентрическая парадигма ставит человека на первое место, а главной конституирующей характеристикой человека, его важнейшей составляющей является язык. Как и сам человек, человеческий интеллект немыслим вне языка как способности к порождению и восприятию речи.
Человек не вышел бы за рамки наблюдаемого, как нам представляется, если бы язык не вторгался во все мыслительные процессы и не был способен создавать новые ментальные пространства. Запечатлевая в себе динамику мысли и способы её представления с помощью средств языка, текст, создаваемый человеком, отражает движение человеческой мысли и строит возможные миры.
По мнению Е.В. Рахилиной, всплеск интереса к «человеческому фактору» в языке начался с дейксиса и дейктических категорий: местоимений, модальности. В середине 30-х г. ХХ в. Ю.Д. Апресян предложил использовать термин «личная сфера говорящего» для описания (дейктических) семантических эффектов, связанных с местоимениями «тот»
и «этот». Слова оценочной семантики связаны с «присутствием»
говорящего. По мнению французского лингвиста Клода Ажежа, «говорящий, в каком-то смысле конструирующий язык, являющийся его строителем (language builder), одновременно и изначально сам встроен в его мир» [Hagege 1993: 71]. Эта мысль звучит и в трудах российских учёных.
Так, Е.В. Рахилина утверждает, что «ситуация вполне созвучна метафоре картины: внутренний мир художника всегда так или иначе отражён в созданном им произведении» [Рахилина 2000: 14].
На сегодняшний день лингвистами обнаружено уже довольно много доказательств антропоцентричности языка [Алпатов 1993: 15].
Практически во всех языках, как отмечает Е.В. Рахилина, человек моделирует ориентацию предметов в пространстве, так сказать, по себе:
отождествляя предмет с человеческим существом, наделяя его «лицом» (ср.
лицевая сторона, перелицевать), «боками» (ср. сбоку от стола), «макушкой» (ср. на макушке сосны), иногда – «ногами» (ср. у подножия).
Очень редко «образцом» для ориентации выступает не человек, а животное – это так называемая «пастушеская модель» ориентации (обратим внимание, что принцип антропоцентричности, судя по названию, и здесь в какой-то мере сохранён) [Рахилина 2000: 14].
Основными направлениями в современной лингвистике, формирующимися в рамках антропоцентрической парадигмы, являются когнитивная лингвистика и лингвокультурология. Таким образом, продукт антропоцентрической парадигмы в лингвистике – лингвокультурология, появившаяся в последние десятилетия в связи с работами фразеологической школы, возглавляемой В.Н. Телия, работами Ю.С. Степанова, Н.Д.
Арутюновой, В.В. Воробьёва, В.М. Шаклеина, В.А. Масловой и других исследователей.
По мнениею В.Н. Телия, лингвокультурология рассматривает только синхронные взаимодействия языка и культуры. Она исследует, прежде всего, живые коммуникативные процессы и связь используемых в них языковых выражений с синхронно действующим менталитетом народа [Телия 1996: 218].
По утверждению В.А. Масловой, «лингвокультурология исследует и исторические, и современные языковые факты сквозь призму духовной культуры» [Маслова 2001: 11].
Взаимодействие языка, который выступает транслятором культурной информации, и культуры, служащей исторической памятью народа, является объектом лингвокультурологии. Единицы языка приобрели символическое, эталонное, образно-метафорическое значение в культуре, они обобщают результаты деятельности человеческого сознания, закреплённые в мифах, легендах, ритуалах, обрядах, фольклорных и религиозных дискурсах, и служат предметом исследования данной науки.
С одной стороны, лингвокультурология ориентирована на человеческий (культурный) фактор в языке, с другой – на языковой фактор в человеке.
Сходство признаков, характеризующих культуру и язык, позволяет рассматривать их взаимодействие на единой методологической основе. На эти общие признаки указывает В.Н. Телия: 1. Культура и язык – это формы сознания, отображающие мировоззрение человека и народа. 2. Язык и культура существуют в диалоге между собой, поскольку субъект речи и её адресат – это всегда субъекты культуры. 3. Оба феномена имеют индивидуальные или общественные формы существования, субъект культуры и языка – всегда индивид или социум, личность или общество. 4.
Общая для языка и культуры черта – нормативность. 5. Историзм – одно из сущностных свойств языка и культуры (антиномия «динамика» или «статика»). 6. Культура – своеобразная историческая память народа. Язык хранит и обогащает коллективную память благодаря кумулятивной (накопительной) функции [Телия 1996: 224-226].
Основу концепции Н.И. Толстого, основоположника славянской духовной культуры, составляет постулат об изоморфности культуры и языка и применимости к культурным объектам принципов и методов, применяемых в современной лингвистике [Маслова 2001: 11].
В свою очередь, В.А. Маслова пишет, что между двумя важнейшими атрибутами человека и общества существуют значительные различия.
1. В языке как средстве коммуникации преобладает установка на массового адресата, тогда как в культуре ценится элитарность.
2. Будучи знаковой системой, культура (в отличие от языка) не способна к самоорганизации.
3. Язык и культура – это разные семиотические системы. Такое сопоставление приводит исследователей к выводу, что культура не изоморфна, а гомоморфна языку (структурно подобна) [Маслова 1997: 39].
Языковая компетенция, на наш взгляд, не совпадает с культурной компетенцией. В категориях культурного кода на интерпретации языковых знаков основано переключение языковой компетенции в культурную компетенцию. Культурно-языковая компетенция является владением такого рода интерпретацией.
Ю.С. Степанов, отмечая взаимосвязь двух моделей мира – концептуальной и языковой, предостерегает от их взаимной подмены:
«Нельзя переносить языковую модель на предметную область культуры и, напротив, модель культуры на предметную область языка» [Степанов 1977:
331]. Он утверждал, что нужно выработать особый, более общий аппарат понятий, который будет иметь отношение как к лингвистической теории, так и к теории культуры, что и составит понятийный терминологический фундамент лингвокультурологии.
Соотнесение прототипной ситуации фразеологизма или другой языковой единицы, их символьного прочтения с известными «кодами»
культуры, с той целью чтобы эксплицировать культурную значимость языковой единицы, то есть «культурные знания», является главной задачей лингвокультурологии. А культурные знания входят в культурно-языковую компетенцию говорящего на данном языке.
Как отмечает В.А. Маслова, «по образному выражению А.А. Брудного, человечество имеет две руки – это цивилизация и культура. Культура для лингвокультурологии важнее, чем цивилизация, так как цивилизация материальна, а культура символична. Такие концепты, как мифы, обычаи, привычки, обряды, ритуалы, принадлежат культуре, они закрепляются в формах бытового и ритуального поведения, языковых единицах и выражениях» [Маслова 1997: 32].
Слово «культура» в качестве исходного имеет латинское Colere, что означает «возделывание, воспитание, развитие, почитание, культ». С ХVIII в. под культурой начинают понимать всё, что появилось благодаря деятельности человека, его целенаправленным размышлениям. Все эти значения сохранились в позднейших употреблениях слова «культура», но первоначально это слово означало «целенаправленное воздействие человека на природу, изменение природы в интересах человека, то есть возделывание земли» (ср. сельскохозяйственная культура) [Маслова 2001: 12-13].
Культура – это одно из фундаментальных понятий социальногуманитарного познания. Это слово стало употребляться в качестве научного термина со второй половины XVIII в. – «века Просвещения». В.А.
Маслова пишет, что «первоначальное определение культуры в научной литературе принадлежит Э. Тайлору, который понимал культуру как комплекс, включающий знания, верования, искусства, законы, мораль, обычаи и другие способности и привычки, обретённые человеком как членом общества. Сейчас количество определений, по мнению П.С. Гуревича, составляет уже четырёхзначное число, что свидетельствует не столько об интересе к явлению, сколько о методологических трудностях современной культурологии» [Маслова 2001: 13]. К многочисленным определениям (противопоставленность природе, эволюционный характер и историзм, ценностная ориентация, межпоколенная трансляция) [Маслова 1997: 26] добавляется следующее: это «мировидение и миропонимание, обладающее семиотической природой» [Телия 1996: 222].
В этнолингвистических исследованиях широко используется термин код (культурный код) [Байбурин 1993; Левинтон 1998; Березович 2004: 11Быкова 2005; Толстая 2002; 2004 и др.]. Как справедливо отмечает С.М.
Толстая, «понятие кода оказывается прямым продолжением (или расширением) лингвистического понятия мотивации» [Толстая 2002: 124].
По мнению В.Б. Колосовой, «культура кодирует ту информацию, которая должна быть сохранена, на нескольких уровнях одновременно»
[Колосова 2003: 3].
Но до сих пор нет общего взгляда, способного преодолеть этот методологический разнобой на пути изучения мировой культурологической мысли.
Совокупность лингвокультурологической информации может быть представлена в виде лингвокультурологических полей. В качестве единицы такого поля предлагается «лингвокультурема», которая определяется как комплексная межуровневая единица, представляющая собой диалектическое единство языкового и экстралингвистического (понятийного или предметного) содержания. Лингвокультурема объединяет форму (знак) и содержание (языковое значение и культурный фон, ореол).
