«Семен Давыдович Нариньяни Рядом с нами В этом разделе книги собраны фельетоны, печатавшиеся в Правде, Комсомольской правде, Крокодиле, Огоньке. По ним в свое время были приняты меры, виновные наказаны. Газетные ...»
Дверь робко приоткрылась, и в образовавшейся щели показался веснушчатый нос и два горящих глаза.
— Смелее, смелее!
Дверь открылась шире, и перед Александрой Ивановной предстал двенадцатилетний вихрастый мальчик.
— Здравствуйте!
— Здравствуй! Рассказывай, зачем пришел.
Мальчик сделал еще один шаг вперед, затем остановился и стал нервно крутить на своем пальтишке пуговицу. Крутил он ее и перекрутил. Пуговица вырвалась с насиженного места, как из рогатки, и, шлепнувшись об руку директора, упала на пол. Затем пуговица сделала большой круг по комнате и закатилась под диван.
Мальчик смутился и покраснел.
"Ну, все, — решил он, шаря рукой под диваном. — Теперь меня уже не примут в драматический кружок. Факт, будь бы я на месте Александры Ивановны, разве бы я принял такого? Эх, ты! — сказал он самому себе, казнясь и сокрушаясь. — Тебе бы не во Дворец пионеров, а в детский сад".
Но Александра Ивановна вопреки всем ожиданиям даже не рассердилась. Наоборот, как только мальчик выполз из-под дивана с злополучной пуговицей в руках, она очень тепло улыбнулась ему. Мальчик тоже улыбнулся, приободрился, заговорил и быстро забыл о своем неприятном приключении.
Так Нарик Крыльцов стал членом драматического коллектива ростовского Дворца пионеров. Он участвовал в детских спектаклях, инсценировках. Все было как будто хорошо. Да вот беда: мама Нарика оказалась не в меру восторженной особой. Первые выступления Нарика так вскружили голову Татьяне Константиновне, что она стала везде и всюду хвастать его успехами.
— Мой сын — прирожденный трагик, — говорила она. — В сказке про бабу-ягу он создал волнующий образ лягушки-квакушки. В его игре было столько жизненной правды и переживаний, что в следующем спектакле моему мальчику обязательно дадут роль героя-премьера.
Но мамины расчеты не оправдались. В следующем спектакле ее мальчику поручили не роль героя-премьера, а более скромную роль: козы-дерезы. Сейчас мы можем раскрыть секрет режиссера и сказать, что под шкурой козы-дерезы предполагалось выступление не одного, а двух мальчиков. Один должен был изображать передние ноги козы, другой — задние. Обоим мальчикам роль пришлась по душе. Они весело скакали по сцене, стучали копытцами, брыкались. А Татьяна Константиновна заупрямилась.
— Нас обманывают, — сказала она сыну. — Задние ноги совсем не твое амплуа. При твоих способностях ты должен играть только переднюю пару ног.
— Мамочка, задние интереснее, — взмолился сын. — Сзади же есть хвостик.
— Нет, нет, даже не спорь, — отрезала мама и, подхватив сумку и шляпку, стремительно направилась во Дворец пионеров.
— Моего сына затирают, — взволнованно сказала она, входя в кабинет директора.
— Не может быть, — ответила Александра Ивановна. — В наших кружках ко всем детям относятся одинаково.
— К моему сыну нельзя относиться, как ко всем. У него крупное сценическое дарование.
Тихой и мирной работе драматического коллектива пришел конец. Татьяна Константиновна стала появляться на репетициях, вмешиваться в распределение ролей, спорить с режиссером.
Александра Ивановна попробовала успокоить ее, но не тут-то было.
— Как, вы тоже интригуете против моего мальчика?
И вот в горком комсомола летит уже жалоба не только на режиссера, но и на директора.
— Помогите! Завистники не дают ходу юному дарованию.
Татьяна Константиновна Крыльцова беспокоила работников горкома совершенно напрасно. Ее сын ничем особенным не выделялся среди своих сверстников. Это был самый обыкновенный двенадцатилетний мальчик. Больше того, школьные педагоги относили этого мальчика к числу худших, а не лучших своих учеников. Особенно плохо занимался Нарик арифметикой. Вместо того, чтобы призвать его к порядку, мама всячески пыталась оправдать сына:
— У моего мальчика наследственная неприязнь к таблице умножения. Вы разве не знаете? У всех Крыльцовых всегда были нелады с математикой.
Пользуясь постоянным заступничеством, Нарик учился все хуже и хуже, и дело дошло наконец до того, что педагогический совет решил оставить его на второй год.
— Ни в коем случае! — сказала мама. — Мой мальчик самолюбив, он не переживет этого.
И вот в различных учреждениях Ростова снова замелькала знакомая шляпка Татьяны Константиновны.
— Помогите!
И маме помогли. Ее сын был переведен в следующий класс. Но в следующем сын учился не лучше, чем в предыдущем. Он не желал признавать не только таблицы умножения, но и дробей, уравнений. Мальчик убегал с уроков в кино, на берег Дона. Ему ставили двойки, а мама за каждую двойку учиняла школе скандал.
— Ставьте "пять".
— На каком основании?
— Мой сын готовит себя к артистической деятельности, и ему математика не понадобится.
Но у педагогов была на этот счет своя точка зрения. Мама спорила, ругалась, наконец забирала своего сына из школы и устраивала его в соседней.
— Здесь совсем другие педагоги, — говорила она. — Они добрые, отзывчивые.
Новой школой Татьяна Константиновна восторгалась обыкновенно лишь до конца первой четверти. И как только в табеле у Нарика появлялась двойка, чудные и чуткие педагоги немедленно превращались Татьяной Константиновной в злостных завистников.
За годы своего ученичества Нарик Крыльцов сидел за партами чуть ли не всех мужских школ города, и во всех этих школах нет сейчас ни одного педагога, с которым бы не поссорилась Татьяна Константиновна. Она не только ссорилась, — она на каждого писала жалобу в вышестоящую инстанцию. Мама Нарика не щадила никого: учителей, директоров школ, работников гороно, горсовета, секретарей партийных, комсомольских организаций. Многие ее жалобы шли сразу в несколько адресов: Москва, Верховная прокуратура СССР и тут же три копии — министру просвещения РСФСР, председателю Ростовского облисполкома, секретарю Ростовского обкома комсомола.
В нашей стране очень чутко относятся к жалобам трудящихся. И каждая организация, куда обращалась Крыльцова, пыталась помочь ей. Да и как не помочь, когда вас слезно просит об этом мать!
Одно из таких заявлений попало и к нам в редакцию, и вот я еду в Ростов-на-Дону, в школу № 39. Заведующая учебной частью Евгения Андреевна Шелепина выслушивает меня и хватается за голову.
— Как хотите, а я больше не могу! — говорит она.
Евгении Андреевне можно было посочувствовать. Я был семнадцатым человеком, который явился в школу с расследованием по жалобе Татьяны Константиновны. И вот мне, как и шестнадцати предыдущим представителям, показывают все контрольные работы ученика Крыльцова. Я иду во все другие школы, где учился Крыльцов, и убеждаюсь, что претензии Татьяны Константиновны необоснованны. К точно таким же выводам пришли до меня и шестнадцать моих предшественников, которые занимались разбором жалоб Крыльцовой. И что же? Все они поплатились за это — на каждого Татьяна Константиновна успела настрочить встречное заявление.
Мама Нарика занималась самым настоящим вымогательством и немало преуспела в этом деле. За все последние годы Нарик Крыльцов ни разу не смог получить по алгебре, геометрии, физике больше двойки. Он не выдержал ни одного переходного экзамена по этим предметам, и, тем не менее, его ежегодно переводили из класса в класс.
— Мой сын при его выдающихся способностях всегда сумеет наверстать упущенное, — обещала мама в своих заявлениях.
Но упущенное не наверстывалось. Наоборот, Нарик Крыльцов терял все хорошее, что у него было. Трагический актер, как думала мама, из ее сына не получился. Года три он занимался в детском драматическом коллективе, а потом бросил. Хорошо, пусть у мальчика не было крупного сценического дарования, но ведь у него была честь, совесть. Семь лет назад после каждого скандала, учиненного Татьяной Константиновной, мальчик в слезах прибегал в кабинет директора Дворца пионеров извиняться за поведение своей мамы.
Сейчас Нарику уже не двенадцать, а девятнадцать лет, мама зовет его полным именем — Нарцисс. Бывший Нарик — это высокий нагловатый молодой человек, который уже давно разучился краснеть. Вместо того чтобы писать контрольные работы по алгебре, Нарцисс пишет жалобы на своих учителей.
Он заявил в гороно, что учитель С. поставил ему двойку из мести. Нарциссу дали переэкзаменовку. Он опять срезался и опять написал жалобу. Ему дали вторую переэкзаменовку, и он вторично срезался. Тогда мама потребовала от министра просвещения РСФСР, чтобы ее сын был переведен в десятый класс без переэкзаменовок.
"Моему мальчику по состоянию его здоровья противопоказано подвергаться испытаниям по математике", — писала она в своем заявлении.
Из министерства в Ростов приехал инспектор Шутов. Инспектор установил, что Нарик совершенно здоров, и отказал маме в ее домогательствах.
— Ах, так! Ну, вы еще пожалеете! — сказала Татьяна Константиновна и бросилась вон, сильно хлопнув дверью.
Через минуту я увидел эту женщину в соседней комнате. Она уже соединилась по междугородному телефону с Москвой.
— Вы видели, в каком виде он разговаривал со мной? — спросила она. — Пьяный, заикается. Позор! И это инспектор.
— Вы зря распространяете сплетни. Шутов совершенно трезв.
— Не заступайтесь! Я уже сообщила министерству, что инспектор был пьян, и пусть он теперь оправдывается как знает.
Но теперь должен был оправдываться не только инспектор Шутов, теперь начали хвататься за головы педагоги еще одной ростовской школы, № " 47, которые отказались вместе с инспектором принять в десятый класс сына Татьяны Константиновны без экзаменов. Мать и сын в четыре руки строчат сейчас заявления на ни в чем не повинных людей, обвиняя их во всех смертных грехах.
— Пусть они теперь оправдываются как знают.
— Странная женщина — эта дама с Нарциссом, — сказал про Крыльцову заведующий гороно. — Два института окончила: юридический и экономический. Ей бы делом заняться, а у нее в голове одни козни. Ну как ее утихомирить? Посоветуйте.
— Привлеките ее к суду. Это же самая настоящая клеветница.
— Верно, клеветница, и все же жалко ее. Как-никак, а ведь она мать.
Задушить все живое и доброе в своем ребенке — это не материнская, а какая-то обезьянья любовь. Нет, зря в Ростове жалеют Крыльцову. Эту женщину надо было призвать к ответу еще несколько лет назад, тогда бы и сын ее вырос другим человеком.
