WWW.DISS.SELUK.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА
(Авторефераты, диссертации, методички, учебные программы, монографии)

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |

«Записки незаговорщика Харьков Права людини 2013 ББК 84.4(РОС) Э 89 На переплете использован фотопортрет автора работы Нины Аловерт Художник-оформитель Борис Захаров Записки незаговорщика / Харьков: Права людини, Э 89 ...»

-- [ Страница 1 ] --

Ефим

эткинд

Записки

незаговорщика

Харьков

«Права людини»

2013

ББК 84.4(РОС)

Э 89

На переплете использован фотопортрет автора

работы Нины Аловерт

Художник-оформитель

Борис Захаров

Записки незаговорщика / Харьков: Права людини,

Э 89

эткинд Е. Г.

2013. — 372 с.

ISBN 978-617-587-088-4.

«Записки незаговорщика» впервые вышли по-русски в 1977 г.

(Overseas Publications Interchange, London). В том же году был издан перевод на французский (Dissident malgre lui. Albin Michel, Paris), в 1978 — на английский (Notes of a Non-conspirator. Oxford University Press, London & Oxford), в 1981 — на немецкий (Unblutige Hinrichtung. Deutsche Taschenbuch Verlag, Miinchen).

Харьковская правозащитная группа осуществила републикацию в 2-х частях книги по изданию Е. Г. Эткинд. Записки незаговорщика.

Барселонская проза — СПб.: Академический проект, 2001 — 496 с, ил.

Автор собирался пересмотреть и дополнить книгу для первого российского издания, но не успел осуществить свое намерение. Книга выходит как документ своего времени, без изменений и сокращений.

Редакция сочла необходимым только дать ряд примечаний, выверить цитаты, а также уточнить или расшифровать некоторые имена. Неоценимую помощь при подготовке издания оказала Н. О. Гучинская, профессор РГПУ им. Герцена.

ББК 84.4(РОС) © Е. Г. Эткинд, «Записки незаговорщика», наследники, © Н. О. Гучинская, предисловие, © Б. Є. Захаров, художественное ISBN 978-617-587-088-4 оформление, Записки неЗаговорщика Екатерине Зворыкиной, разделившей мою судьбу Неустаревшие «Записки»

неустаревшие «Записки»

Книга Е. Г. Эткинда «Записки незаговорщика» написана в 1975 г. и впервые издана в Лондоне в 1977 г. Все, что в ней изложено, не только не поблекло за давностью лет, но стало еще более выразительным. Представленные в книге события четверть века назад — в пору советско-кагебистского самодержавия — воспринимались как естественное следствие лживой системы — с тоской и горечью, — но и с привычной обреченностью: ждать, мол, от них больше нечего. Теперь же, когда исчез полицейско-идеологический гнет, происходившее в ту пору кажется полнейшим абсурдом (если у абсурда может быть качественная характеристика), фантасмагорией, реализацией сновидческого кошмара.

Есть и еще причина, по которой книга так потрясает именно сейчас, после падения тоталитарной системы и возвращения Е. Г. Эткинда на родину. Казалось бы, после крушения той власти, которая вершила суд и завораживала даже тех, кто в другое время мог бы называться порядочным человеком и не забывал бы о человеческом достоинстве от страха, — должно что-то измениться. Однако мало кто из вольных или невольных гонителей, выполнявших задание, раскаялся (но такие — есть!), а, не раскаявшись, не только не ушел со сцены, но еще и получил награды за особые заслуги перед отечеством. Не поощряет же государство, в самом деле, подлые дела. Или (если не наказывая, то хотя бы не награждая) не нужно отличать палача от жертвы, праведника от неправедного, истину от лжи, добро от зла?

Неустаревшие «Записки»

В 1989 году совет РГПУ им. А. И. Герцена отменил решение 1974 года как необоснованное и направил в ВАК ходатайство о восстановлении Е. Г. Эткинда в ученом звании профессора.

В том же году цензурное управление Главлита постановило возвратить в библиотеки «отреченные» книги Ефима Григорьевича («Разговор о стихах», «Поэзия и перевод», «Семинарий по французской стилистике» и др., — вот уж воистину «крамольная» литература!), — а по существу просто их легализовать, ибо в библиотеках таких книг давно уже не было: их постарались, исполняя приказ, уничтожить. Остались они только в частных собраниях и, вопреки стараниям местных властей, в библиотеке факультета иностранных языков РГПУ им. А. И. Герцена, заведующая которой, Зинаида Васильевна Штульман, приказу просто не подчинилась.