По своей структуре лингвокультуремы охватывают разные типы единиц: от лексемы до целого текста (отдельное слово: соборность; словосочетание:
русский характер, русская идея; абзац: описание русской отзывчивости в «Подростке» Ф.М. Достоевского; текст: стихотворение о берёзе как символе России) [Воробьёв 1994: 31, 34-37].
Источниками лингвокультурологической информации и лингвокультурем являются: народное поэтическое творчество, памятники истории и общественной мысли, исторические, философские и другие исследования; высказывания деятелей науки, искусства и литературы;
литературные произведения и публицистика; выдающиеся личности как модель русской национальной личности (А.С. Пушкин, Л.Н. Толстой, В.
Соловьёв); мысли и суждения иностранцев о русской науке и культуре [Воробьёв 1994: 38].
В.Б. Колосова ориентируется в своих исследованиях на этнолингвистический подход, предполагающий комплексный анализ языковых, фольклорных, этнографических данных, используя структурноописательный метод в сочетании с сопоставительным и функциональнопрагматическим. В.Б. Колосова рассматривает сведения о восточнославянской народной традиции на общеславянском фоне [Колосова 2003: 3].
Понятия лингвокультурного универсума и лингвокультурной ситуации рассматриваются В.М. Шаклеиным. Путём структурирования лингвокультурных соответствий автор развивает идею о моделировании мира в речевых моделях. На уровне номинации и предикации языковых единиц он выдвигает и стремится доказать гипотезу, согласно которой в процессе самого моделирования ценность (оценочность) влияет на моделирование. То есть этнос, социальная группа или отдельная личность моделируют мир на материале лингвокультурных и лингвоидеологических оценочных соответствий лингвокультурологем и лингвоидеологем, которые у каждого этноса обладают устойчивостью [Шаклеин 1997: 11, 121].
Таким образом, динамичный и волнообразный процесс взаимодействия языков и культур в исторически сложившихся культурных регионах и социальных средах является лингвокультурной ситуацией.
В национальную картину мира входит множество понятий, среди них значительное место занимает природа, реалии растительного мира. В русском языке бльшая часть названий растений представлена нарицательными, а меньшая часть – собственными именами. «Многие фитонимы образованы от нарицательных имён, в их основе может лежать метафорический перенос по сходству: например, растение названо горицветом, так как его яркий цветок подобен языку пламени; багульник имеет мотивирующий признак “грязь, жидкое место, болото”; герань происходит от лат. geranium “журавль” в основе номинации лежит сходство плода растения с длинным птичьим клювом. Фитоним гладиолус восходит к лат. glаdiоlus “меч”, потому что длинные листья цветка напоминают меч»
[Введенская, Колесников 1995: 186, 91, 164, 159].
На основе метонимического переноса могут возникать номинации растительного мира. «При этом могут быть использованы собственные имена, в частности, антропонимы, которые переходят в разряд нарицательных имён. Ср.: Бисмарк (князь) и бисмарк (сорт яблок), Андромеда (царица) и андромеда (кустарник), Арданпон (бельгийский священник) и арданпон (сорт груш)» [Введенская, Колесников 1995:
212,194, 196].
Фитонимы образуются от антропонимов как с помощью различных словообразовательных суффиксов, так и в результате универбации. «Так, антоновка, мичуринка получили свою номинацию в честь учёных, двоякомотивированными. Словообразование могло идти таким путём:
антропоним + суффикс -к- (антонов + к-а, мичурин + к-а). В таком случае эти лексемы мотивированы антропонимами Антонов, Мичурин. Есть и другое решение: фитонимы антоновка, мичуринка возникли на базе словосочетаний антоновские яблоки, мичуринские яблоки, в которых утрачивается второй компонент, а первый подвергается усечению, и к нему присоединяется суффикс -к (а). Это результат семантической конденсации»
[Копоть 2002: 107].
В тех случаях, когда номинации растительного мира связаны с именами выдающихся деятелей различных наук, «как правило, эти фитонимы созданы искусственно с помощью суффиксов -ия / -ея от основ антропонимов. К ним относятся такие наименования, как келер + ия (ср.
Келер – русский ботаник), кох + ия (Ср. Кох – немецкий ботаник), линн + ея (ср. Линней – шведский естествоиспытатель)» [Мгеладзе, Колесников 1970: 115].
Есть и такая группа фитонимов среди номинаций растительного мира, которая своим происхождением обязана топонимам. «Так, названия сортов пшеницы волжанка, ростовчанка связаны с топонимами Волга, Ростов. Эти наименования могут быть образованы от топонимов с помощью суффиксов:
волж + анк (а), ростов + чанк (а). Предлагается и другое решение:
волжанка и ростовчанка восходят к словосочетаниям волжская пшеница, ростовская пшеница, подвергшиеся универбации с суффиксацией» [Копоть 2002:108].
Определённый интерес представляют такие фитонимы, как персик, апельсин. Слово персик получено от лат. malum persicum, букв, ‘яблоко персидское’, словосочетание утрачивает компонент malum, a persicum «персидское» усечено до persic [Шанский, Иванов, Шанская 1960: 248;
Черных 1999: 24]. Апельсин восходит к голл. appelsien, букв. ‘яблоко китайское’ [Шанский, Иванов, Шанская 1961: 23; Черных 1999: 47].
Мы разделяем мнение Л.В. Копоть о том, что «в лексической системе русского языка выделяется значительное число названий растений, образованных от антропонимов и топонимов. Они имеют свои мотивирующие признаки и характерные словообразовательные особенности»
[Копоть 2002: 108].
Принципиально важно отметить, что «среди русских народных названий растений есть довольно обширная группа таких, которые образованы от имени персонажей библейско-христианской традиции.
Особый интерес в этой группе вызывают названия, которые могут быть сведены к формуле, где один компонент постоянный, а другой – переменный, причём переменной оказывается как раз часть названия, образованная от имени. Например: адамова голова – иванова голова;
христовы рёбрышки – христосовы рёбрышки – адамово ребро; адамская ручка – богородицына ручка – божья (богова) ручка; адамовы слёзы, слёзы Адама – богородицыны слёзки – Иова слёзы – боговы (божьи, боженьки) слёзки; егорьево (егорьевское, георгиево) копьё – христово копьё – копьё Иисуса Христа» [Родионова 2002: 38].
В русских говорах обозначения типа адамова голова очень распространены и принадлежат более чем десятку растений [Словарь русских народных говоров 1965: 205; Словарь русских донских говоров 1975-1976: 2; Архангельский областной словарь 1980: 63]. «Так чаще называются травы, имеющие какие-нибудь шарообразные элементы либо использующиеся в народной медицине в качестве средства от головной боли. Причиной устойчивости и распространённости этого словосочетания в языке является значимость мотива головы Адама в библейскохристианской и апокрифической традициях: представление о Голгофе как месте захоронения Адама повлекло за собой иконографический мотив (изображение черепа и костей под основанием креста в сюжете “Распятие”) и символизацию этой детали, отразившуюся, в частности, в лубочных “духовных листах”, где рисунок “Адамовой головы” сопровождается текстами о греховности и смертности человека. О популярности этого мотива в народной традиции свидетельствует и его частотность в заговорах» [Юдин 1997: 69-70].
Иванова голова – южнорусское название клевера среднего [Коновалова 2000: 94-95]. «Истоки его видятся в евангельском сюжете о казни Иоанна Крестителя. Этот сюжет прочно вошёл в народную Библию, породил массу поверий и обычаев магического характера, закрепился в заговорной (ср.
формы безглавый Иван, Иван-отсечение честныя главы в русских заговорах)» [Юдин 1997: 73-75] и «обрядовой традициях (жечь Иванову голову “при праздновании Ивана Купалы жечь соломенное чучело, копну сена на костре”)» [Псковский областной словарь 1967: 218].
Н.И. Коновалова отмечает, что «название адамовы слёзы в уральских говорах принадлежит некоему лесному растению с характерным признаком:
цветок – от склонятца, дак из его капелюшки падают, как есь адамовы слёзы; слёзы Адама – обозначение растения “венерин башмачок”»
[Коновалова 2000: 19, 48, 184].
Адамово ребро – уральское название лекарственной травы «горичника»
[Словарь русских говоров Среднего Урала 1964-1988: 25] «возводится к сюжету о сотворении Евы из ребра Адама. В свою очередь, зафиксированные на тех же и смежных территориях обозначения «валерианы» (христовы рёбрышки)» [Словарь русских говоров Среднего Урала 1996: 559] и «применяющегося в народной медицине при поясничных болях растения Centaurea scabiosa L. (христосовы ребра)» [Анненков 1878:
91]. Как заметила И.В. Родионова, «они напоминают весьма значимую в библейско-христианской традиции деталь, связанную с казнью Христа (воин пронзил Иисусу копьём рёбра)» [Родионова 2002: 38].