1950 г.
В ЧУЖОМ КРЕСЛЕ
П— Ты мне олифынеопрятно,кричал он своемумесяца по столу, —иасразу обратил на себя вниманиестены покрасит!Манеры у него были резкие, угловатые.Ел он довольно разговаривал за столом так громко, точно командовал на плацу.
Недели две трубный глас Пал Палыча держал нашу столовую в курсе всех его москательных похождений. Мы знали, что сказал по поводу олифы председатель райсовета, какую резолюцию наложили в главке и на сколько килограммов пытался обвесить Пал Палыча кладовщик склада.
Кончились разговоры об олифе — начались о гвоздях, потом о кровельном железе.
— Меня не обманешь! — кричал Пал Палыч, разгрызая крепкими белыми зубами кость от бараньей ножки. — Я свое все равно вымолочу!
Глядя на выступающую вперед челюсть Пал Палыча, я не сомневался, что такой действительно вымолотит не только гвозди, но и душу у самого черта.
И вдруг рыцарь гвоздей и олифы, ковыряясь как-то вилкой в винегрете, к общему удивлению завсегдатаев столовой, довольно неожиданно и в том же темпе кресчендо заговорил о музыке.
— Насчет струнного оркестра даже не агитируйте! — заявил он председателю завкома. — Не пройдет. Духовой, пожалуйста, организую. Духовой сам себя всегда окупит. Под него и потанцевать можно, а помрет кто — мы и похороним красиво.
Пока разговор ограничивался кровельным железом, все было как-то понятно. Но когда Пал Палыч в привычном для него стиле стал рассуждать о музыке, я не выдержал.
— Иван Николаевич, — обратился я к председателю завкома, — кто этот дядя, который с таким воодушевлением беседовал с вами по погребальным вопросам?
— Да вы, батенька, — сказал председатель, — видать, сильно оторвались от наших культурных учреждений. Пал Палыч — директор клуба "Первое мая".
Я от удивления только развел руками.
— А вы за кого же считали его? — спросил председатель.
— Завхоз, завскладом — кто угодно, но только не директор клуба.
— Зря вы так пренебрежительно говорите о Пал Палыче. Звезд с неба он не хватает, это верно. Но зато рукаст. Порядок у него в клубе сейчас отменный. Мусий Захарович два года крышу починить не мог, а этот за две недели все обстряпал. И починил и покрасил. Он второй киноаппарат добыл. В нашем клубе сейчас проекция на экране не хуже, чем в Первом художественном.
Дом с шестью колоннами на углу Перфильевского и Малохомутной уже много лет принадлежал клубу "Первое мая". Прежде я часто бывал в этом клубе. Мне приятно было провести здесь свободный вечер: посидеть в читалке, зайти на репетицию драматического кружка, поговорить с Мусием Захаровичем Кузменко. Старый директор был человеком доброго сердца и широкого радушия. Он любил людей и встречал каждого из нас, как хороший гостеприимный хозяин.
— Были в библиотеке? — спрашивал он вас. — Тогда бегите. Мы вчера тридцать новых книг приобрели.
Если в хоровом кружке появлялась способная певица, Мусий Захарович обязательно тащил вас за кулисы послушать, как звучит у нее голос.
— Талант, батенька мой! — жарко шептал он вам на ухо. — Ей только немного подучиться, и она у нас в «Русалке» дочь мельника петь будет.
Я помню день премьеры «Русалки» в клубе "Первое мая". Правда, опера была поставлена не так пышно, как в Большом театре. И дочь мельника, и князь, и сам мельник пели не под оркестр, а только под аккомпанемент рояля, тем не менее успех был огромный. Радовались за молодых певцов не только свои, но и гости, особенно артисты Большого театра, консультировавшие постановку "Русалки".
Мусий Захарович имел много друзей как в самом клубе, так и за его пределами. Если клубная библиотека устраивала читательскую конференцию, то наряду с нашими местными критиками в обсуждении обязательно участвовали и представители Союза писателей. Если в клубе устраивался доклад, то каждый из нас знал наверняка: вечер пройдет не без пользы, ибо Мусин Захарович пригласит докладчиком не случайного, а знающего, авторитетного человека.
Но если наш директор прекрасно ладил с кружковцами, писателями, артистами, то делового контакта с людьми, обслуживающими клуб, у него не получалось. Не знаю, почему — то ли от излишней доверчивости, а может, из-за плохого контроля — истопники, водопроводчики, уборщицы работали спустя рукава. Из-за этого в зрительном зале часто бывала довольно низкая температура, а на окнах фойе висела паутина. И вот эта самая паутина в конце концов и подвела Мусия Захаровича, заставив завком посадить на место директора Пал Палыча.
Честно говоря, мне трудно было представить наш клуб без его прежнего, приветливого директора. Правда, и у нового директора тоже были свои достоинства. Он не зря мучил нас, к примеру, два последних месяца разговорами о гвоздях и олифе. Домик с шестью колоннами выглядел сейчас значительно нарядней, чем прежде. Пал Палыч подремонтировал и покрасил его как внутри, так и снаружи. Он удвоил количество электрических лампочек, сменил истопника котельной — и в клубе стало светлее и теплее.
Ах, если бы Пал Палыч ограничил свою активность только ремонтными делами! К сожалению, неистовый завхоз пошел дальше. Он снес внутренние переборки в комнатах для кружковой работы и увеличил таким образом количество мест в зрительном зале. Второй киноаппарат, приведший в такое умиление председателя завкома, выселил, по существу, из зрительного зала всякую самодеятельность, превратив хороший клуб в бедненький кинотеатр.
Старые друзья Мусия Захаровича не желали мириться с таким переустройством. Комсомольцы вели с Пал Палычем самую непримиримую войну. Одного из воинов, который дебютировал год назад в роли мельника, я застал в кабинете директора. Бывший мельник пробовал выпросить зрительный зал для молодежного вечера.
— Не могу дать, — говорил Пал Палыч. — План. Четыре дня в неделю у меня в зале кино. Два, по договору с филармонией, уходят на коммерческие концерты, а один забирает завком под политические мероприятия.
— А вы пожертвуйте ради молодежи одним киновечером, — предложил я.
— Такой совет не проходит, — отрезал Пал Палыч. — Каждый вечер — это четыре сеанса, а каждый сеанс дает триста рублей дохода. А что даст молодежный вечер на клубный баланс? Ничего не даст.
— Пал Палыч… — пробовал спорить бывший мельник, по Пал Палыч был неумолим.
— Переведите свой хор на самоокупаемость, — говорил он. — Нужен зал — пожалуйста: тысяча двести рублей в кассу — и пойте сколько душе угодно.
— Мы еще только учимся петь, — чуть не плача, говорил бывший мельник, — а вы подбиваете нас на халтуру.
Но Пал Палыч вряд ли знал разницу между халтурой и чистой, подвижнической любовью молодежи пусть к еще несовершенному, самодеятельному, но все же искусству. Объяснять новому директору, в чем именно состояло истинное предназначение клуба, было делом лишним, ибо Пал Палыч не признавал этого предназначения и посему свел всю большую, многогранную деятельность клубного руководителя к одной узкой задаче — бойкой торговле кинобилетами.
Я смотрел на нового директора клуба и думал в это время о старом. Я не понимал работников нашего завкома, которые так легко предпочли жесткую руку Пал Палыча большому, любящему сердцу Мусия Захаровича.
Я не говорю или — или, так как хорошему клубу нужно и то и другое. Но если речь зашла о директоре, то таковым должен быть умный и чуткий наставник, а никак не деляга. Пусть Пал Палыч тоже остается в клубе, по не в чужом кресле, а на более скромной роли — заведующего хозяйством. Пусть он так же рьяно следит за работой истопников, уборщиц и своевременным ремонтом крыши и пусть никогда не вмешивается в те области воспитательной работы, о которых не имеет ни малейшего представления.
1949 г.
КУКУШКА
Мария Васильевна Пасхинадовольно красивая, нестарая вот,Сын у нее записан на училась сына с новым отцом —она получала алиментыНо все это остабыла замужем за Вайсфельдом. фамилию Попова. Одно время на этого сына с Черкезова. Потом иск был перенесен на Табакалова. И наконец, мама познакомила Гезаловым.лось в далеком прошлом. Сейчас Мария Васильевна ведет "светский образ жизни". Утро она проводит в постели. День посвящает маникюру и портнихам, а вечером ходит с мужем в театр или принимает гостей.
Мы узнали о существовании Марии Васильевны из письма наших ереванских читателей. Один из них пришел на квартиру к Гезаловым и сказал:
— Мария Васильевна, пожалейте своего сына. Парню совестно перед товарищами.
— Почему?
— Как почему? Вы же его с пятым отцом знакомите.
— Ложь. Артем Тигранович Гезалов приходится пятым отцом лишь старшему сыну. Для среднего он третий, а для младшей, Ангелины, — всего-навсего второй отец. Ах, — сказала Мария Васильевна, хватаясь за виски, — если бы вы знали, сколько неприятностей я натерпелась с этими детьми! Сначала меня мучил старший. Он совсем не умел держать себя в обществе. При посторонних людях называл меня мамой.
— А вам это было неприятно?
— Господи, я вовсе не собираюсь записываться в старухи!
— А где сейчас ваш старший сын?
— Когда-то он жил в детском доме под Ростовом, потом переехал в Донбасс, а сейчас я даже не знаю, где он. Впрочем, если вас это очень интересует, я могу узнать.
И, повернувшись к двери, Мария Васильевна крикнула куда-то в коридор:
— Соня, ты не знаешь, где сейчас живет Виктор?
— В Киеве! — крикнули из коридора.
— Не успела я отдохнуть от старшего, — продолжала Мария Васильевна, — как меня стал мучить средний сын.
— И вы решили избавиться и от среднего?
Мария Васильевна смущенно улыбается.
— У меня не было другого выхода, — говорит она, оправдываясь. — Табакалов предложил мне уйти от Черкезова и выйти замуж за него. Это предложение меня устраивало, и я уехала из Баку.
— А Олега бросили?
— Какого Олега?
— Вашего среднего сына.
— А разве его зовут Олегом?
— Вы что, забыли, как зовут ваших детей?
— Нет, почему, я помню. Мы еще спорили по этому поводу с мужем. Он хотел назвать сына Геддеем, я настаивала на Эдуарде, а в детском доме, по всей видимости, распорядились по-своему и превратили мальчишку в Олега. Да мы можем уточнить это у Сони.
— Простите, а кто эта Соня, у которой вы консультируетесь?
— Домработница.
— Странно, домработница знает о детях больше, чем родная мать.
— Что же тут странного? — цинично ответила Мария Васильевна. — Я попросту не люблю детей.
Кого же любит эта холеная бессердечная женщина?! Да никого, кроме самой себя! Живет Мария Васильевна в свое удовольствие и ради этого совершает подлость за подлостью.