Прошло почти пять лет. На заседании совета в июне 1994 года, на которое был приглашен и сам Ефим Григорьевич, за возвращение Эткинду незаконно отнятых у него званий проголосовало 36 человек из 50-ти, семеро были против и семеро воздержались. Странными были даже не голоса против: по крайней мере, за ними стояла пусть и бездумная, но определенная позиция — они не могли поступиться принципами, они бы еще раз с удовольствием выгнали и Солженицына, и Эткинда из России;

шокируют воздержавшиеся. Ефим Григорьевич был неприятно удивлен, хотя удивляться надо было скорее тому, что почти тот же самый совет (правда, председатель был уже другой — новый ректор Г. А. Бордовский) относительным большинством голосов признал неправоту прошлого своего решения.

На этом же совете Е. Г. Эткинду были возвращены дипломы профессора и доктора наук (о том, как это происходило, см. новеллу «После казни» в «Барселонской прозе»).

Дальше пишу по личным воспоминаниям. 25 апреля 1974 года я пришла на факультет иностранных языков, где преподавала неНеустаревшие «Записки»

мецкий язык и литературу, чтобы в том числе встретиться с Ефимом Григорьевичем, у которого в 13.20 по расписанию была лекция и с которым мы должны были вечером того же дня разбирать архив скончавшейся месяцем раньше Веры Френкель, его ученицы, переводчицы и поэта. Все, кто учился у Ефима Григорьевича, в том числе и я, знают, какой это был выдающийся учитель — не просто блестящий ученый и лектор, будивший мысль, вовлекавший слушателей в воссоздание эпох, авторов и текстов, но педагог, притягивавший к себе уже одной своей личностью. До «изгнания»



Ефим Григорьевич успел создать школу стихотворного перевода, опубликовать более 200 научных сочинений, в том числе и книг, не считая великолепных переводов немецкой и французской лирики, и составить славу не только Института им. А. И. Герцена, но и славу России. Потому и «предали его» — «из зависти».

В аудитории, где 25 апреля 1974 года должна была проходить лекция, не оказалось ни профессора, ни студентов. Первая мысль: «Вечно опаздывает». Но отсутствие студентов показалось зловещим, и, презрев законы профессиональной этики, я зашла на кафедру французского языка и спросила у сидевшей там красавицы В. И. Занфировой, дружески относившейся к Эткинду, но дамы партийной, — не видала ли она случайно Ефима Григорьевича. Грозно посмотрев на меня, Вера Ильинична произнесла буквально следующее: «Ефим Григорьевич Эткинд уволен из института как политический двурушник и идеологический диверсант. Не советую вам больше о нем спрашивать».

Закрыв за собой дверь и выйдя в коридор, я тут же громко сообщила об этом шедшей мне навстречу Наталье Серафимовне Зюковой, одному из самых умных и достойных людей на нашем факультете, ныне, увы, покойной. Наташа затащила меня в какуюто аудиторию и шепотом рассказала о том, что состоялось утром и о чем повествует эта книга. Книга повествует и о том, что происходило со всеми нами, единомышленниками, учениками и друзьями Ефима Григорьевича. Добавлю немногое.

Неустаревшие «Записки»

В связи с «делом Солженицына» и перед травлей Эткинда факультет кишел стукачами. Особенно доставалось преподавателям литературы. Почти на каждой лекции сидел кто-нибудь посторонний (а легкомысленные лекторы их пускали); иногда роль соглядатая выполнял один из слушателей. После лекции он обязательно проявлял любознательность: сначала для отвода глаз задавал глупые вопросы, якобы выясняя взгляды соответствующего писателя, на самом же деле — твои собственные, а потом ни с того, ни с сего предлагал дать почитать что-нибудь самиздатское (спасибо, уже читали-с). Весь март и начало апреля меня постоянно сопровождал такой заботливый молодой человек, слушатель Высших педагогических курсов (двухгодичные курсы для преподавателей периферийных вузов; курсы эти после увольнения Е. Г. Эткинда были распущены как «рассадник заразы»), вытягивавший информацию, в частности, и обо мне.

Однажды он доверительно сказал: «Вы ведь дружите с Эткиндом, предупредите его, что за ним следят». А то, что за ним следят, было Ефиму Григорьевичу хорошо известно: топтуны болтались у него в парадной, и он (вот уж щедрый и бесшабашный человек!), «играл» с ними — благодушно беседовал, предлагал закурить, даже приглашал к себе домой попить чайку. Вскоре мой стукач исчез, перестав посещать и все остальные занятия.