Очевидно, «названия растений, образованные от имён-знаков, в культурной традиции представляют не только воплощение соответствующих фрагментов текста, народных представлений о персонаже, но и должны рассматриваться как единицы языка, элементы языковой системы, которые в той или иной степени испытывают на себе влияние этой системы, возникают и функционируют отчасти по её законам и механизмам» [Родионова 2002: 39].
Таким образом, связь картины мира, языковой картины мира и культуры в антропоцентрической парадигме ставит человека на первое место, а главными и конституирующими характеристиками человека, его важнейшими составляющими являются картина мира, без которой во всей своей полноте не могла бы существовать жизнедеятельность человек, а также язык и культура, которые находятся в диалоге между собой и отображают мировоззрение человека и народа.
В настоящее время исследование взаимосвязи человека и природы в лингвокультурологическом аспекте особенно важно, так как такой подход позволяет понять уникальность и ценность таких сведений для познания культуры народа, миропонимания и мироощущения, а также для мировой культуры в целом.
1.2. Растения как национально-культурные символы Первые растения, появившись на суше планеты Земля примерно миллионов лет назад, успешно её освоили. У них было всё необходимое для жизни, а это – свет, воздух и вода. Но около двух миллионов лет назад, как предполагают многие учёные, рядом с ними появилось новое существо – человек [Касаткин 2007: 22]. Полностью зависящий в своём существовании от растений, он дал им кое-что новое – названия. Человек смог обмениваться опытом, знаниями с себе подобными, стать цивилизованным, вести оседлый образ жизни. Земледельцем человек стал всего лишь около 11 тысяч лет назад, то есть на это ушло очень много времени.
По представлениям древних, природа, как и человек, тоже имела душу, хотя и не столь «качественную». Платон делил душу на «разумную»
(человеческую) и «чувственную» (животную). Даже звёзды Аристотель считал одушевлёнными.
По выражению К. Юнга, «сложность души росла пропорционально потере одухотворённости природы» [Юнг 1996: 47].
Вопрос о происхождении человека и природы особенно интересовал древнегреческих мыслителей. Природу греки рассматривали как одно целое, в общем. Для греков результатом непосредственного созерцания является всеобщая связь явлений природы, которая не раскрывается в подробностях.
Древнегреческие мыслители связывали любой «частный» философский вопрос со своими основными воззрениями на природу и человека. «Но вместе с тем, отходя в рассмотрении каждой частной проблемы в сторону общих вопросов, они ставили эту частную проблему очень общо, без анализа большого числа конкретных материалов, непосредственно относящихся к ней» [Будагов 1953: 226].
Весьма положительное значение в развитии взаимосвязи природы и человека имела материалистическая атомистическая теория Демокрита, которая, устраняя «божественное начало», «рассматривала все явления как последовательное развитие материальных атомов, широко вводила в науку понятие связи и причинности. Демокрит, указывая на многозначность слов и на многоимённость вещей (будущие синонимы), был противником так называемой естественной теории происхождения языка, согласно которой сам язык есть “природный дар” человека, предопределённый свыше»
[Будагов 1953: 227]. А.О. Маковельский заметил, что «в решении этого вопроса Демокрит различал “первичные” и “позднейшие” слова. Первичные слова, по Демокриту, являются отображениями самих вещей, они возникли естественным путём как результат воздействия предметов внешнего мира на человека. Первичные слова, по выражению Демокрита, являются “звучащими статуями”, то есть звуковыми отображениями вещей. Что же касается сложных слов, образовавшихся в процессе дальнейшего развития языка, то эти слова, по мнению Демокрита, составлены искусственно и имеют условное значение» [Маковельский 1946:160].
В глубокой древности зародилась концепция единства всего земного, в основе которого лежит единство Космоса. Философию античности пронизывает учение о единстве Космоса. Например, Космос, Вселенная – для Платона – «единое живое существо, заключающее в себе все остальные живые существа, как смертные, так и бессмертные. Весь видимый мир не что иное, как незаметная черта на обширном лоне природы. Никакая идея не приближается к ней. Это бесконечная сфера, центр которой везде, а окружность нигде» [Ахутин 1988: 5].
Начиная с ХIХ века человечество начало тоже осознавать, что взаимодействие человека и природы представляет собой единое целое. По словам Р.А. Будагова, «человек не только воздействует на природу, но, воздействуя на неё, сам изменяет свою собственную природу» [Будагов 1953: 241]. В соответствии с окружающей средой человек выбирает и создаёт своё будущее ради построения гуманистического общества.
«Природа – это, прежде всего, внешние условия жизни людей, включая климатические, географические особенности, флору, фауну и т.п., которые по-разному отражены в языках» [Манакин 2004: 49].
Номинации явлений и предметов природы имеют национальную специфику. Например, «русский человек настолько влюблён в природу, что эта его нежность к ней заметна даже по названиям трав: петрушка, касатик, баранчики, лютики, дымокурка, курчавка, душица, васильки, красавка, любка, медуница, заячья лапка, анютины глазки и т.д.» [Солоухин 1972: 98].
Н.А. Сивакова отмечает, что «с точки зрения носителя русского языка, названия растений в английском языке при переводе могут вызвать различные эмоции, например: улыбку – Granny-jump-out-of-bed (букв.
‘бабушка, выпрыгни из постели’), kiss-me-in-the-gardengate (букв. ‘поцелуй меня у садовой калитки’), Welcome-home-husband-though-never-so-drunk (букв. ‘заходи-домой-муженёк-хоть-и-пьян-как-никогда’); удивление – Mutton Chops (букв. ‘бараньи котлеты’), God Almighty’s Bread-and-Cheese (букв. ‘хлеб и сыр всемогущего Бога’); стыд – Piss-a-bed (букв. ‘мочись в постель’), Shit-a-bed (букв. ‘навали в постель’), Sow’s Tits (букв. ‘соски свиноматки’). В этом и отражается своеобразие картины мира англичан во всей её полноте и разнообразии» [Сивакова 2004: 123].
В разговорной речи и в фольклоре адыгов названия растительных реалий отражают их характерные особенности: тополь пхъэшъабэ «тополь»
(из пхъэ – «дерево, древесина», шъабэ – «мягкий»), нэшэшъоу «сорт сладкой дыни» (из нашэ – «дыня» и шъоу – «мед» «сладкий») и др.
Народное название отличается отсутствием однозначности, и его значение не может раскрываться в аналогичном определении. Неоднозначно название растения и в плане лингвогеографическом. Одним и тем же словом в разных местностях называют разные растения или одно и то же растение имеет несколько названий. Например, одна и та же пижма на Руси зовётся:
бухта, вротич, протыч, глистник, горлянка, девятильник, десятильник, козельник, кудрявец, маточник, пуговичник, пупавка, рябинка, сорочьи лапы и т. д. [Сивакова 2004: 122-123]. Но эти различия в значениях подчинены тем же закономерностям, что и обобщённые наименования в речи одного коллектива.
Любая номинация растений имеет в своей основе причину или основание, которые можно рассматривать как мотивы для наименования растений. Мотивы могут быть разными, допустим, особенности самих растений и их частей, их функции и их применение. Например, в названии травянистого растения «мать-и-мачеха» заложен следующий смысл: слово «мать» обозначает лист с беловойлочным, мягким покровом, а слово «мачеха» несёт значение, которое ассоциируется с гладким холодным листом верхней стороны. Народная легенда гласит, что «у одной женщины умерла родная дочь. Всю ласку и тепло она отдала ушедшей в землю. С тех пор укрывает её войлочной стороной листа. А падчерице с того времени и вовсе житья не стало. Добрая и красивая девушка-цветок всё тянется к солнцу, к теплу, к ласке. Все любуются ею. Но только глянет на неё злая мачеха холодным пронзительным взглядом – и увядает девушка от неприятной стужи, излучаемой верхней стороной листа» [Щербашина, Бочкарёва 1997: 46]. В наименовании «мать-и-мачеха» функциональная направленность растения связана также с листьями и цветками и состоит в том, что несёт лечебный признак (известно как отхаркивающее, противовоспалительное и ранозаживляющее средство).
Обратим внимание ещё на одно многолетнее травянистое растение «подорожник». Оно растёт обычно вдоль дорог, вблизи жилья, на лугах, на полях. Отсюда и народное название – «подорожник», «попутчик». В названии травянистого растения отражается место произрастания (локус).
Таким образом, причину или основание, лежащие в основе любой номинации растений, можно рассматривать в качестве мотивации.