Со своим старшим сыном Мария Васильевна распрощалась, когда мальчику было девять лет, среднего она бросила в Баку, когда ему исполнилось семь, и вот теперь, как пишут нам в редакцию, Мария Васильевна собирается избавиться и от младшей, Ангелины.
Когда ребенку семь лет, ему трудно поверить в бессердечность своей матери. И дети не верили. Они рвались в свой дом, к своей семье. Дети разыскивали мать, приезжали к ней. Но мать не радовалась этим встречам и тут же отправляла сыновей в город, который был подальше.
Старший в конце концов понял, с каким чудовищем он дело, смирился и перестал рваться домой. А средний сын все тосковал и ездил на крышах вагонов за своей матерью. В этом году мальчик разыскал Марию Васильевну в Ереване, где она поселилась на жительство со своим новым супругом. Мальчик пришел к ней в дом, надеясь, что мать обрадуется ему. А мама даже не открыла сыну двери:
— Проходи, проходи. Бог подаст.
Соседи Марии Васильевны пробовали походатайствовать за сына перед матерью. Но мать не стала даже разговаривать с ними. Тогда соседи пошли к прокурору.
Жестокость матери возмутила и работников прокуратуры. Мария Васильевна в тот же день была вызвана для разговора. Вместе с ней явился к прокурору и ее супруг, доцент Гезалов.
— Дети — это личная жизнь Марии Васильевны, — сказал Гезалов. — Я сам никогда не вмешиваюсь в эту жизнь и советую вам делать то же.
Как ни странно, но эта тирада о невмешательстве обезоружила работников прокуратуры. И вот, вместо того чтобы оказаться на скамье подсудимых, Мария Васильевна, упаковав в чемоданы семь цветных халатов и восемь вечерних платьев, срочно выехала на отдых в Сочи.
— А как же дети? — спросите вы, "А мы живем, как и жили, — пишет в редакцию средний сын Марии Васильевны. — Нас трое детей от одной матери, и ни один из нас не знает своей настоящей фамилии. Пять отцов, а который из них твой? Волк — дикий зверь, — продолжает Олег, — но разве волчица когда-нибудь бросит маленьких детенышей? Никогда! А наша мать, как кукушка, она подбрасывает своих птенцов в чужие гнезда".
На днях Мария Васильевна возвратится со своими чемоданами с курорта, но я не думаю, что кто-либо из ее знакомых, прочтя письмо Олега, захочет поздравить супругу доцента Гезалова с приездом. Таким людям руки не подают. Таких не приглашают в гости, с такими стыдятся жить в одном доме.
1949 г.
ГУГИНА МАМА
Евгений Евгеньевичшколы, все был несамые страшные жалобы. Первымипозвонилэтому директору отчислитьЕвгеньевича назначили директором районШестаков только хорошим пианистом, но хорошим педагогом. Когда Евгения — Вы знаете Евгения Шестакова?— Да, как музыканта.
— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона "Унтер Пришибеев в роли директора школы".
— Почему Пришибеев?
— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!
— Кого, кого?
— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!
Мне было неловко сознаться в своем невежестве, но я только теперь впервые услышал имя Гуги.
— Как впервые? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?
— Какая дама?
— Ну та, Мария Венедиктовна!
— Нет!
— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.
Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.
— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени целой группы товарищей прошу вас ей помочь.
В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех — медицинских работников и одной балерины. Но Марлю Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило такое перечисление, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.
Гугино дело было совершенно ясным. Гута не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную публику! Как? Каким образом?
Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Единственное, что она умела, — плакать. Эта женщина хорошо знала силу своих слез. Действуя этой силой, как вор отмычкой, она вползала к вам в сердце, наполняя его всякими жалостливыми чувствами.
Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.
"Нет, надо крепиться!" — решил я.
Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку, и вот вы готовы были уже броситься в бой против ее обидчика.
Я крепился, а жалостливые чувства между тем уже вели свою подрывную работу. Они рисовали передо мной жизнь этой маленькой, сухонькой женщины, в центре которой был он, ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом, а у мальчика не было ни музыкальных способностей, ни музыкального слуха. Но мама не сдавалась.
— Пианиста делает не слух, а усидчивость, — говорила она. — Вы посмотрите лучше на кисть. У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.
Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках. Но маме и этого было мало:
мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки и успокоилась только тогда, когда устроили его в фортепьянный класс музыкальной школы. И несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким и возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:
— Вы зря утешаете себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.
Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалостливые чувства заставили меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.
— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — но только при условии, если вы повторите свою просьбу.
— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.
— Нет, завтра в двенадцать.
— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.
Завтра в двенадцать, когда я пришел в школу, там сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять, как и я, приглашены в школу.
И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара и детский писатель, и каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.
"Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги".
А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:
— Кто из вас знаком с Гугой?
Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто.
— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!
В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу СОС, поднятому его мамой, и сел за рояль.
— "На тройке", — флегматично сказал он и опустил гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.
А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польются волшебные звуки музыки Чайковского и перенесут всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли ни до кого из нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.
Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.
— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.
— Хватит, — сказал наконец, не выдержав, один из доцентов.
Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило какое-то тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.
Само собой разумеется, что "завтра в двенадцать" директор не восстановил Гугу в школе.
Директор встал и сказал ходатаям:
— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.
Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.
"Ну, нет, с меня хватит!" — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-другому.
Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.
— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.
— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.
Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.
— Много ты знаешь! — буркнул ему в ответ шофер.
— А чего же здесь знать? — спокойно сказал Гуга. — Это элементарно. Дело у вас не в искре, а в свечах. А ну, дайте ключ, — сказал он, поднимая капот машины.
И шофер подчинился этому твердому, уверенному голосу. Гуга передал какому-то мальчику свои ноты, засучил рукава и стал отвинчивать свечи.
— Правильно, — сказал он, — кольца у вас разработанные, а масла налито много, вот свечи и захлебнулись.
Две свечи Гуга подчистил ножом, две заменил новыми. Тонкие, гибкие пальцы Гуги работали быстро, ловко.
Да, это был не тот флегма, который полчаса назад сидел за роялем.
— А ну, заводи! — сказал Гуга шоферу, и мотор, к общему ликованию школьников, завелся.
Само собой разумеется, что теперь мне уже захотелось познакомиться с Гугой поближе, а так как нам было по пути, то, сев в машину, мы затеяли с ним длинный разговор о двигателях внутреннего сгорания. Гуга, оказывается, два года состоял членом Детского автомобильного клуба.
— Только вы, пожалуйста, не говорите об этом маме. Мама против, — бросает мимоходом Гуга.
И мы снова продолжаем разговор о двигателях внутреннего сгорания.
Мальчик очень образно объясняет, почему заглох наш мотор. Его руки рисуют в воздухе всю схему зажигания, за блестят.
— Нет, — тихо шепчет он, — ваш шофер не любит автомобиля.
— А ты любишь?
— Господи, конечно!
— А музыку? Только давай говорить по-честному.
Гуга на минуту задумывается, а потом, видимо, решившись, говорит:
— Вчера мне снилась нота «фа». Пришла, села над ухом и стучит, как дятел: "Фа… фа… фа…" Нет, музыка не по мне. На той неделе я пошел в автомеханическое ремесленное училище, хотел подать заявление, а там москвичам не предоставляют общежития.
— Почему же в ремесленное?
— А с чего же начинать, как не с ремесленного? Хороший специалист — тот, который идет снизу вверх. Он любую гайку сумеет выточить и привернуть. А вот когда я поработаю в цехе, тогда можно и в техникум поступить, затем в институт — учиться на автоконструктора. У меня на этот счет целый план продуман — А рояль, значит, побоку?
— Нет, буду играть, но тогда, когда захочется, а не из-под палки. А мама этого не понимает. Я иногда думаю плюнуть на все и начать жить по своему плану, а прихожу домой и расслабляюсь. Жалко мне ее.
Мне очень хочется помочь мальчику. Но помочь Гуге — это значит поссориться с его мамой. А, будь что будет!
И вот два дня подряд мы ходим вместе с будущим конструктором двигателей внутреннего сгорания по всяким учреждениям. Мы спорим, доказываем, и наконец на Гугином заявлении появляется долгожданная резолюция: "Принять с предоставлением общежития".
У Гуги в глазах сразу загораются веселые искры. А я смотрю на радостное, возбужденное лицо мальчика и думаю в это время о его маме.
Нет, родительские мечтания не должны быть эгоистичны. Думая о будущем ребенка, мама должна сообразоваться не только с тем, что хочется ей, но и с тем, что хочется ее ребенку и к чему он способен.
Я знаю, завтра же Гугина мама начнет бегать, плакать и жаловаться на меня, и, тем не менее, я нисколько не раскаиваюсь в том, что разлучил ее с сыном и помог ему перейти из музыкального училища в ремесленное.
1949 г.
ООн тоже родился и вырос в этоммаленькомего на той самой конференции комсомольцыНина избрали в райком. на работе, в клубе, — и комсомольцы на родилась и выросла в этом приволжском городке. Энергичная, бойкая, всюду была на виду:
избрали ее членом районного комитета комсомола.
Он и она были молоды, и нет ничего удивительного в том, что, встречаясь ежедневно, они полюбили друг друга. Ваня Смагин считал Нину Иванчук самой красивой и самой лучшей девушкой на свете, а Нина полагала, что нет в их городе более умного и рассудительного человека, чем Ваня. И все было мило и трогательно во взаимоотношениях Нины и Вани. В городе их стали считать женихом и невестой, а товарищи по райкому ждали со дня на день приглашения на свадьбу, чтобы обсыпать влюбленных хмелем и прокричать им дружным хором «горько». Товарищи ждали, а свадьбы не было. Внешне как будто ничто не изменилось. Влюбленные по-прежнему проводили досуг вместе, были весьма внимательны и предупредительны друг к другу… Но так было только внешне. Самые близкие из друзей жениха видели, что у него на сердце не все спокойно. Что-то сильно мучило и тревожило его, но что именно, об этом он никому не говорил. Так прошел год, другой, третий. Наконец Ваня не выдержал и излил свою печаль на бумаге. Письмо, которое он написал, так и называется: "О моей любви".
"Нину я люблю большой, настоящей любовью, — писал он. — Она тоже много раз говорила, что любит меня горячо и искренне. Вместе нам было очень хорошо, и мы не видели конца своему счастью. Правда, не все нравилось мне в ее взглядах на жизнь. Иногда она весьма легкомысленно относилась к делам райкома, а как-то даже призналась, что с удовольствием бросила бы заниматься комсомольской работой.
— Может, тебе тяжело? — спросил я.
— Да нет, — ответила она, — просто лень.