Из кого же состояли советы — институтский и факультетский? В факультетский входили профессора (по должности и по званию), заведующие кафедрами и председатели общественных организаций: секретарь партбюро и председатель профбюро факультета. Председателем совета был декан: по должности он исполнял роль главного карателя. В совет института входили деканы факультетов, избранные заведующие кафедрами и профессора, секретарь парткома, председатель месткома. Председателем совета был сам ректор (тогда А. Д. Боборыкин). Таким образом, оба совета находились в иерархической зависимости друг от друга. Эта иерархия не продолжалась ни вверх, ни вниз: преНеустаревшие «Записки»

подаватели, тем более беспартийные, узнавали все либо по сарафанному радио, либо, по известной пословице, от Би-Би-Си, либо из Там и Самиздата. Наверху были — обком партии и КГБ (что по сути дела одно и то же), которые через свою номенклатуру направляли действия руководящих органов любых учреждений.

В наши руководящие органы, к великому их несчастью, потому что с ними тоже мало считались, входили обманутые и зачастую человечески вполне приличные профессора и заведующие кафедрами: помимо своей воли они оказывались впутанными в колючую проволоку лжи. Выбор у них был между соучастием в заговоре власть имущих и лишением работы, если не хуже: заступничество за «антисоветчика» Эткинда могло грозить и статьей.

Вы скажете: эка невидаль, в период с 1917 по 1953 год бывали вещи и похуже. Но ведь чем-то же должна отличаться эпоха революционного террора и сталинского большевизма от эпохи после XX и XXII съездов, после хрущевской оттепели? Впрочем, в книге Ефима Григорьевича и об этом написано: его травля в 1974 году завершает целый ряд родственных процессов — борьбу с «космополитами», дело врачей, осуждение Пастернака, суд над Бродским, изгнание Солженицына (все три персонажа — Нобелевские лауреаты!). По сравнению с ленинско-сталинской эпохой изменилось только одно — не было прямого физического уничтожения.

Записи заседаний совета института и совета по гуманитарным наукам Ефим Григорьевич прочел почти сразу — их с риском для себя вели соответственно Ирина Бенедиктовна Комарова и Екатерина Федоровна Зворыкина. Оставалось заполучить протокол заседания совета факультета, на котором неофициальных записей никто не вел. Добывая его, я обнаружила Редакция собиралась поместить в Приложении подлинные протоколы обоих заседаний, однако все попытки разыскать их в архиве РГПУ (в 2000 году!) оказались безрезультатными. Нам ответили, что протоколы были отправлены в Москву, в ВАК, а копии не сохранились… Неустаревшие «Записки»

два варианта одного и того же документа. Первый заканчивался призывом: «Поддержать решение совета института об увольнении Е. Г. Эткинда как политического двурушника и идеологического диверсанта». Из второго, окончательного варианта, который и был позднее передан Ефиму Григорьевичу, эти абсурдные слова исчезли. В отдельных выступлениях на институтском совете они, правда, звучали, но кому пришло в голову включать их в резолюцию? Уж не сами ли «ученые» перестарались? Один предложил, а другие, распалясь, приняли? И даже кагебистов, сидевших на всех трех заседаниях, оторопь взяла при виде столь подобострастного рвения — не по их ли указке (без них ведь и шагу нельзя было ступить) эту формулировку убрали?

Краснея до сих пор от стыда за то, что происходило в 1974 году в родном мне институте, где у меня были замечательные учителя и прекрасные коллеги, я хочу обратить внимание читателя не только на то, кто тогда выступал, но в большей степени на то, что говорили. «Возненавидь грех, но не грешника». Одно дело — из подхалимства, карьерных соображений или зависти с охотою и даже удовольствием порочить своего знаменитого коллегу, про которого многие ничего толком и не знали, но заранее ненавидели за непохожесть; другое дело — плести невнятицу страха ради. Эти невнятные ораторы в душе безусловно сочувствовали гонимому, но в силу обстоятельств… А разве нельзя было промолчать? Ведь кто-то же промолчал? Кто эти промолчавшие, которые тем не менее голосовали за? Отчего они не проголосовали против, если голосование было тайным?

На этот вопрос отвечает книга. Я добавлю: при той ситуации, когда казалось, что «глаза майора Пронина» проникают все насквозь, тайно вычеркнуть из бюллетеня для голосования слово согласен (то есть согласен с решением совета), не говоря уже о том, чтобы явно заявить о своем несогласии, было равносильно подвигу. Подвижников, однако, не нашлось, за исключением Б. Ф. Егорова, на втором совете голосовавшего против.

После таких соображений, тем более когда сам при сем не присутствовал, бросать камень в пассивных соучастников расправы — рука не поднимется. Но потом, потом? Сейчас ведь нечего бояться, за правду не гонят, где же гласное раскаяние?