В результате процесса наименования слово получает определённое место в лексической системе языка. Кроме изучения количества и качества признаков, положенных в основу наименования того или иного предмета, лингвистический интерес представляет явление гетерономинативности, которое заключается в наличии нескольких наименований у одного денотата. Особенно иллюстративным данное явление предстаёт в сфере наименований следующих растений: Valeriana Officinalis – валериана лекарственная, маун, мяун, кошачья трава; Polygonum Bistora – горец змеиный, змеевик, раковые шейки; Chamerion Angustifolium – кипрей узколистный, Иван-Чай, копорский чай; Polygonum aviculare – горец птичий, спорыш, гречишка птичья, топтун-трава, травка-муравка, травка-малютка, травка-невеличка. Приведём адыгские названия растений: Convolvulus arvensis (вьюнок полевой) – чэщнэпцl, лъэхъц, уцдэжъый, шейтанджэнч; Hypericum perforatum (зверобой продырявленный) – гъожьуц, емынэгъалl, мэкъущей, щэмэджгъэдыргъ;
Urtica dioicа (крапива двудомная) – пкlэсан, шыпсырын, пшэсын, пшысан, шупсан, пырамыбжь, шэпсан; Plantago major L. (подорожник большой) – лыкlэуц, хьабзэгу, уlэгъэтхьап, шыгъэчъэтхьап, шlорейтхьап.
«В любой культуре растения наделены некой чудодейственной силой и являются основным компонентом в магических обрядах. Именно этим мотивированы многие названия: девясил (девять сил), сороканедужная, хворобой, колдун-трава, чаровница, волшебная трава, Witches Flower (цветок ведьмы), Ladies and Gentelmen (дамы и господа – по использованию в приговорах) и т.д.» [Сивакова 2004:124].
Латинское Castanea sativa Mill. «каштан», по народной этимологии Западного Средневековья, считалось производным от кастус – «нравственно безупречный, чистый, непорочный, невинный, целомудренный, незапятнанный, девичий, воздержанный; бескорыстный, благочестивый, набожный, священный». Поэтому каштан символизирует верность, победу добродетели над искушением в испанской народной поэзии. А плоды каштана являлись символом Непорочного Зачатия Девы Марии ещё в раннем христианстве. Слово «каштан» русские крестьяне, по свидетельству В.И. Даля, считали производным от кошт – деньги, иждивение, содержание. Наделяя магическими и чудодейственными свойствами каштановое дерево, люди издавна ценили его и поклонялись ему. В эзотерических традициях плод каштана, наглухо сокрытый, как в запертом ларце, выступает как символ сокровенного, тайного знания [Бегичева 2009: 41-43].
Слово сирень происходит от древнегреческого сейрен – «очарование».
«С сиренью связано у нас воспоминание о весне, о чудном месяце мае.
“Покрытая в это время тысячами кистей своих белых и лиловых цветов, она, подобно цветочному морю, заливала весь сад, и её упоительный запах разносился по всей окрестности”, – писал Н.Ф. Золотницкий в книге «Цветы в легендах и преданиях» (1914). Сирень по воле П.И. Чайковского «стала героиней французского кельтского фольклора: в опере “Спящая красавица” (1899), написанной по мотивам одноимённой сказки Шарля Перро (1697), имеющей фольклорную основу, спасительница главной героини принцессы Авроры названа Феей Сирени» [Бегичева 2007: 42-43].
С.С. Аверинцев отмечает, что «смысл символа объективно осуществляется не как наличность, но как динамическая тенденция; он не дан, а задан.
Переходя в символ, образ становится прозрачным: смысл просвечивает через него, будучи дан именно как смысловая глубина, смысловая перспектива» [Аверинцев 2003: 976].
Применительно к данной теме И.Л. Альми показывает переход от одной части к другой на примере превращения символа в миф, то есть на пересечении форм, которые можно считать полярными. Разделяет их, в первую очередь, присутствие либо отсутствие подразумеваемого «как бы».
Символу присуща рефлексия, с ней сопрягается многослойность представленного рисунка. Мифу – наивная непосредственность восприятия, требующая отношения к сюжету как к воплощению непосредственно существующего [Альми 2007: 62].
В последнее время много специальных работ посвящается языковым различиям, обусловленным национальными обрядами, обычаями, ритуалами, фольклорно-мифологическими представлениями, символикой.
Предметом изучения служат слова, «соотнесённые как с реальными предметами, которые связаны с национально значимыми концептами (калина для украинцев, берёза для русских, сакура для японцев и т. д.), так и с несуществующими, вымышленными предметами (Санта Клаус, Дeд Мороз, Баба Яга, русалки, драконы, сфинксы, избушка на курьих ножках и т. п.)» [Манакин 2004: 54-55].
Так, Н.И. Костомаров «на материале русских и украинских народных песен выделил символы, характерные для национальных традиций. Далее автор развил положение о том, что те или иные предметы становятся символами “в силу качеств, заключившихся во внешних предметах”»
[Костомаров 1904].
При изучении народной символики А.А. Потебня сближает растения, получившие на основании разных признаков одну и ту же функцию:
например, крапива символически уподобляется шиповнику и терновнику [Потебня 1914].
В книге «Поэтические воззрения славян на природу» А.Н. Афанасьев пишет, что колючки, жгучесть, яд легли в основу при наделении растений отгонной силой [Афанасьев 1995].
Тому, как признаки растений – цвет лепестков и плодов, вкус плодов, трепет и шум листвы – влияют на их символику, посвящена статья Я.А.
Автамонова «Символика растений в великорусских песнях». В фольклористике, как и в лингвистике, не осталась «незамеченной двойственность, проистекающая из наличия у какого-либо растения множества признаков: например, калина в песнях, взятая с признаками, характеризующими её внешний вид, связывается в народном сознании с картинами светлыми, весёлыми и, напротив, – с печальными, если принять во внимание горечь её плодов» [Автамонов 1902: 268].
Г.О. Булашёв изучает украинские легенды о происхождении растений.
Автор акцентирует внимание на том, что «само название напоминает о легенде в целом» [Булашёв 1909].
В книге «Очерки по русской народной номенклатуре растений» В. А.
Меркулова, рассматривает народные названия растений в этимологическом аспекте, то есть с точки зрения словообразовательной структуры, семантической мотивированности, закономерностей смысловых и формальных связей, объясняющих происхождение номинаций растительного мира. Автор подчёркивает, что один и тот же фитоним может иметь разные денотаты. При языковых контактах в процессе создания калек может прослеживаться единство семантических моделей, которые используют один признак на разном лексическом материале. «Так, в русском литературном языке значительное число видов озёрных растений, различающихся внешне и относящихся к разным ботаническим семействам, обозначаются двумя словами тростник и камыш. В таких фразах, как “Пруд зарос тростником”, “Мы забрались в густой тростник”, под словом тростник разумеются разные, но растущие в одинаковых условиях растения» [Меркулова 1967: 5, 7].
В этнографической литературе затрагивается роль признаков растений.
Д.К. Зеленин отмечает связь между объективными признаками растений и их использованием в качестве оберега [Зеленин 1999: 299].
М.А. Кулькова, анализируя предикативную сочетаемость слов парадигматической группы «Природные явления» в народных приметах на примере немецкого языка, отмечает, что «большую зону образует лексика некаузативного характера, в которой доминируют глаголы, обозначающие непосредственный процесс протекания того или иного природного явления либо его вещественность». Данные зоны она дифференцирует на следующие шесть микрозон: «функтивные, каузативные глаголы, глаголы движения, состояния или изменения состояния, глаголы экзистенционального и локализующего значения» [Кулькова 2005: 582].
В.С. Дмитриева и Г.И. Ильдарханова рассматривают лексику природных явлений в сопоставительном плане в разноструктурных языках, а именно в русском, татарском и турецком языках [Дмитриева, Ильдарханова 1998: 77].
В.Б. Колосова рассматривает «язык сквозь призму человеческого сознания, менталитета, бытового и обрядового поведения, мифологических представлений и мифопоэтического творчества» [Колосова 2003: 3]. Она подвергает анализу круг представлений и ритуалов, характеризующих отношение к растительному миру, именно – к травянистым растениям в славянской традиционной культуре. Автор, проанализировав символическую интерпретацию названий травянистых растений в народной культуре восточных славян, пришла к выводу, «что растения, обладающие одним и тем же свойством, могут получать одинаковые названия и нагружаться сходной символикой, а также использоваться схожим образом.
Так, например, очиток и горечавку, употребляя от грыжи, называли “грыжной травой”. Или, наоборот, в зависимости от того, какой признак замечен и выделен в цветке в той или иной локальной традиции, одно и то же растение обладает несколькими названиями и применяется с разными целями. Например, репейник из-за своих колючих плодов мог называться “колючки”, по способности плодов цепляться к чему-либо – “лепушка”, изза широких листьев – “лопух”» [Колосова 2003: 17]. Однако растения с разными признаками могут использоваться одинаково. Например, «с целой группой растений, которые считаются оберегами, так и произошло. К этой группе могут относиться как жгучие растения (крапива), так и растения, обладающие шипами и колючками (чертополох), а также резким, сильным запахом и вкусом (базилик, полынь, любисток)» [Колосова 2003: 17].
При сравнении целого ряда растений В.Б. Колосова отмечает, что функции повторяются, несмотря на их большое разнообразие. И это повторение обусловлено «тем, что в основе отбора растений для той или иной цели лежит конечное число объективных признаков и свойств растений – вкус, запах, цвет, которые неизбежно повторяются, а значит, могут служить основанием для объединения растений в группы» [Колосова 2003: 17].