Мы долго и много спорили с ней о долге человека перед обществом, вырастившим и воспитавшим его, и хотя по-прежнему высказывала иногда эгоистические взгляды, мне казалось, что это у нее со временем пройдет. Но это не проходило.
— Вот если бы тебя перевели работать в Москву, Ленинград или в Горький, я бы, не задумываясь, поехала с тобой. А жить в этом захолустье, — сказала она, — неинтересно.
Мне было больно, что Нина так пренебрежительно назвала город, где мы оба родились и выросли, но я снова простил ей, потому что сильно любил.
Весной она сказала, что, как только мы поженимся, она сейчас же бросит работу.
— Почему?
— Буду жить для семьи, для себя.
— Но тебя же учили в школе, в вузе!
Мои слова, по-видимому, не доходили до ее сознания. Летом она сказала:
— А за тебя все-таки можно выйти замуж. У тебя есть хозяйственная жилка. Ты еще холостой, а в твоем доме уже есть и мебель и швейная машинка.
Осенью она поставила ультиматум:
— Когда мы поженимся, обязательно станем жить без моих и твоих родителей. И денег им давать не будем. Вот когда ты будешь зарабатывать по три тысячи рублей в месяц, тогда другое дело.
Я, конечно, с этим никак не мог согласиться. Любовь — вот что для меня было главным. И если мы искренне любили друг друга, то счастье должно было сопутствовать нам всюду: в городе и в деревне, и с мебелью и без мебели. А заботиться о своих родителях следовало всегда, независимо от того, зарабатываешь ли ты в месяц триста рублей или три тысячи".
Ваня Смагин писал нам то, что думал. То же самое он говорил и своей невесте, пытаясь наставить ее на путь истинный. Но Нина, по-видимому, не собиралась менять своих воззрений. Невеста оказалась не только расчетливой, но и коварной. И вот осенью прошлого года у Вани объявился соперник. Это был приехавший из армии комсомолец Македон Сидушкин. Бедный жених страшно мучился от ревности. Наконец он не выдержал и спросил у своей невесты:
— Это как у вас, всерьез?
— Ну, что ты, разве можно думать о Македоне всерьез? — ответила Нина. — Ведь он всего-навсего еще только младший лейтенант.
Ване стало обидно не только за себя, но и за Македона, и он сказал:
— Любить надо человека, а чины — дело наживное. Сегодня он лейтенант, а завтра майор.
— Хорошее завтра! — ответила Нина.
Трудно сказать, слышал ли про этот разговор Македон Сидушкин или он и без него понял, что представляет собой Нина, только в скором времени их дружбе пришел конец. Македон не приглашал больше Нину в кино и на танцы.
А вот Ваня не мог порвать с Ниной так твердо и решительно. Он был мягче характером, поэтому простил ей все прегрешения и сказал:
— Давай поженимся.
Нина не отказалась от предложения. Она только попросила:
— Давай подождем со свадьбой до конференции, — Зачем ждать, мы же любим друг друга.
— А вдруг тебя не выберут секретарем райкома.
— Ну и что же? Я стану работать там, где работал до райкома.
— Учителем школы?
— Учителем.
— Ну, — капризно заныла Нина, — я на это не согласна.
"Я не знаю, — писал в своем письме Ваня, — изберут меня секретарем на конференции или нет. Это — дело комсомольцев. Но зато я хорошо знаю: куда бы меня ни послал комсомол, я везде буду работать честно. И еще я знаю твердо: на каком бы посту я ни был — большом или маленьком, — никто и ничто не помешает мне оставаться в своей семье хорошим отцом и любящим мужем, а вот она не согласна быть женой простого советского человека".
Ваня писал нам все это не потому, что он хотел пожаловаться кому-то на расчетливый характер своей невесты. Он любил Нину, и ему казалось, что его горячая любовь должна была излечить эту девушку от мещанской расчетливости и эгоизма. В взволнованном письме он не только исповедовался в своих чувствах: он спрашивал, как ему быть дальше.
Но случилось так, что Ваня Смагин нашел выход из создавшегося положения сам, без чужой помощи. В конце декабря в городе прошла районная конференция комсомола. Как и два года назад, эта конференция избрала Ваню в райком. И хотя та же самая конференция провалила на сей раз кандидатуру Нины Иванчук, Нина, нисколько не смущаясь, сказала:
— А мне теперь ни к чему быть членом пленума. Я выхожу замуж.
И Нина пошла домой. Она напекла пирогов и пригласила подруг, чтобы в этот же вечер при всех сказать своему терпеливому жениху долгожданное «да». И жених пришел, но не на помолвку. Он пришел, чтобы навсегда распрощаться со своей невестой. И это совсем не потому, что он сразу прозрел или разлюбил Нину. Он просто понял, что в их браке не будет настоящего счастья, что они слишком разные люди. Нина думала только о личных удобствах и собиралась жить для себя, а Ваня считал такую жизнь недостойной. Вот, собственно, каким образом он нашел в себе силы прийти в дом любимой, чтобы сказать ей твердое и бесповоротное "нет".
1949 г.
ДЕРЕВЯННОЕ СЕРДЦЕ
Ж ил-былС подстилке, а мачеха с отцом жили витеплых, светлых плоходочерью. ее ина чистых, мягких постелях,на самой гордой одеялами… женщине на свете. первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она одевала заставляла делать самую тяжелую работу. Спала девушка на полу, на Так начиналась старая сказка про Золушку и злую мачеху, так, собственно, и повторилась вся эта история в жизни Валентина Мраморова. Уже на следующий день после женитьбы отца мачеха не пригласила Валентина к обеду. Она так и сказала Владимиру Саввичу:— Взрослый мальчик за общим столом будет сильно старить меня. Пусть он ест на кухне.
Отец недовольно засопел, но так как он не хотел начинать ссорой жизнь с новой супругой, то смолчал. Два дня мачеха кормила пасынка на кухне, а потом дала ему в руки две сырые картофелины и сказала:
— Вари обед сам. У меня от кастрюль пальцы могут огрубеть.
Владимир Саввич снова засопел и снова смолчал, хотя молчать и не следовало, ибо Валентин учился и ему некогда было готовить себе завтраки и обеды, а Вера Васильевна целый день проводила на тахте с книжкой в руках.
"Вот кончится этот глупый медовый месяц, — утешал себя Владимир Саввич, — тогда я наведу порядок в доме".
Наконец подошел к концу и медовый месяц, но порядки в доме Мраморовых по-прежнему наводил не отец, а мачеха. Вздумала как-то Вера Васильевна по-новому расставить в квартире мебель. С этой целью она вытащила из комнаты, в которой жила с Владимиром Саввичем, буфет ("Буфет теперь не в моде", — сказала она) и поставила на его место сервант. А буфет было приказано снести в маленькую комнату, на место Валентиновой койки.
— А где же будет спать Валентин?
— А разве я не сказала? Валентина нам придется выселить. — И, увидев на лице Владимира Саввича недоумение, Вера Васильевна добавила: — Я не говорю выселить сейчас же, но через неделю ты обязан будешь убрать мальчишку из нашего дома.
— Куда?
— Не знаю. Ты отец — ты и придумай.
В старых сказках безвольный папа отвозил своих родных детей по приказанию злой мачехи в лес на съедение волкам. Вера Васильевна решила сделать из этого правила исключение. Она предложила послать Валентина на жительство в другой город, к родственникам.
— Нет, только не это, — сказал Валентин.
Он отказался ехать за тридевять земель, чтобы быть приживалкой у чужих людей. Ему хотелось встретить совершеннолетие в родном доме, в родной школе. Учебные занятия в школе были в это время в самом разгаре. А сын у Владимира Саввича был не без способностей. Учился он хорошо. Ему оставался всего год, чтобы закончить десятый класс, Но Вера Васильевна решила как можно быстрее выжить Валентина из родительского дома. И вот солидная, тридцатипятилетняя женщина начала против него войну. А так как душа у этой женщины была мелкой и гнусной, то и воевала она по-гнусному.
Высокая, солнечная комната, построенная для радостной жизни советских людей, была перегорожена шкафами на две неравные части. Узкую и мрачную, как каземат, мачеха отвела Валентину, а в светлой и просторной поселила кошку Машку. Мачеха отобрала у пасынка все постельное белье и заставила его спать на голых досках, а для кошки Машки была постелена на тахте мягкая медвежья шкура.
Отец знал обо всем этом и молчал. Для того, чтобы не раздражать Веру Васильевну, отец даже не разговаривал с сыном. Каждый день отец пересылал сыну из одной комнаты в другую десять рублей, надеясь, что тот сам прокормится та них.
И хотя жить на сухомятке было нелегко, Валентин готов был примириться и с этим, лишь бы только ему позволили спокойно окончить школу. А мачеха не хотела считаться ни с чем. Достаточно было только пасынку взять в руки книгу, как мачеха тут же гасила электричество. Валентин переносил приготовление уроков на утро, а утром Вера Васильевна демонстративно начинала разучивать вокализы. Если же петь ей было лень, она включала мотор пылесоса.
Валентин Мраморов молча нес свой тяжелый крест. Юноше было стыдно за свою мачеху и за своего отца, и он поэтому никому не жаловался на те издевательства, которые чинились над ним в родном доме. Мы, наверное, так бы и не узнали, что происходило в квартире Мраморовых, если бы не сама Вера Васильевна.
В ночь перед выпускным экзаменом, когда в других семьях родители помогали своим детям как можно лучше подготовиться к торжественному дню их жизни, Вера Васильевна устроила у себя на квартире возмутительный дебош. Она порвала учебные записи Валентина, бросила ему в голову цветочную вазу и выгнала в одной майке из дому.
Но юноша не остался на улице, как этого хотелось его мачехе. Первый же человек, который встретил в подъезде полураздетого и продрогшего паренька, взял его за руку и привел к себе в дом. Этот человек успокоил Валентина, дал ему согреться и уложил спать в своей комнате.
А когда наступило утро, гостеприимный хозяин — а это был студент Тимирязевской академии комсомолец Владимир Красавин — накормил Валентина, одолжил ему свой костюм и отправил в школу.
— Желаю успеха!
И Валентин сдал успешно свой первый экзамен, но когда он вышел из зала, нервы его не выдержали, и он, сбившись в какой-то темный угол, горько заплакал.
Парню было обидно за свою судьбу. И в самом деле, товарищи пришли сегодня в школу в своих лучших, праздничных костюмах, а на нем чужой пиджак. Товарищей ждут дома родные, их поздравят с первым успехом, только он один останется без поздравлений. Да какие там поздравления! У него же, собственно, нет даже дома, куда пойти.
"Один, как перст, на всем белом свете!" — думалось Валентину.
Но не в характере советских людей оставлять человека одного в его горе. И хотя Владимир Красавин тоже сдавал в этот день экзамен у себя в академии, тем не менее он выкроил время, забежал в школу и предупредил членов комсомольского комитета о тяжелом душевном состоянии Валентина. И комсомольцы пришли на помощь своему товарищу. Они разыскали Валентина в том углу, где он спрятался, вытащили его на солнце, подбодрили и повели с собой. Комсомольцы успели уже переговорить со своими родителями, и пятнадцать семей раскрыли перед Валентином двери в свои квартиры. Пятнадцать матерей сказали ему: "Приходи к нам в дом и будь нам сыном". И только одна дверь по-прежнему осталась перед ним закрытой. Валентина не было дома день, два, три, а мачеха даже не поинтересовалась, где же он.
Жестокость мачехи выглядела столь неправдоподобной, что школьные товарищи Валентина решили даже сходить на квартиру Мраморовых, чтобы посмотреть, как же выглядит эта бессердечная особа. И они были в ее квартире. Они увидели в мрачном углу за шкафом голые доски, на которых приходилось спать их товарищу, затем они осмотрели пушистую шкуру медведя, на которой нежилась кошка Машка, Этот осмотр так взволновал ребят, что они прямо из квартиры Мраморовых пришли к нам в редакцию. И вот они сидят перед нами, два Владика, два представителя комсомольской группы десятого класса — Владик Расовский и Владик Барабанов, — и горячо рассказывают о судьбе своего товарища, его злой мачехе и его отце Владимире Саввиче.
— А вы видели этого отца?
— Видели, но не разговаривали.
— Почему?
— Не имело смысла, — сказал один из Владиков. — Вот если бы Владимир Саввич был не тряпкой, а настоящим мужчиной, мы, конечно, поговорили бы с ним от имени комсомольской группы нашего класса, а сейчас такой разговор не принес бы никакой пользы Валентину.
— Вы знаете, что сказал отец своему сыну? — добавил, вступая в разговор, второй Владик. — Отец сказал: "Ты не должен осуждать Веру Васильевну. Ты должен, как комсомолец, перевоспитать ее, сделать из злой женщины добрую советскую мачеху".
Эта фраза вызвала горькую усмешку у Владика Расовского.
— Эта женщина с деревянным сердцем, — сказал он, — у нее нет никакого чувства, а есть одни только пережитки.
— Про такую мать-мачеху надо бы написать в газете, — сказал Владик Барабанов. А Владик Расовский добавил:
— Только у нашей комсомольской группы есть одна просьба к редакции, печатайте этот материал не сейчас, а после двадцать пятого.
— Почему?
— В школе идут экзамены, и наша группа не хотела бы в эти ответственные дни волновать Валентина Мраморова.
И, уже прощаясь у дверей, один из Владиков сказал:
— Когда будете писать о мачехе, напишите несколько слов и про отца. У этого человека тоже много некрасивых пережитков.
Двадцать пятое осталось наконец позади, и, к общей радости всей школы, Валентин Мраморов, благополучно сдав выпускные экзамены, получил аттестат зрелости.
И вот, повествуя сегодня об этом событии, мы не могли не рассказать и о злой мачехе Валентина, чинившей всякие козни этому юноше, и о его друзьях-комсомольцах, которые в тяжелую минуту жизни подали своему товарищу руку помощи и дали ему возможность окончить школу.
Но было бы неправильно поставить на этом месте нашего повествования точку, не сказав несколько слов об отце Валентина, который оказался, к сожалению, не среди добрых друзей своего сына, а среди его недругов. Кто же этот отец, который позволил злой и вздорной женщине в течение трех лет издеваться над его ребенком? Может быть, это какой-нибудь невежественный, отсталый человек? Увы! Владимир Саввич является профессором одного из московских институтов. Этот человек считает себя большим специалистом в вопросах воспитания молодого поколения. О том, каким воспитателем оказался В. С. Мраморов в своем собственном доме, рассказывает печальная история его сына.
1949 г.
ФЕОДАЛ
Л— Выволей-неволей пришлось отправиться с чемоданом в райком комсомола. Дом приезжих был закрыт по случаю капитального ремонта, поэтому етом прошлого года, колеся по южным районам Украины, я оказался в Карцеве.на уборочную? — спросил секретарь.
— Так точно.
— Это хорошо. Урожай у нас богатый. И насчет ночлега не беспокойтесь. Обеспечим. У нашего учстата большая квартира.
Я не любил останавливаться в командировках на частных квартирах, поэтому, показав на райкомовский диван, сказал секретарю:
— Разрешите остаться здесь?
— Зря отказываетесь, — сказал секретарь. — Здесь жестко и неудобно. Кроме того, будет неплохо, если вы поближе познакомитесь с нашей Наденькой и как следует проберете ее.
— За что?
— За отсталость во взглядах. По паспорту Наденьке двадцать лет, а по образу мыслей — это давно прошедшее время. Работает она, как департаментский чиновник: от сих до сих. В девять приходит, в шесть уходит.
— Она всегда работала так?
— Нет. Прежде Надя была другим человеком. Пела в хоркружке, стометровку бегала за тринадцать с половиной секунд. А сейчас ни о чем, кроме домашнего хозяйства, и думать не желает. И как будто откуда такая метаморфоза? Муж у нее — активист, танцор, весельчак. Ну что там говорить: душа общества! Мы его недавно председателем районного комитета физкультуры выдвинули.
В этом месте стенные часы в кабинете секретаря заворчали, заохали и стали гулко отбивать время. И вместе с шестым ударом из дверей райкома вышла на улицу высокая белокурая женщина.
— Она, — сказал секретарь и, открыв окно, крикнул: — Наденька, на минуточку!
Надя подошла.
— Вы не могли бы приютить у себя на два — три дня вот этого товарища?
По-видимому, секретарь райкома не раз обращался к своему учстату с такой просьбой, поэтому учстат не удивился и сказал:
— Да, конечно.
Так я познакомился с Наденькой и сразу же подвел ее. Пока я прощался с секретарем и договаривался с ним о завтрашней поездке в колхоз, прошло минут двадцать, а эти минуты имели, оказывается, весьма немаловажное значение в семейной жизни учетного работника райкома комсомола. За это время Наде нужно было дойти до дома, накрыть на стол и разогреть обед, чтобы ее супруг, явившись с работы, мог без задержки приняться за еду.
И вот я выбил Наденьку из расписания. В этот день первым явился домой муж. Стол оказался ненакрытым. Муж подождал пять минут, десять. Наденьки все не было. Вместо того, чтобы пойти на кухню и разжечь керосинку, Виктор Жильцов трагически опустился на диван и стал безнадежно смотреть в верхний угол комнаты. Прошло еще пять минут. Наденьки все не было, безнадежность не рассеивалась, и "душа общества", обреченно махнув рукой, лег на диван лицом к стенке. Ему казалось, что со времени его прихода домой прошло не пятнадцать минут, а пятнадцать суток, что голод сделал уже свое страшное дело и он, Виктор Жильцов, доживает сейчас свой последний час. От этих мрачных мыслей ему стало жаль самого себя, молодого, веселого, которому приходилось погибать из-за легкомысленного отношения жены к своим семейным обязанностям.
А жена в это время, подстегиваемая угрызениями совести, поднималась уже на крыльцо своего дома.
— Он у меня такой беспомощный, — сказала она и неожиданно замолчала.
Из дальней комнаты послышался тихий, приглушенный стон:
— Умираю… — Кто умирает? — испуганно спросила Наденька.
— Это я, Виктор Жильцов, умираю, — раздалось в ответ.
Наденька побежала в дальнюю комнату и остановилась около дивана.
— Что с тобой, милый? — спросила она.
Мне тоже стало страшно за жизнь председателя районного комитета физкультуры. Я бросил чемодан в передней и побежал за Наденькой, чтобы быть чем-нибудь полезным ей.
— Где у вас вода?
Но вода оказалась ненужной. Услышав в комнате чужой мужской голос, умирающий перестал стонать и быстро вскочил на ноги. Виктор Жильцов не рассчитывал на присутствие посторонних, поэтому ему было очень неловко. Он растерянно посмотрел на меня, не зная, с чего начать разговор. На выручку пришла Наденька.
— Знакомься, — сказала она мужу и представила ему некстати забредшего гостя.
Виктор закашлял, затем вытащил из кармана портсигар и протянул его мне:
— Курите.
Пока мы курили, Наденька успела разжечь керосинку и разогреть обед. В половине седьмого Виктор Жильцов занял место за столом и взялся за ложку. С опозданием на двадцать минут жизнь в этом доме вошла в свою обычную колею. Борщ супруги ели молча. После борща муж задал жене первый вопрос:
— А как моя зефировая рубашка?
— Уже выстирана, после обеда я выглажу ее.
Виктор нахмурился, затем не выдержал и сказал:
— Ты же знала, Наденька, сегодня в клубе лекторий.
Наденька отодвинула тарелку с недоеденной котлетой и ушла на кухню разогревать утюг. Виктору стало неудобно, и, для того, чтобы оправдаться, он сказал:
— Женщина она неглупая, а вот простых вещей не понимает. По четвергам в лекторий собирается весь город. Там и райкомовцы и работники райисполкома, и мне нельзя идти туда не в свежевыутюженной рубашке.
Но эти оправдания не прибавили мне аппетита. Есть почему-то уже не хотелось. Когда Виктор закончил все счеты со вторым и третьим блюдами, зефировая рубашка оказалась уже выглаженной. Виктор бережно принял ее из рук супруги и ушел в соседнюю комнату переодеваться, Наденька снова пододвинула к себе тарелку. Но котлета уже остыла, да и сидеть одной за столом было не очень-то уютно, поэтому Надя заканчивала еду без всякого удовольствия.
Между тем акт переодевания в соседней комнате подошел к концу. До начала лекции у мужа осталось пять резервных минут, и муж решил посвятить эти минуты жене. Он чуть приоткрыл дверь и громко шепнул из соседней комнаты:
— Я люблю тебя, Наденька!
Затем он сделал паузу и прошептал то же самое вторично. Наденька смущенно смотрела на меня и молча расцветала от счастья. Она, по-видимому, плохо знала сочинения А. П. Чехова и поэтому даже не подозревала, что такой спектакль уже разыгрывался когда-то для другой.
— Я люблю тебя, Наденька!
Бедная Наденька, она искренне верила, что эту ласковую фразу сочинил ее Витенька для нее одной, и из-за этой фразы она быстро забыла о только что доставленной ей неприятности.
Но вот подошли к концу пять резервных минут, дверь в столовую приоткрылась, в дверях показался красивый, благоухающий Виктор и сказал:
— Я приду в одиннадцать, прощай.
Хлопнула дверь парадного.
— А вы разве не пойдете в лекторий? — спросил я Наденьку.
— Я пойду, но позже, — ответила Надя и стала торопливо убирать со стола.