Через многообразие языков для нас открывается богатство мира и многообразие того, что мы познаём в нём, и человеческое бытие становится для нас шире, поскольку языки в отчётливых и действенных чертах дают нам различные способы мышления и восприятия. Язык всегда воплощает в себе своеобразие целого народа [Гумбольдт 1985: 349].
Многие исследователи указывают на то, что национально-культурный компонент в семантике слов – названий деревьев, цветов и растений вообще – является очень важным.
Широко известен тот факт, что в сознании носителя русского языка именно берёза оказывается неким национальным символом как первое, всплывающее в сознании «русское» дерево.
Ю.Д. Апресян указывал на то, что среди факторов, влияющих на формирование коннотаций лексемы, можно отметить «тип восприятия или использования соответствующего объекта действительности, традиции литературной обработки лексемы, исторический, религиозный, политический, психологический или иной контекст её существования»
[Апресян 1995: 169-170]. В отличие от названий цветов, характеризующихся как ботанической, так и национально-специфической мотивированностью, состав наименований деревьев, в большинстве своём, немотивирован и практически совпадает с составом данной подсистемы ботанических терминов. «Сравнение толкований значений в различных словарях показывает, что дефиниции лексических значений слов – названий деревьев – меньше варьируются, обладают большей степенью определённости и легче поддаются систематизации, чем толкования названий цветов, в значениях которых эстетически переосмысливаются такие денотативные признаки, как “внешний вид”, “окраска”, “запах”» [Берестнева 2008: 53-54].
В разных местах славянского мира сохранилось немало свидетельств, легенд, баллад, поверий о деревьях как о живых существах, подобных человеческим существам в славянской народной традиции. Живая, человекоподобная сущность, плоть и душа дерева представляется во многих случаях скрытой, выражающейся лишь в определённых условиях.
Носителями народной традиции эта сущность обычно ощущается не как трансцедентная, перенесённая от человека, а имманентная, как присущая самому дереву.
Так, Н.И. Толстой пишет, что до недавнего времени в литовской западножемайтской этнодиалектной зоне был распространён обычай ставить на кладбищах в зависимости от пола покойника деревянные антропоморфные надгробия из разных пород деревьев. Эти надгробия делались покойникам-мужчинам из «мужских» деревьев – из дуба, берёзы и ясеня, а покойницам из «женских» деревьев – из ели, осины и липы [Толстой 1995: 333].
В прошлом веке наблюдения, проводившиеся за крестинными обрядами латышей, дали также любопытный материал. Для того, чтобы сделать колыбель младенцу, кум шёл в лес и вырубал дерево перед крестинами новорождённого ребенка. Для девочки он срубал липу (lipa) или ёлку (egle), а для мальчика – дуб (uzuls) или берёзу (brza), так как берёза, как в латышском, так и в литовском языках мужского рода. «Затем около пня срубленного дерева кумовья совершали трапезу – ели и пили, поливая пень водкой и вколачивая в пень монетку» [Трейланд 1885: 198Хочется обратить внимание на тот факт, что «связь грамматического рода названия дерева с воображаемым полом дерева чётко прослеживается в отдельных сербских зонах, где обряд сжигания рождественского полена “бадняка” осложнён употреблением нескольких поленьев – двух и более, из которых одно полено должно быть мужского “пола” – бадњак, а другое женского – бадњачица» [Костић 1965-1966: 200]. По сути дела, все действия с “бадняком” сводятся к провоцированию богатого урожая и приплода скота. Такая функциональная направленность характерна для всех обрядов, исполняемых на Рождество.
«В черногорских селениях в зоне Которской Бухты в Сочельник для “бадняка” искони рубили дуб (сербск. дуб – Quercus), позже при отсутствии дуба рубили маслину. Там в сёлах Нижнего Грбля для всех мужчин-домочадцев рубили по одному дубу, а для хозяйки дома – рябину (сербск.
смрдљика – Sorbus aucuparia), называя дерево при этом бадњачица, в отличие от мужских бадњак’ов» [Вукмановић 1962: 492].
В сёлах Подгорины (северо-западная Сербия) после рождения ребёнка брали рубаху роженицы, в которой она была во время родов, и вешали её на «мужское» или «женское» дерево, в зависимости от того, какого пола хотели иметь следующего ребёнка [Милићевић 1984: 197]. Интерсно заметить, что «во многих местах в Словении стульчик сколачивался из одной породы дерева, но в Метлике – из девяти пород дерева, в Бане Локке – из трёх пород – ореха, черешни и ели. Однако в Задобраве и в Ортнеке стульчик делался из 12 пород деревьев “женского пола”, а в Комполье при Муляве стульчик сбивали из дерева, о котором можно сказать “он”, а не “она”. В Халозах стульчик или табуретка делались из 12 пород деревьев, притом обязательно “мужского пола”, из таких пород, как дуб, кизил и т.д.»
[Mderndorfer 1948: 34-35]. Нам кажется, что число пород дерева – 3, 9, 12 и время – 7, 12 имеют сакральный характер.
В Пиринской Македонии при рождении мальчиков-«одномесячников», чтобы избежать общности их судьбы, так как общность опасна в случае болезни или смерти одного из них, сажают между ними дерево другого пола, а именно вербу (врба), а при рождении девочек-«одномесячниц»
сажают орех, так как важного дифференциального признака иного пола не имела бы посадка «однополого» дерева.
В ритуалах, приведённых выше, используется человеческая модель двух полов (мужчина и женщина). Семантику, глубинный смысл рождения, произрастания, плодородия выражают соединение, соприкосновение, сожитие людей и растений. Согласно народному мифологическому восприятию природы, к таким имманентным свойствам относится и пол дерева, соответствующий грамматическому роду его названия. Это явление зафиксировано не только в славянской, но и в балтийской народной традиции и, по всей вероятности, имеет древнее индоевропейское происхождение.
В частности, «в славянской календарной обрядности бук – символ мужественности, мужской силы, плодородия природы и человека»
[Бегичева 2008: 25]. В Чехии молодого красивого парня сравнивают с буком. В Новый год у славян бук считался деревом, приносящим счастье.
Василий Аксёнов пишет, что «тамариск с его дуплистыми и как бы дышащими на ладан, чёрными, напоминающими непроходимый лабиринт стволами и его нежно-зелёной противостоящей вихрям хвоей творит метафору, привлекающую поэтов» [Цит. по: Бегичева 2008: 20-21].
Характерной особенностью фольклорных произведений, особенно сказок и баллад, для противопоставления жизни и смерти служат расцветшая в неурочное время липа и чудесное цветение лилии [Зуева 1993:49].
Образ, связанный с Девой Марией – чудесно выросшая белая лилия.
Характерные мотивы немецких легенд – как само это чудо, так и слова на лепестках лилии. В Германии лилию «никогда не сажают на могилу, а она сама вырастает здесь под влиянием какой-то невидимой силы» [Холодов, Холодова 1994: 86].
В австрийских легендах нередко используется приём параллелизма, «когда явления человеческой жизни сопоставляются с явлениями природы»
[Веселовский 1940: 133]. Однако А.С. Джанумов утверждает, что «герой легенды Эберхард сам осознаёт символизм, который присутствует во всех проявлениях жизни природы. Для него зима символизирует смерть, а расцветшая зимой липа выступает символом вечной жизни. В связи с образом липы в легенде об Эберхарде следует указать на особое отношение к липе и, шире, вообще к цветущей ветви дерева у немцев и швейцарцев»
[Джанумов 2007: 8]. Как указывает Е.Н. Елеонская, «растения, упоминаемые в сказках, обусловлены флорой той страны, в которой имеет хождение данный её вариант; в австрийских и немецких легендах в качестве символа и как компонент параллелизма преобладает образ липы»
[Елеонская 1994: 57, 8].
В Германии «под липой в центре деревни собирались жители сельских общин для обсуждения важных вопросов» [Мальцева 2001: 38].
Согласно преданию, в Швейцарии миссионер Галл «произнёс свою первую проповедь под одним из самых старых и больших деревьев кантона Ааргау – под липой у горы Бетцберг, которая дала название ближайшей деревушке Линн (от Linde ‘липа’)». Зелёная ветка издревле считалась у немцев символом удачи, процветания, роста; «в сказке братьев Гримм “Die drei grne Zweige” (“Три зелёные ветки”) зелёная ветка выступает как символ новой жизни» [Перский 1927: 141, 39].
Жизнь символизируют образы белой лилии и растущей и цветущей липы. «Липа без листвы, зима и снег предстают как символы смерти, а осень (в легенде об Андреасе) – как символ увядания. Эти символы, хотя и понимаемые несколько иначе, присутствуют также в русском фольклоре – народной песне и частушке, где осень – увядание человеческих чувств, зима – их смерть» [Колпакова 1977: 51]. В легендах «символика, как и в народной балладе, дополняет чудесное» [Тумилевич 1972: 39].
В славянской мифологии бузина «существует от начала мира и поэтому причастна к мифическим протособытиям (грехопадение Адама и Евы, убийство Авеля) и христианской истории», – отмечают этнографы Т.А.
Агапкина и В.В. Усачёва. К ней обращаются: «Бузыновый Адаме!», «Царю бузнычый», «Помогай Бог, бузина! Человек Божий, Адам, сотворённый от начала света!» [Цит. по: Бегичева 2008: 20].
«В Бельгии и Нидерландах поныне распространено поверье, что бузина – избранное Богом растение, “которое цветёт в Рождественскую ночь, и древесину её используют для изготовления крестов”. Англичане верят, что из бузины сделали крест, на котором совершилось Распятие» [Бегичева 2008: 20].
Английский писатель XVII века Джон Ивлин утверждал: «Если бы все целебные свойства её листвы, коры и ягод были известны до конца, я не смог бы назвать болезни или раны, от которых наши страждущие соотечественники не излечились бы с помощью этого растения» [Цит. по:
Бегичева 2008:22]. Следовательно, обиталище некоего доброго к людям существа издревле видели в бузине.
Писатель Юст Маттиас Тиле в книге “Датские народные предания” рассказывает, что датчане любили и почитали бузину и что даже в XIX веке простой народ поклонялся ей: “В бузине обитает существо, которое здесь зовётся Бузинной матушкой или Бузинной королевой. Она мстит за вред, причинённый дереву, и рассказывают, что человек, срубивший бузину, умирал”» [Бегичева 2008: 22].
Римские крестьяне, в шутку называли вязы, оплетённые виноградной лозой, «женатыми» (maritae), «уподобляя их симбиоз брачному союзу, отчего вяз почитался и в культах божеств любви и брачных уз – АфродитыВенеры, Эрота-Купидона, Гименея. У англичан ещё в шекспировскую эпоху выражение «вяз и виноградная лоза» (elm and vine) стало крылатым и обозначало верных любовников» [Бегичева 2007: 17].
Слушать песню Орфея вместе с людьми и зверями в «Метаморфозах»
Овидия приходят деревья – «и виноградная лоза, и лозой оплетённые вязы».
«В античности и средневековье виноград выращивали, привязывая или к подпоркам, или к вязам, так что осенью с веток вяза, из его листвы свешивались спелые гроздья золотистого винограда. Оттого дерево это у греков и римлян было посвящено богу виноградарства и виноделия Дионису-Вакху» [Бегичева 2007: 17].
В славянских народных представлениях клён – существо одушевлённое. «Клёнами в славянских языках именуются и различные виды рыб, и вороний карк в западнорусских говорах, по наблюдению В.И. Даля.
Оттого в “Сорокоусте” Сергея Есенина клён – конь или жеребёнок:
“Кленёночек маленький матке зелёное вымя сосёт», «и жёлтый ветер осенницы, как будто бы с коней скребницей, очёсывает листья с клёнов”.
Пятилопастные листья клёна называют «пятипалыми», усматривая в них сходство с человеческой рукой, с древнейших времён рождавшее поверья о том, что клёны – это люди, ставшие деревьями. Превращение человека в дерево – один из популярных мифов славянских баллад: мать “закляла” в явор непослушного сына или дочь; типичное для восточнославянских причитаний обращение к умершему сыну: “Ай, мой сыночек, мой же ты яворочек!”. В пьесе-сказке Евгения Шварца “Два клёна” Баба Яга превращает в клёны сыновей Василисы-работницы, ушедших из дому без материнского благословенья; только приход матери, отправившейся на их поиски, помогает им снова стать людьми» [Бегичева 2007: 24].
Жимолость – растение «поистине чудесное, не устающее удивлять и пленять даже нынешних садоводов. В английской народной сказке фермер каждую весну украшал три дерева, росших на холме, венками из цветущей жимолости, и земля его давала небывалый урожай: зелёные дамы – древесные феи, обитавшие в этих деревьях и танцевавшие в ночи при полной луне, – тайком помогали ему. На Британских островах ветки жимолости вешали над дверями домов “на счастье”. Жимолость и самое имя её у наших предков ассоциировались с плодотворящим женским, материнским началом в природе. Издревле душистая жимолость, обвившаяся вокруг древесного ствола, служила в литературе и фольклоре символом любовного союза. “Так жимолость душистая ствол дуба любовно обвивает”, – говорит лесная фея Титания в комедии Шекспира “Сон в летнюю ночь”» [Бегичева 2007: 44].
О жёлтом дроке Джакомо Леопарди – итальянский поэт-романтик ХIХ века сказал: « “Несчастья спутник верный”. Даже там, где ничто живое расти не может, растёт это дерево» [Бегичева 2006: 34].
С сумрачной сенью бука неразлучна тень легендарного фракийского певца. «В “Буколиках” Вергилия бук дарует вдохновение музыкантам и поэтам: “Титир, ты, лёжа в тени широковетвистого бука, новый пастуший напев сочиняешь на тонкой свирели”. В “Илиаде” Гомер вспоминает о буке:
на мулах колесницы царя Трои Приама надет “блестящий ярем, буковый, с бляхою сверху и с кольцами, слаженный хитро”. Поэт Катулл гору в Малой Азии, где стоял его корабль, воспел “щедрый буками Китор”» [Бегичева 2008: 23].
Таким образом, растения как национально-культурные символы употребляются в разговорной речи и в фольклоре народов. Они имеют национальную специфику и при переводе вызывают различные эмоции. Те или иные названия растений становятся символами в силу качеств, заключённых в их внешнем виде. Признаки растений, как и их названия, напоминают о легенде, о каком-то мифе. Также существует связь между объективными признаками растений и их использованием в качестве оберега. Растения, обладающие одним и тем же свойством, получают одинаковые названия и нагружаются сходной символикой, а также могут использоваться аналогичным образом. Однако растения с разными признаками могут одинаково использоваться.
В сознании носителя любого языка какое-то растение оказывается неким национальным символом. Согласно преданиям, обрядам, легендам, поверьям, балладам, мифам, образы растений встречаются с древних времён и играют немаловажную роль в разговорной речи и фольклоре народов.
1.3. Языковые средства и приёмы, используемые в паремиях, фольклорных и художественных произведениях при описании растений При описании растений художники слова используют не только прямые номинации, но и такие разнообразные языковые средства и приёмы, как сравнение, метафоризация, фразеологизация, коннотация, олицетворение, метаморфоза и аллегория. Рассмотрим их подробнее.
1.3.1. Сравнение и метафоризация в номинации растительных Сравнение, выполняющее компаративную функцию в микротексте и используемое в различных стилях, представляет собой определённую схему построения сложного речевого или языкового знака.
Познавательной категорией человеческого сознания и одной из универсальных языковых средств является компаративность, присутствующаяся в любом языке.
Как известно, познание окружающего мира происходит в постоянном процессе сравнения нового с уже известными реалиями, что и находит своё отражение в языке. Для того чтобы свершился акт познания, необходимо сопоставление актуального (действительного) отражения реальности с отсроченным её отражением в тезаурусе [Караулов 2007: 175], то есть сравнение его с теми знаниями о мире, которые существуют в сознании человека. Развитие сравнения как научного приёма продиктовано осознанием необходимости «оценивать границы одновременного сходства и различия сопоставляемых объектов, что привело к превращению простого отождествления известного и неизвестного в особую познавательную операцию, которая объединяет в себе указания на сходство и различие»
[Гусев 1984: 85].
Существенным фактором обогащения понятий может служить сравнение. Сходство, проявляющееся в пересечении двух значений слов или другого знака, является базой для создания сравнения. Не то значение, которое закреплено за ним в системе языка, при этом получает сходство, а особое значение, что вызывается воображением.
Н.Д. Кулишова отмечает, что «сравнения, построенные на основе конкретно-образного восприятия мира, отличаются связью с повседневной действительностью, наглядностью и “предметностью” обозначаемых ими отрезков ситуации. Отличие образных сравнений от “истинных” заключается в том, что в образных сравнениях один предмет описания приравнивается к другому независимо от того, равны они между собой в действительности или нет. Чем менее заметным является общий признак – база сравнения, тем сильнее оказывается эффект» [Кулишова 1999: 234].
В художественных произведениях есть такие сравнения, которые «выработаны в результате многовекового опыта народа и представляют поэтому запас таких образов, которые известны и привычны каждому члену данного языкового коллектива и передаются от поколения к поколению»
[Чернышёва 1970: 50]. Глубоко в прошлое уходят корни этих общеязыковых сравнений. «Преобразование действительности приводит к потере, выпадению целого ряда реалий, а также отношений, что, в свою очередь, влечёт за собой некоторое затемнение образа сравнения»
[Романенко 2002: 21].
По нашим наблюдениям, номинации растительного мира в русском языке употребляются в устойчивых сравнениях с союзом как. Например, сравнения, в которых актуализирован признак цвета: жёлтый как шафран, жёлтый как лимон, красный как перец, красный как помидор, коричневый как кофе, как маков цвет; признак вкуса: кислый как лимон, горький как перец; признак внешнего вида: стройный как кипарис, стройный как пальма, волосы как кактус, голова как тыква, глаза как маслины; признак внутреннего состояния: нежный как мимоза, как выжатый лимон.