Но позже Наде не удалось пойти в клуб. Весь вечер она возилась по хозяйству. Штопала, гладила, готовила на завтра обед. Когда Виктор Жильцов пришел в одиннадцать часов из клуба, его жена только-только успела закончить работу по дому.
— А ты зря не была в клубе, — сказал он. — Лектор приехал из области знающий, да и ребята из райкома спрашивали про тебя.
Выпив на ночь стакан молока и закусив его куском пирога, Виктор поцеловал жену в лоб и сказал:
— Смотри, Наденька, отстанешь ты от жизни.
Утром следующего дня, когда муж встал и оделся, Надя уже ушла на работу. Председатель районного комитета физкультуры сел за завтрак, заботливо приготовленный ему женой. Он лениво ковырнул вилкой в тарелке и сказал:
— Моя мать готовила запеканку не так. Ту с пальцами можно было съесть.
— Так ваша мать была раза в три старше и опытнее, — сказал я.
— Дело не в возрасте. Не тому учат девчат в наших пятилетках. Алгебра, физика… — иронизировал Виктор. — А им надо читать лекции по домоводству и кулинарии.
— Э… молодой человек, а вы, оказывается, феодал!
— Ну, вот уже и ярлычок привешен, — обиделся мой хозяин и вышел в переднюю.
Но не прошло и минуты, как он, обозленный, влетел обратно в комнату:
— Вот вы заступаетесь за нее, а она, изволите видеть, даже калоши не вымыла!
— Кому, вам или себе? — удивленно переспросил я.
Виктор смутился, но ненадолго:
— Пусть моет не сама, но организовать это дело — ее обязанность. Мне же некогда. Я спешу на работу.
— А она разве не спешит?
— Вот я и говорю, раз она тоже спешит, пусть встанет на час раньше и проявит хоть какую-нибудь заботу о муже.
— На час?
— Что же тут удивительного? Моя мать вставала раньше меня не на час, а на два.
Мне хотелось схватиться с этим барчуком напрямую, но я сдержался и сказал:
— Зря вы расстраиваетесь из-за всякой мелочи.
— Домашний уют — это не мелочь! — вскипел Виктор. — Я в день по двадцать человек принимаю. Меня нельзя раздражать пустяками. А ей хоть бы что! Она, знай, нервирует!
— На такую жену, как Надя, грех жаловаться. Она из-за вас отказалась от всего: и от подруг, и от спорта, и от пения.
— Пусть поет, я не запрещаю.
— Но вы и не помогаете ей! Для того, чтобы жена пела, она должна видеть в муже не повелителя, а товарища.
— Это вы, собственно, о чем?
— Да хотя бы о тех же самых калошах. Возьмите и помойте их. И не только себе, но и ей тоже. Попробуйте хоть раз подмести комнату, принести воды из колодца.
— Ну, нет, увольте! Я с ведрами ни за что не выйду на улицу.
— Почему?
— Это может унизить мое мужское достоинство.
— Да разве в этом мужское достоинство?
— О, вы не знаете, какое на нашем дворе отсталое общественное мнение!
Разговор с председателем районного комитета физкультуры оставил после себя весьма неприятный осадок, и хотя два следующих дня я провел в колхозах и набрался новых впечатлений, образ бедной Наденьки нет-нет да и возникал перед моими глазами. Наконец я не выдержал и сказал секретарю райкома комсомола:
— Знаете, а мне совсем не нравится этот самый "душа общества".
- Почему?
— За отсталость во взглядах.
— Ну, это вы зря! Жильцов активно участвует во всех культурных мероприятиях. Он аккуратно ходит в лекторий, регулярно читает журналы, газеты… — Значит, плохо читает. И уж если разговор пошел о людях из давно прошедшего времени, то я бы на месте райкома адресовал свои претензии не Наденьке, а ее супругу.
1949 г.
ПОПРЫГУНЬЯ
НВесколько дней назадя вшла изхочу рассказать вам обЩербаковском районе. Вдруг вижу: но ее подвиг захватил мою душу. валит дым. Я тоже останонашу редакцию пришло письмо. Вот оно:вилась, Горела комната в каменном доме. Пожар начался от керосинки. В доме, видимо, никого не было. Вдруг какая-то женщина громко закричала:
— Верочка, моя Верочка там, в комнате!
В то же мгновение девушка низенького росточка сбросила с себя пальто, платок и очутилась у окна. Я не знаю. что произошло дальше, как она попала в комнату, только минуты через четыре она с ребенком на руках выскочила из окна на улицу. Передав ребенка матери, девушка закрыла платком ожог на лбу, надела пальто и быстро пошла вперед. Толпа как бы ожила.
— Кто она? Как ее зовут? — раздалось со всех сторон.
Я побежала, догнала девушку и спросила:
— Как ваше имя?
Девушка, не оборачиваясь, ответила:
— Я комсомолка.
Так я и не узнала бы, как зовут ее, но тут ко мне подошла девочка с косичками лет десяти — одиннадцати и сказала:
— Это Лиза Соловьева. Она из нашей школы.
Вот и все, что я узнала об этой замечательной девушке".
Дальше в письме стояла большая клякса, за которой следовала приписка:
"Прошу редакцию извинить меня за неаккуратность. Я очень спешу, поэтому пишу прямо на вокзале. Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой.
Кира Озерова".
Письмо Киры Озеровой можно было опубликовать и том виде, в каком оно пришло в редакцию. Но письмо было очень кратким, а каждому, кто читал его, хотелось знать больше про эту маленькую девушку со смелым сердцем, которая так храбро бросилась в горящий дом, чтобы спасти чужого ребенка.
Кто она? Где живет? Как выглядит?
Нет, решили мы. Надо сначала разыскать Лизу, узнать у нее все поподробнее и тогда напечатать письмо Киры Озеровой.
— Она из нашей школы, — сказала девочка с косичками.
Мы ухватились за эту фразу из письма в редакцию, и наш корреспондент поспешил в Щербаковский район. Директор школы, что рядом с Сельскохозяйственной выставкой, спросила:
— Кого? Лизу Соловьеву? С ней случилось что-нибудь?
— Нет, не волнуйтесь. Мы просто хотели познакомиться с Лизой, узнать, как она учится.
— Учится Лиза плохо, на двойки. Девочка она не без способностей, да вот беда: ленива. В прошлом году у нее были две переэкзаменовки. Я думала, она за лето подготовится, а Лиза взяла и ушла из школы.
— А вы не могли бы дать домашнего адреса Соловьевой?
И хотя списки с адресами бывших учеников лежали далеко, директор не поленилась, перерыла архив и сказала:
— Дом восемьдесят, квартира три. Это от нас третья улица направо.
Но адрес в школьном архиве оказался устаревшим. Через три улицы направо не было уже деревянного домика под номером восемьдесят. На его месте стоял забор, а за забором воздвигался новый, многоэтажный дом. Далекая городская окраина приводила себя в порядок. Она строилась, асфальтировалась, прихорашивалась. Корреспондент поднялся на леса, посмотрел, как ловко и быстро работали каменщики, и подумал: "А где же мне теперь искать Лизу?" — Подождите до новоселья, — улыбаясь, сказал прораб. — К осени мы достроим дом, тогда вы с ней и встретитесь.
До осени было далеко, поэтому корреспондент отправился на почту.
— Девушки, — сказал он, обращаясь к письмоносцам, — вы не знаете, куда переехала Соловьева из дома номер восемьдесят?
— Как не знать! — ответила одна из девушек. — Каждый день к ним газету «Правда» ношу. Хотите провожу, мне по пути.
Вот наконец и заветный дом. Стук в дверь.
— Можно видеть Лизу Соловьеву?
— Лиза учится, — говорит соседка.
— Где?
— На курсах ткачей при текстильной фабрике.
Фабрика оказывается тут же, поблизости.
— Кого, Соловьеву? — спрашивает комсорг и добавляет: — Это вы надумали правильно — написать про Соловьеву. Она лучшая стахановка нашего производства.
— Как стахановка? Она же только-только поступила на курсы.
— Ах, вы к ее дочери. А вот у дочки дела хуже.
— Почему?
— Человек она слабой воли, вот почему. Поступила она на курсы, получила две двойки, и ей сразу расхотелось стать ткачихой.
— Где же она теперь?
— На катке, занимается в группе фигуристок. Но это, по всей видимости, тоже ненадолго, до первой двойки.
И вот здесь, на катке, произошла наконец долгожданная встреча. Лиза оказалась невысокой, ловкой девушкой, такой, как о ней и говорилось в письме. Ожог на лбу, по-видимому, успел зажить, ибо вместо повязки на ее голове была синенькая шапочка.
— Вы из редакции? — Девушка несколько смутилась. — Да, действительно был такой случаи на пожаре. Но нужно ли об атом писать в газете?
— Обязательно. Вы бросились в огонь, чтобы спасти ребенка.
— А вы разве не бросились бы? А он, а она? — И Лиза обвела рукой вокруг. — Так поступил бы каждый.
Скромное отношение девушки к своему подвигу было столь подкупающим, что корреспондент решил узнать о ней как можно больше. Он спросил, кем она хочет быть и кто та девочка с косичками, которая назвала ее по фамилии. И снова просто и скромно Лиза сказала, что вчера она мечтала пойти по стопам папы и стать инструктором физкультуры, а вот сегодня ей уже хочется подать заявление в мореходное училище, чтобы стать, как дядя, капитаном дальнего плавания. А девочка с косичками — это, наверное, какая-то из пионерок третьего класса «А», в котором полгода назад она была вожатой отряда.
Поговорив с Лизой, корреспондент захотел побывать на месте пожара.
— Может, мы пройдем туда с вами?
— Я бы пошла, да сейчас не могу. Наш инструктор не любит, когда девочки уходят с занятий.
— Тогда не нужно, — согласился корреспондент и отправился один.
— Смотрите не спутайте переулка, — предупредила его Лиза. — Первый налево, не доходя до выставки. Ищите там двухэтажный дом из красного кирпича.
Корреспондент сделал так, как ему советовали. Он свернул в первый переулок налево и дошел до дачного поселка. Он увидел и двухэтажный дом из красного кирпича, но этот дом никогда не горел. Корреспондент нашел второй двухэтажный дом, третий, но они тоже не горели.
— Странно, — сказал корреспондент и поспешил вернуться в редакцию.
Мы перечитали письмо Киры Озеровой вторично. Все в письме было, как и прежде, даже кудреватая буква «К» в подписи автора. А вот дома из красного кирпича не было. Неужели кто-то хотел ввести редакцию в заблуждение?
— Вряд ли, — сказал корреспондент. — По всей видимости, я спутал переулки.
И вот мы уже вдвоем с товарищем по редакции садимся в машину и едем на квартиру Лизы Соловьевой. Наш приезд смутил девушку. Она неловко развела руками и сказала:
— Простите меня, пожалуйста, но этот пожар не стоит того беспокойства, которое испытывает редакция.