Фитосемантические конструкции сравнительного характера (фитосемантические компаративные конструкции) отличаются высокой степенью распространённости и универсальности, поскольку они активно функционируют в речевой деятельности человека и обладают оценочным потенциалом. Этот потенциал выражен внутренней формой фитонимов, способствующей проявлению образности как основы оценочной функции сравнений. При выражении оценочной семантики именно внутренняя форма специфических для русского языкового сознания компонентов реализует механизм взаимодействия лексического и сравнительного уровней языка.
Нельзя не согласиться с мнением А.Н. Абрегова о том, что познания и жизненный опыт адыгов в области растительного мира, приобретённые ещё с древнейших времён в процессе длительного общения с живой природой, служат экстралингвистическим фактором возникновения фитосемантических компаративных конструкций адыгейского языка. Наши наблюдения показывают, что использование названий растительного мира в переносном значении характерно для языка и речи адыгов. Например, по отношению к частям человеческого тела: Пшъашъэм ынэхэр пэрэжъыем фэдэх. – «У девушки круглые чёрные глаза» (букв. ‘глаза девушки подобны тёрну’); по отношению к вещам: Хьалыгъур пlырыпlым фэд. – «Хлеб очень мягкий» (букв. ‘хлеб подобен физалису’).
Фитосемантические компаративные конструкции характеризуются тем, что их компоненты сравниваются как с одним и тем же, так и с другим лексико-семантическим классом и используются в художественном тексте.
Например: «растение-растение» – Нашэр иинагъэкlэ къэбым фэд. – «Дыня размером с тыкву» (букв. ‘дыня по размеру, как тыква’); «растениечеловек» – Кlалэр къумбылым фэдэу кlыгъэ. – «Юноша стал рослым» (букв.
‘юноша вырос, как тополь’).
Традиционно в адыгейском языке в структуре сравнения выделяются три компонента: предмет-референт (номинативная, субъектная часть или основание сравнения, то есть то, что сравнивается), образ-эталон сравнения (компаративная, объектная часть, то есть с чем сравнивается) и признак – показатель сравнения (на основании которого и происходит сравнение первых двух). В адыгейском языке в роли показателя сравнения выступают прилагательное фэд и наречие фэдэу. Например: Хьалыгъур бзыуцыфым фэдэу шъабэ. – «Хлеб очень мягкий» (букв. ‘хлеб мягкий, подобно хлопку (вате)’).
В адыгейском языке компаративные конструкции делятся на две группы: свободные и устойчивые. Свободные компаративные обороты формируются в акте общения и относятся к единицам речи (подобные единицы являются объектом синтаксиса). Щыгъжъыер джэнчым фэд. – «Бусинка похожа на фасоль» (букв. ‘бусинка, как фасоль’). Устойчивые компаративные обороты не создаются в акте речи, а существуют как готовые единицы и представляют собой лексикализованные сочетания.
Такие единицы языка относятся к фразеологии. Например: Бзылъфыгъэр къэбым фэдэу зэlэуты. – «Женщина в дверь не проходит (поперёк себя толще)» (букв. ‘женщина, подобно тыкве, раздувается (распухает)’).
В микротексте адыгейского языка свободные сравнительные сочетания в процессе исторического развития становятся устойчивыми сравнительными оборотами. Например: Ышъхьац къэрабым фэдэу фыжьы хъугъэ. – «Его (её) волосы, подобно одуванчику, стали белыми». > Ышъхьац къэрабым фэдэу хъугъэ. – «Его (её) волосы стали подобными одуванчику».
> Шъхьац къэраб хъугъэ. – «Волосы поседели» (букв. ‘волосы стали одуванчиком’). > шъхьац къэраб «седые волосы», «совершенно седой», «совсем седой (белый)» (ср. русский эквивалент седой (белый) как лунь) // къэраб хъугъэ «поседел» (букв. ‘одуванчиком стал’) [Абрегов 2000: 25].
Таким образом, в процессе структурных и семантических преобразований микротекст изменяется и переходит в разряд устойчивых компаративных оборотов.
(уподобляющееся) [Маркелова, Хабарова 2005: 20] предполагает модус фиктивности. Оба термина распространяются как на вещи (объекты, денотаты), так и на их мыслительные отражения (концепты). Для одного прообраза существует целый ряд образов. Например, во фразеологической системе – «бездельничать» – считать ворон, считать мух, собак гонять, груши околачивать.
Системность фитонимов, опираясь на внеязыковую реальность, носит экстралингвистический характер. Её широчайшее использование для оценочных номинаций человека объясняется тем, что с древнейших времён шла сопряжённая коэволюция человека и растений.
В сознании говорящего устанавливается связь между двумя понятиями (концептами). Она отражает субъективные отношения, а не какие-либо реальные связи или взаимодействие соответствующих сущностей.
Интенсионал составляют обязательно представленные в лексическом значении слова семы. Импликационал слова составляют семы, возникающие при сравнении реалий и называющих их слов, в большой степени связанные со знаниями и чувствами говорящего, то есть его языковым сознанием. Например, «царственное величие» и «благородство»
льва и орла, стереотип национального сознания, национальный менталитет, которыми их наделяет народная традиция, и входят в импликационал этих слов.
При обозначении подобия (сравнения, фиктивности) сходство денотатов (образа и прообраза) может быть частичным и случайным, которое можно «домыслить, примыслить и переосмыслить» [Никитин 1979:
102], не мотивированным, как в случаях собаку съел – «об опытном, бывалом человеке», дуб дубом – «о глупом человеке». Однако в подавляющем большинстве исследуемых оборотов оно носит характер, основанный на знании внутренней формы имён сравнения: белены объелся «обезумел, одурел» [Фразеологический словарь русского литературного языка 2001: 406] – значение основано на физиологическом признаке ядовитости – семена содержат алкалоиды, вызывающие сильное возбуждение, сопровождающееся галлюцинациями, бредом; словно грибы после дождя – «быстро, в большом количестве (возникать, появляться и т.п.)» [Фразеологический словарь русского литературного языка 2001: 150] – признак размножения спорами; в случае дождя спора прорастает в мицелий, на котором образуются грибы. Как мы видим из приведённых фразеологизмов, в формировании устойчивых сочетаний учитываются биологические свойства растений, то есть экстралингвистические факторы.
«При “проецировании” реальной действительности на язык человек сравнивает и отождествляет разные конкретные объекты, опираясь, в частности, на представления об их топологических типах. Оперируя абстрактными понятиями, человек делает то же самое (ведь когнитивная деятельность, как мы помним, едина в разных своих проявлениях), а именно сравнивает и отождествляет абстрактное с конкретным. В самом общем виде механизм метафоры сродни аналогии, строящей и перестраивающей, как известно, морфологические системы языков; собственно, метафора – это и есть принцип аналогии, только действующий в семантике. Поэтому в когнитивной модели языка метафора занимает не периферийное, а центральное место» [Рахилина 2000: 359-360].
По определению Е.В. Рахилиной, «метафора – это такое изменение значения, при котором, в отличие от метонимии, набор синтаксических аргументов предиката не меняется, а меняются семантические ограничения на один или несколько аргументов» [Рахилина 2000: 143]. Таким образом «при метафоре происходит категориальный сдвиг значения: стандартные для данного предиката категории аргументов (например, такие, как лёд – для таять, живые существа – для спать или бежать и т.д.) замещаются новыми для него, “неподходящими”, например, деньги, сторонники или толпа тает; природа спит и т.д.» [Падучева 1999: 490].
М.А. Корнгауз рассматривает метафору «как использование слова по отношению к новому внеязыковому объекту, сходному со старым денотатом.
В этом случае говорят о переносе наименования одного объекта на другой по сходству. Например, в обращении: О, роза души моей или во фразе Он – Шекспир двадцатого века используются метафоры, поскольку ни женщина, к которой обращаются, не является розой (хотя и похожа на неё некоторыми качествами), ни современный писатель не является Шекспиром (хотя также сравним или сходен с ним)» [Корнгауз 2001: 156].
В языке широко распространены случаи метафорического употребления некоторых растений, фиксируемые в лексикографических источниках в качестве отдельного номерного значения или в качестве примера внутри значения с пометой перен.: мимоза – «изнеженный». Не человек, а мимоза.
(перен. ‘о недотроге’) – свойство растения складывать листочки от малейшего прикосновения; камелия (перен. устар. ‘о женщине легкого поведения’); фига – фиговый лист (перен. ‘лицемерное прикрытие чего-н.
заведомо бесстыдного, нечестного’); пальма – пальма первенства (книжн.
‘превосходство, преимущество в чём-н.’); пальмовая ветвь (перен. ‘символ мира’); Дело табак! (прост. ‘плохо дело’). И сыт, и пьян, и нос в табаке (погов.: ‘всем совершенно доволен’) [Ожегов, Шведова 1994: 349, 839, 481, 775].
Благодаря метафоре язык представляет систему своих единиц, прежде всего лексических и фразеологических, в постоянной динамике. Для носителя данного языка она позволяет проникнуть в общие закономерности человеческого мышления, выявить типичные ассоциации для носителя данного языка. Метафора как «универсальное явление в языке» маркирует особенности национально-культурного пространства знаний, является моделью образования новых значений, выполняя в языке сложную лингвокреативную функцию [Гак 1998: 480]. В основе этой модели лежит модус фиктивности в форме «X есть как бы У», который В.Н. Телия называет «основным нервом» метафоры, приводящим «в динамическое состояние знание о мире» [Телия 1996: 137]. Т.В. Маркелова и О.Г.
Хабарова отмечают, что «с этого допущения мысль начинает поиск подобия, выстраивает его в аналогию, а затем синтезирует новое понятие, получающее на основе метафоры форму языкового значения, в том числе фразеологизм с его оценкой: самовлюбленный нарцисс, растительное существование и др.» [Маркелова, Хабарова 2005: 20].
В качестве базы для метафорического преобразования представлений об умственных способностях и действиях человека русский язык традиционно использует образную сферу «Растительность». «Лексические и фразеологические единицы, в которых воплощены “растительные” метафоры, интересно рассмотреть во всей их совокупности, как самостоятельную группу, с тем чтобы определить круг образов, которые номинатор выделяет из множества элементов растительной сферы, считая их пригодными для ассоциирования с умственным здоровьем или с интеллектуальной несостоятельностью» [Леонтьева 2006: 57-58].
Метафоризацию можно рассматривать в плане реализации олицетворения. Метафора-олицетворение является переходным синкретическим тропом, объединяющим свойства метафоры и олицетворения. По мнению Н.Д. Арутюновой, языковая метафора «связана прочными узами с позицией предиката, ориентирована на неё» [Арутюнова 1979: 149]. О.В. Романенко пишет, что «в то же время для многих случаев олицетворения наличие предиката в тексте необязательно. Например, способ создания олицетворения-обращения к неодушевлённому предмету допускает отсутствие в контексте глагола слухового восприятия или глагола познавательной деятельности. В таком случае олицетворение может реализоваться на уровне целого текста» [Романенко 2002: 31].
Совокупность элементов одной сферы действительности, через посредство которых носитель языка осмысливает действительность иного рода, носит название предметно-тематического кода. В частности, в число культурных кодов входят соматический, цветовой, животный, растительный и другие коды. Объектом нашего внимания является растительный код культуры.
Образ растительной реалии, существующий в сознании человека и отражающий представления носителя русского языка о номинируемом объекте, или метафорический сюжет с использованием какого-либо образа, сконструированного на основе растительного образа, является элементом кода. Например, в русск. жарг. укроп ‘глупый, наивный человек’ [Мокиенко, Никитина 2000: 611] образ глупого человека проецируется непосредственно на образ растительной реалии: «человек – укроп». Элемент кода создаётся на основе представлений номинатора, во-первых, о «важном» свойстве растительной реалии (укроп – огородная зелень, растение зелёного цвета), во-вторых, о том, что зелёный цвет – это цвет незрелых плодов. Опираясь на них, человек считает этот образ способным служить адекватным отражением временного, свойственного юности несовершенства ума. А в русских диалектах как мухомором объевше ‘одуревший’ [Новгородский областной словарь 1992-2000: 120] образ потерявшего рассудок человека проецируется не на образ растительной реалии (не «человек-мухомор»), а на образ человека, отравившегося мухомором (‘глупый человек’ – отравившийся мухомором человек) [Леонтьева 2006: 58].
Быть способным пояснять другую действительность, служить отражением иного объекта, как нам представляется, является основным назначением элемента кода. Информацию о представлениях носителя языка относительно номинируемой им действительности несёт элемент кода. С целью обнаружения мотива, объясняющего причину их ассоциирования друг с другом, а также для того, чтобы извлечь эту информацию, приходится прибегнуть к сопоставлению элемента кода и номинируемого объекта. Одним из этапов реконструкции представлений русского человека об интеллектуальной сфере служит осуществление такого сопоставления.
От образов, сконцентрированных на основе растительной реалии, можно формулировать мотивы с разной степенью отвлечённости. Они могут быть частными, сквозными и мотивационными доминантами. «В номинациях, представляющих метафору отравления запахом, соком, плодами ядовитого растения или грибами, сопоставляются образы интеллектуально неполноценного человека и отравившегося человека.
Лексемы имеют мотивировку “отравившийся ядовитым растением, грибом”.
Это частный мотив. Сопоставляя эту метафору с принадлежащими к другим предметно-тематическим кодам моделям “глупый – ударившийся”, “глупый – перенёсший эмоциональное потрясение”, выявляется сквозной мотив “претерпевший воздействие чего-либо”. Определение “сквозной” оправдывается тем, что это мотив более высокой степени обобщения: он актуален для метафор из других кодов и может быть реконструирован из других частных мотивов. Мотивационная доминанта “временно пребывающий в особом состоянии по какой-либо причине (о глупом человеке)” располагает со стороны номинируемого объекта к сопоставлению этих образов. “Техника” экспликации мотивов может быть продемонстрирована на примере одного кода: системные связи внутри него подобны тем, которые можно наблюдать в лексико-семантическом поле “Интеллект-человека” (часть подобна целому), – например, растительного, или ботанического» [Леонтьева 2006: 58-59].
Перечислим образы растительных реалий, задействованных в метафорическом воплощении представлений носителя русского языка о работе и уровне интеллекта человека. Речь идёт именно об образе, поскольку в процессе создания вторичных номинаций человек оперирует образами предметов, существующими в его сознании. В наивно-языковом сознании интеллектуальная неполноценность связывается с образами леса, дерева, мха, ядовитых растений и грибов, сорняков, лопуха, крупных овощей, гороха и растительных отходов. Глупый человек в картине мира носителя уголовного жаргона ассоциируется с укропом и эдельвейсом. В народной картине мира умственное здоровье человека связывается с образом дуба, в молодёжном жаргоне – с образом кедра. Процесс мышления или интеллектуальный рост человека, что особенно характерно для русского литературного языка, видится как цикл роста и развития растения от возделывания земли до сбора плодов.
В картине мира носителей разных форм русского национального языка даже при столь поверхностном взгляде на растительные образы заметны разночтения.
Известно, что вне связи с высокой или низкой оценкой интеллекта человека голова человека часто обозначается лексемами, называющими крупные овощи. К примеру: дыня, кочан капусты, тыква с общим значением «голова». Можно найти в словарях русского литературного языка сравнения голова как кочан и голова кочаном, голова в форме тыквы [Словарь современного русского литературного языка 1948-1965: 1547, 1193]. Также в молодёжном сленге существует выражение тыква сгнила ‘об утрате способности соображать’ [Леонтьева 2006: 65], где тыква – обозначение головы, сгнила – недоброкачественность этого овоща служит средством указания на интеллектуальную неполноценность человека.
В современном русском разговорном языке «овощная» метафора строится так, что овощи, ничуть не имея никаких признаков недоброкачественности, выступают субститутами головы глупого человека.
В этом качестве могут выступать крупные овощи, а именно – тыква и капуста, имеющие сходство с человеческой головой по форме и размеру.
Так, например, Л.Е. Кругликова отмечает, что «оборот капустная голова, квалифицируемый ею как калька с итальянского с указанием на наличие такого выражения в польском, латышском, украинском языках, является свидетельством в пользу солидного возраста этой метафоры»
[Кругликова 2000: 105]. Рассматриваемая метафора в этих языках, по мнению А.О. Ивченко, «сохранилась в семантических конструкциях типа “прилагательное от названия овоща” + “голова” = “глупый человек”.
Например, укр. капустьина голова и дыняна голова “глупый человек” (диал.
дыня “тыква”)» [Iвченко 1999: 11]. В русском языке существует простореч.
голова садовая «несообразительный, нерасчётливый или рассеянный человек» [Словарь русского языка 1981-1984: 12].
В современном русском разговорном языке воспроизведена максимально точно «овощная» метафора (но без сохранения структуры “прил. + голова”): выражения не голова, а кочан у кого-н. ‘о глупом человеке’ [Ожегов, Шведова 1994: 295] и вместо головы кочан капусты ‘о глупом, несообразительном человеке’: капуста – ‘простак, недалёкий человек’ [Шинкаренко 1998: 36], капустная голова – ‘глупый, несообразительный человек’ [Леонтьева 2006: 66], кабак – ‘о глупом, неумном человеке’ [Словарь русских народных говоров 1965: 163], тыква – ‘дурак’ [Даль 1994: 447], тыквенное время – ‘период, когда человек перестаёт соображать’ [Леонтьева 2006: 66]. Здесь мы имеем дело с мотивом нестабильности интеллектуальных состояний. Ослабление умственных способностей человека представляется как замещение головы человека овощами, которые не могут выполнять функции органа мышления.
Модель «человек-дерево» имеет несколько вариантов реализации.