Я смотрю на Лизу, но она говорит так просто и спокойно, что не верить ей нельзя.
— Юрочка, последи за чайником, — обращается между тем Лиза к своему брату. — Я вернусь через пятнадцать минут.
Но мы ездим не пятнадцать минут, а уже около четырех часов и все никак не можем найти места пожара.
— Непонятно, — говорит Лиза, — как я могла запамятовать это место. Рядом с ним еще стояла булочная.
Тогда мы начинаем искать двухэтажный домик из красного кирпича по новым приметам. Находим пять булочных, а злополучного дома все нет.
— Ну да, я спутала, — неожиданно говорит Лиза, — домик был не в два этажа, а в один.
Но мы не можем найти и одноэтажного дома. Тогда мы заезжаем в пожарную часть. Начальник части смотрит в книгу происшествий и говорит:
— 9 апреля в нашем поселке пожара не было.
— Это был совсем маленький пожарчик, — говорит Лиза. — Вы, наверное, таких маленьких и не записываете.
— Мы записываем маленькие, средние и большие, — говорит начальник. — Мы не записываем только тех, которых не было.
— Знаете что, — говорит Лиза, когда мы снова оказываемся в машине. — Завтра я встречусь со своей подругой Дусей, узнаю у нее адрес поточнее и тогда позвоню к вам. Вы только скажите номер телефона.
Я диктую номер. Лиза записывает: "Редакция, Кировская 3 — 33…", — и я узнаю в ее почерке кудрявенькую букву «К» из письма Киры Озеровой в редакцию. Теперь все стало попятным. Записи в книге происшествий были правильными. Мы искали то, чего не было. Что же было в действительности?
Каждый год, в один и тот же день, в школе, где училась Лиза Соловьева, собирались воспитанники этой школы. Среди них было много знатных, уважаемых людей: инженеров, врачей, офицеров, стахановцев, государственных деятелей, партийных и комсомольских работников, педагогов. Те, которые жили вне Москвы, присылали в школу к этому дню письма и телеграммы. И директор, читая потом эти письма в классах, с гордостью говорила:
— Вот какой замечательный паровоз сконструировал бывший ученик нашей школы.
Лизе хотелось, чтобы и про нее говорили с такой же гордостью. Но школа гордилась лучшими, а Лиза мало старалась, чтобы быть таковой. И вот она решила удивить своих подруг и учителей каким-нибудь подвигом. Чтобы совершить подвиг, требовалась сила воли. А какая же воля была у Лизы, если она никак не могла заставить себя учиться без двоек… И тогда-то Лиза пошла на обман, и выдумала случай про пожар, и написала в редакцию письмо от имени Киры Озеровой, которое закончила такими словами:
"Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой".
Нет, ни дома, ни в гостях никто не скажет ничего хорошего о Лизе Соловьевой, не скажет потому, что ничего хорошего Лиза еще не сделала. А она могла бы сделать. И дел кругом много, нужных и интересных. Сделай она хоть одно, и тогда нашлись бы и на ее улице девочки с косичками, и не выдуманные, а самые настоящие, которые, завидев Лизу, с гордостью говорили бы своим маленьким подружкам:
— Она из нашей школы!
А сейчас девочки не скажут этих слов. И виновата в этом сама Лиза. Лизе хотелось заработать славу без труда. А такой славы не было, и, тем не менее, Лиза бегала в погоне за ней из школы на курсы, с курсов на фабрику, с фабрики на стадион. И никто, конечно, не гордился Лизой. Ни родители, ни педагоги, ни товарищи по комсомолу.
— Так, попрыгунья… — говорили про нее.
И вот прыгает Лиза где-то рядом с жизнью, а ее сверстники, подруги в это время учатся, трудятся. Героика здесь, у них, у ее товарищей, а не у Лизы. И мы обращаемся сейчас к ним, сверстникам Лизы Соловьевой:
— Дорогие друзья, вооружитесь карандашами и напишите попрыгунье, сколько светлого, радостного, а подчас и героического в том труде, которым вы занимаетесь в школе, на производстве, в колхозе, университетской лаборатории, научной экспедиции, китобойном судне, пограничном отряде и в любом другом месте, где вы учитесь и работаете на благо нашего социалистического Отечества. А мы пошлем ваши письма Лизе Соловьевой и скажем ей: смотри и учись, вот настоящие советские люди, о которых каждый с гордостью скажет:
— Они из нашей школы!
1949 г.
ПОТЕРЯННОЕ УВАЖЕНИЕ
Эта встреча произошла примерноестьты, на свете горилка. Ну, подставляй своюже встрече вхороша горилка?Бульба":Семь лет — немалый срок. Тогда, в 1941 году, Строев прощался с мальчонкой, а сейчас пород ним был статный, красивый юноша. Это его сын!
— Какой большой, — сказал отец, поворачиваясь к жене, женщине с добрыми, глубокими глазами, и добавил: — Спасибо, мать, что вырастила.
"Так вот, значит, какой он", — думал, в свою очередь, и сын, глядя на отца.
А отец был таким, каким он запомнился Роберту Строеву с детских лет и каким часто снился в нелегкие годы военной разлуки. Может, чуть только пониже ростом и поуже в плечах. Вечером, когда в дом Строевых пришли товарищи Роберта по школе, он с гордостью сказал им:
— Знакомьтесь, ребята, это мой отец!
Он уже много лет мечтал о таком вот вечере. На улице мороз, метет поземка, а в доме тепло, светло. Ласково потрескивают в печи сосновые поленья, а рядом с печью за столом сидят за шахматной доской двое — он и отец. Положение на доске сложное. Отец долго думает над очередным ходом и не замечает, что на столе давно стоит самовар и мать в третий раз и уже как будто бы сердито говорит, обращаясь к ним обоим:
— Простыло все: и шанежки простыли и чай.
Роберт только делает вид, что увлечен игрой, а в действительности он все время наблюдает за матерью. И хотя он не смотрит сейчас в ее сторону, но по тону ее голоса, по тому, как она ставит на стол чашки, он знает, что мать сердится не всерьез, а только для порядка, что она несказанно рада и этому уютному вечеру и этой вот затянувшейся шахматной партии. Отец дома какой-нибудь месяц, а мать за это время уже и похорошела и помолодела.
"Нет, друзья, — думает Роберт, принимая от матери чай, — это — очень большое счастье, когда вся твоя семья в сборе".
Но счастье, к сожалению, продолжалось недолго. Месяц — другой Строев-старший был и ласков и внимателен к своим близким. Правда, и в эти два месяца он несколько раз являлся домой в сильно взвинченном состоянии, но, выспавшись и протрезвившись, чувствовал себя виноватым перед женой и сыном.
— Вы уж простите меня, — говорил он, опуская глаза. — Это не я сам, это меня приятели подбили… Сыну в такие минуты было неловко за отца.
"Уж лучше бы молчал, — думал он, — чем так оправдываться…" А оправдываться отцу приходилось все чаще. Сын много думал о поведении отца и никак не мог объяснить, чем же вызвано это постоянное бражничество. Дома у отца все было в порядке, на работе тоже. Врача Строева в городе помнили еще с довоенных лет и сразу после демобилизации назначили заведующим районным здравотделом. Местные жители относились к отцу Роберта с большим уважением, и вот это самое уважение сейчас растрачивалось.
В маленьком городке нет семейных тайн, и, как ни пытались мать с сыном спрятать шило в мешке, о неурядицах в доме Строевых очень скоро узнали старые и малые. По дворам пошла нехорошая молва, и кто-то из юных приятелей Роберта даже спросил у него:
— Ну, как отец, не перебесился?
— Товарищи у него плохие, — попробовал заступиться за отца Роберт.
— Знаем мы этих товарищей, — сказал приятель и намекнул на такие подробности, что кровь бросилась сыну в лицо, Роберт не помнил, как он сбил приятеля с ног, чтобы заставить его взять свои слова обратно. Сын пытался своими еще ребячьими кулаками вступиться за честь отца. Но отцовскую честь запачкала не людская молва, не этот вот изукрашенный синяками хлопец, только что вырванный прохожими из рук Роберта. Честь отца была запачкана самим отцом, тем самым, которого так любил и которым так гордился все эти годы сын.
Самым тяжелым днем в жизни ребенка будет, по-видимому, тот день, когда он усомнится в чистоте и добродетелях своего родителя. Сын шел по улице, не глядя на людей. Ему было стыдно за отца. Ему казалось, что все прохожие смотрят на него с укоризной.
Город, в котором Роберт родился и вырос, сразу стал чужим, немилым. И он решил бежать. Куда угодно, только подальше от позора, который принес в их дом его родной отец.
Но бежать не удалось. Домой неожиданно пришел отец. Он увидел собранный в дорогу чемодан, и из его глаз брызнули слезы. И сыну и матери эти слезы показались искренними. Они поверили клятвам плачущего мужчины, проплакали вместе с ним добрую половину ночи и простили его.
"Я сказал отцу, — пишет нам Роберт Строев: — "Если ты раскаиваешься честно, то вот тебе моя рука, рука комсомольца, и давай жить под одной крышей. Жить так, чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, а тебе за меня". Отец дал мне слово жить честно — и обманул. Наша семейная жизнь стала ужасной. Месяц он живет у нас, месяц — в другом доме. Мой отец двоеженец. Эта мысль не дает мне покоя. Семь лет я учился на пятерки. Школа выдала мне пять похвальных грамот, а вот нынче учебный год у меня почти пропал. Из-за нервных переживаний у меня постоянные головные боли. Много уроков мне пришлось пропустить. Совестно ходить в школу. Правда, учителя и комсомольская организация очень отзывчивы ко мне. Все стараются помочь перенести потерю когда-то сильно любимого отца, но все это не то. Я мучаюсь оттого, что отец солгал матери, солгал мне — сыну".
Ученик восьмого класса Роберт Строев в заключение своего письма задает вопрос: как должен относиться он, комсомолец, к нечестной жизни своего отца и заслуживает ли такой отец уважения?
1948 г.
В КОМНАТЕ НАПРОТИВ
У лубых банта и толькоАнютой игратьгод«дочки-матери». Анюта оченьВслюбитсигратьапрель у Жозефинысчастье Анюту домой, вплеласчасто. Домой Анюта приезжает редко, в гости, а весь она живет у своих бабушек: сентября по Кузьминичны, на Арбате, а апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:— У меня две бабушки: одна — зимняя, а другая летняя.
Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, тем не менее встречаемся каждый раз как старые, добрые приятели.
Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.
— Можно?
— Пожалуйста.
Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.
— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?
— И краски тоже, — не теряясь, отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.
Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгона делает кистью несколько смелых, широких мазков, Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:
— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?
— В небе светят только звезды.
Анюта удивлена.
— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.
В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.
— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.
— Я не хочу. Оно снятое.
— Что?
— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.
— С какой бабушкой?
— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем к продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщицки шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.
Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.
— Как, она таскает тебя на рынок?
— Таскает, — говорит Анюта. — И на Николин день таскала и на Варварин.
— Это еще что за день?
— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.
В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь улыбаясь.
— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.
— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.
Папа с мамой переглянулись.
— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.
— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.
Папа перестал улыбаться и сказал:
— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.
— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.
Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.
— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты.
Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела.
— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.
"Она" — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери сто рублей и говорил:
— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.
Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.
С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.
Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.
— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?
На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой. Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:
— Старайся быть милой, ибо истинное призвание женщины в женственности.
"Зимняя" бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была ходить не в косичках, а в локонах и говорить не "доброе утро", а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, лукаво строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.
Это жеманство больше всего и бесило папу, и в зимние месяцы уже не Наталья Сергеевна, а ее супруг имел обыкновение кричать на всю квартиру:
— Довольно, хватит! Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
Нормальную обстановку можно было создать без всякого крика — для этого родителям следовало только меньше злоупотреблять гостеприимством бабушек и больше заниматься дочерью самим. Но в том-то и заковыка, что ни папе, ни маме не хотелось посвящать свой досуг Анюте.
— Нет, нет, я не могу. После работы у меня спорт, — говорил папа, хотя всем было хорошо известно, что под громким словом «спорт» Олег Константинович разумеет две «сидячие» игры: футбол и хоккей, в которых он принимал участие только в качестве непременного зрителя.
Наталья Сергеевна в отличие от мужа увлекалась не спортом, а пением. Из-за этого увлечения она бросила работу чертежницы и все последние годы провела в различных вокальных школах и кружках. Учеба, по-видимому, не шла ей впрок, тем не менее Анютина мама не теряла надежды.
— Я тоже не могу остаться дома с Анютой, — говорила мама, — сегодня вечером у меня спевка.
— Но что же делать? — сокрушенно спрашивал папа.
— Не знаю, придумай сам, — говорила мама.
— Хорошо, — говорил папа, — давай тогда воспитывать дочь через день. В четные числа — ты, в нечетные — я.
— Согласна.
Родители жали друг другу руки, и договор на воспитание вступал в силу. Папа шел на кухню греть Анюте кашу, а мама отправлялась в клуб на спевку.
Целую неделю Анюта чувствовала себя самым счастливым ребенком на свете. Да и не счастье ли это — жить в своем доме и играть, когда тебе хочется, в «дочки-матери» с папой и с мамой?
Но вот наступал такой воскресный день, который, как назло, приходился на четное число. В связи с этим Наталье Сергеевне все утро приходилось быть весьма предупредительной по отношению к супругу. И уже по одной предупредительности вся квартира чувствовала приближение грозы. Гроза обыкновенно разражалась у моих соседей за обеденным столом, между первым и вторым блюдами.
— Олег, — говорила бархатным голосом Наталья Сергеевна, накладывая на тарелку мужу лишнюю ложку гарнира. — Ты не смог бы сегодня вечером остаться вместо; с Анютой?
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Да, очень. Сегодня наш хор должен выступать вместе с кружком чечеточников в клубе текстильщиков.
— Пусть чечеточники попляшут хоть один раз без тебя.
— Это невозможно, я запеваю в двух хороводах.
— А петь хорошей матери следует не каждый день недели, а только по нечетным числам.
— Значит, нет? — угрожающе спрашивала мама.
— Нет, — отвечал папа и, сняв с вешалки кепку, уходил из дому.
Вот и сегодня, в день рождения Анюты, разговор о веский дочки закончился в комнате напротив так же, как заканчивался и во все прошлые разы. Родители поспорили, поругались, но так как сегодняшнее воскресенье приходилось не на четное, а на нечетное число, то последнее слово осталось за мамой. Она сказала «нет», надела шляпу и ушла в клуб, крепко стукнув дверью. Анюта сидела в это время на кухне и печально смотрела в окно. Бедная девочка хорошо знала, что последует за тяжелым стуком парадного. Папа взволнованно пройдет несколько раз по комнате, затем посмотрит на часы, и так как до начала футбольного матча на стадионе «Динамо» останется не так много времени, то он начнет поторапливать Анюту со сборами, чтобы успеть до футбола забросить ее бабушке. По-видимому, в этот раз до футбольного матча осталось совсем мало времени, так как папа ни разу даже не прошелся по комнате. Он выскочил на кухню тотчас же вслед за уходом мамы и сказал Анюте:
— Давай, доченька, торопись! Времени у нас с тобой в обрез.
Но время здесь было ни при чем. И Анютиному папе и Анютиной маме не хватало другого — обыкновенного родительского сердца. Именно поэтому они не занимались воспитанием своей дочери и легкомысленно подкидывали ее к бабушкам, совсем не думая о том, что может получиться от этого в будущем.
1948 г.
КВАДРАТУРА КРУГА
Вщихся правом постояннойквартирует много идтиходЗдесь естьзаметках. Мы намереваемсяв посвятить своео словолюдяхвсеми удобствами. пользуюнашем спортивном доме народу. жильцы временные и постоянные. Но не них, честных и уважаемых, Каждый участник этого своеобразного смотра имеет краткую, но точную характеристику, составленную нами по записям в домовой книге, актам дисциплинарной комиссии и по свидетельским показаниям соседей по квартире.Итак, мы начинаем наш разговор с категории самых тяжелых атлетов.
Глеб ТУРУСОВ. Рост — 195 сантиметров, вес — 125 килограммов. Спортсмен-новатор. Блестяще пользуется спринтом в вольной и классической борьбе.
Резвость, показанная Г. Турусовым в беге с ковра от своего противника, пока еще никем не перекрыта. Особенно высокие достижения продемонстрировал Турусов на последних соревнованиях. Взяв старт из положения «партера», борец-спринтер пересекал трехметровую дистанцию ковра на четвереньках за ноль целых и две десятых секунды. В трех схватках Глеб Турусов прополз в общей сложности два километра четыреста метров, набрав максимальное количество проигранных очков.
Сергей ЭРИВАНЦЕВ. Тоже новатор и тоже 125 килограммов веса. В отличие от Турусова Эриванцев не бегает, а упорно стоит на одном месте. По природным данным Эриванцев — «гигант-самородок», по занимаемому положению — баловень и фаворит товарища Мосяцкого, председателя добровольного спортивного общества "Круг".
Последние три года «гигант-самородок» безвыездно совершенствуется при содействии двух тренеров и трех массажистов на одном из кавказских курортов.
Санаторный образ жизни будущего штангиста начал уже давать первые ощутительные результаты. Так, например, рывок левой Сергея Эриванцева обошелся спортобществу в 53 200 рублей. Толчок правой — в 57 300 рублей. А жим двумя — ровно в 60 000.
Сколько сумеет выжать «гигант-самородок» из кассы своего общества дополнительно, покажет ближайшее будущее.
Олег СУУКСЫНОВ. Инструктор-методист высокогорной альпинистской секции общества «Круг». Рабочее время Сууксынова делится на две равные половины. Одну он проводит на Северной трибуне стадиона «Динамо», вторую — на южном берегу Черного моря. В этом году инструктор-методист совершил уже шесть туристских переходов по труднопроходимому маршруту: Москва — Сочи — Гагра — Сухуми. Два «перехода» он проделал в скором поезде, один — в легковой машине и три — в экспрессе. Следует отметить мужественное поведение Сууксынова во время последнего перехода. Инструктор-методист после долгой душевной борьбы согласился наконец оплатить проезд жены в экспрессе за свой личный счет.
Григорий ДУДУКИН. Левый полузащитник. Сторонник ультракрайних воззрений на игру в ножной мяч.
В прошлом сезоне Дудукин вбил вместе с мячом в ворота противника три коленные чашечки, семь ребер и два шейных позвонка своих противников.
Подбить итоги «текущей» деятельности левого полузащитника мы пока по можем, так как последний продолжает еще, к сожалению, свою браконьерскую деятельность на футбольном поле.
Корней Иванович МОСЯЦКИЙ. Шеф «Круга» и покровитель Дудукина и Эриванцева. В годы своего детства К. И. Мосяцкий болел золотухой. В более зрелом возрасте он заведовал овощехранилищем, в котором умудрился сгноить около семисот тонн отборного картофеля.
Два года назад Корней Иванович был назначен впопыхах председателем спортивного общества «Круг», в каковой должности и оказался забытым до сего времени. Из всех спортивных игр Мосяцкий хорошо знаком только с настольными. По субботам играет в преферанс, но без мизера. Корней Иванович является принципиальным противником последнего.
Завтракает Мосяцкий в кафе «Спорт», обедает в ресторане «Динамо». Из закусок предпочитает салат «оливье». Что касается спортивных задач возглавляемого им общества, об оных имеет весьма смутное представление.
Владимир ДУГАНОВ. Он же дядя Вова. Мастер биты. Добился больших успехов в борьбе с двумя городошными фигурами: "бабушка в окошке" и «гуси-лебеди». В этом году дядя Вова выбил в общей сложности 2 540 городков и выпил 3 780 кружек пива. Это про него спортсмены сложили песенку:
Аполлон Игнатьевич КУРОСЛЕПОВ. Руководитель секции спортивных игр. Держится на руководящей должности главным образом из-за красивого почерка. Аполлон Игнатьевич является автором ста протестов и двухсот челобитных. Бурная каллиграфическая деятельность Курослепова свидетельствует о том, что руководящие деятели спортивного общества «Круг» не прочь компенсировать свои неудачи на зеленом поле более легкими победами за зеленым сукном всяких конфликтных комиссий.
Умер Курослепов на посту главного судьи соревнований по плаванию. Солнечное утро никак не предвещало трагической развязки. Аполлон Игнатьевич за пять минут до начала матча выехал на лодке к пловцам, чтобы дать им кое-какие руководящие указания. Однако в самый патетический момент речи Курослепова легкая, шальная волна ударила в борт лодки. Аполлон Игнатьевич пошел ко дну, прежде чем ему успели оказать помощь. Как выяснилось потом, главный судья по плаванию сам не умел плавать не только кролем или баттерфляем, но даже простыми саженками.
Артем СВИСТУНОВ. Судья. При судействе имел обыкновение ориентироваться не на футбольные правила, а на ныне уже покойного руководящего товарища Курослепова. Ввиду того, что своего собственного мнения Свистунов никогда не имел, он всегда подсуживал той команде, к которой благоволил Аполлон Игнатьевич.
Артему Свистунову принадлежит нижеследующий афоризм: "Для того, чтобы выигрыш стал проигрышем, нужно за пять минут до конца матча свистнуть три неправильных "вне игры" и назначить всего один сомнительный одиннадцатиметровый удар".
Краткой характеристикой Свистунова мы заканчиваем смотр спортивных неудачников.