И снова попадаешь в мир «кафкианской были».

Когда я со своей подругой Беллой Магид (тайно!) привезла Ефиму Григорьевичу протокол заседания совета факультета, его жена, Екатерина Федоровна, произнесла загадочную фразу:

«Вы даже не представляете себе, какое великое дело вы для нас сделали». Понятно стало потом — когда вышла книга «Записки незаговорщика».

Дальше начался мучительный период между изгнанием Ефима Григорьевича из института и его изгнанием за рубеж.

Последний визит. «Ефим Григорьевич, на кого же вы нас оставляете?» — «Я обязательно вернусь».

Когда он вернулся, в 1989 году, мы тут же пригласили его на факультет иностранных языков: «Факультет состоит не из одних гонителей, не наказывайте тех, кто вас любит и страдал вместе с вами». В июне 1989 года в три часа Ефим Григорьевич был в четырнадцатом корпусе, где работал в последние годы перед отъездом. Встреча проходила в самой большой аудитории, которая тем не менее не вместила всех пришедших (а собрались не только преподаватели и студенты, но и «весь Ленинград»), и многие стояли в коридоре. В аудиторию вошел Р. Г. Пиотровский, после истории с Эткиндом снятый с заведования кафедрой, и они примирительно обнялись. Ефим Григорьевич, лучезарно улыбаясь, рассказывал о своей жизни за границей, о «процессе исключения», говорил щедро, отвечал на бесконечные вопросы и не хотел уходить (его, впрочем, и не отпускали). В портфеле у него были книги, которые он собирался показать всем желающим, а к шести часам ему нужно было еще поспеть на Ленфильм. Туда он, конечно, опоздал. Встреча была триумфом. Эткинд вернулся и, кажется, готов был всех простить, — но боль осталась навсегда.

Неустаревшие «Записки»

После этого он стал приезжать в Россию — и в Петербург, и в Москву — каждый год по нескольку раз: в связи с юбилеями (в частности, В. М. Жирмунского), вечерами памяти, конференциями, изданием собственных книг; привозил французских поэтов-переводчиков, которых он «научил» переводить стихи.

По его собственным словам, он не мог «жить без этого серого неба». Здесь, в Европейском университете, где он состоял членом попечительского совета, в марте 1998 года Ефим Григорьевич отмечал свое восьмидесятилетие. РГПУ им. А. И. Герцена официального участия в этом не принимал.

В книге «Записки незаговорщика» Е. Г. Эткинд вспоминает также мучительную эпопею издания-неиздания своих книг, таких, как «Мастера русского стихотворного перевода» и «Материя стиха». И эта тема вписывается в общесоветскую историю репрессий и идеологического гнета, когда под предлогом недостаточно партийного или немарксистского содержания травили неугодных авторов, всячески препятствуя изданию их книг. Понятия «марксистский» и «партийный» имели при этом множественные и сплошь отрицательные характеристики: им, например, противоречила одухотворенность книги, незаурядная эрудиция автора, рафинированность темы или свободный стиль изложения, чем перо Ефима Григорьевича как раз и отличалось. Все это, в совокупности с самой его личностью, и вызывало злобу и ненависть.

«Материя стиха» вышла в свет — сначала во Франции (1978) и в конце концов — в России (1998), куда, вслед за автором, вернулись и его книги. «Бессмертие, — любил повторять Ефим Григорьевич, — это те труды, которые остаются после смерти».

На Западе нередко сталкиваешься с полным отрицанием того, чем жила интеллигенция Советского Союза на протяжении почти шестидесяти лет, — всей созданной ею гуманитарной науки и литературы, всех ее поисков, если только они не носят явно оппозиционного характера.

Некоторые из наиболее радикальных «заграничных русских» закрывают глаза на интеллектуальную жизнь советской страны, стараясь вообще ее не видеть, словно этих шести десятилетий и вовсе не было или словно в течение всего этого исторического периода имело место только одно: насилие партийно-государственной власти над умами и душами граждан. Это — вульгаризация, а значит искажение реальности, ведущее к ложным выводам и логическим тупикам. Российская культура пробивала себе дорогу, одолевая преграды, которые воздвигли на ее пути гасители мысли, разрушители поэзии, душители театра, живописи, музыки. Скажу больше: борясь за право дышать и жить, культура крепла. Этот процесс заслуживает изучения — оно едва началось.

Официальная история изображает путь нашей культуры как однонаправленный и триумфальный. Когда читаешь что-нибудь вроде «Истории русской советской литературы» 1974 года (под редакцией П. С. Выходцева, М., «Высшая школа»), то кажется, будто сознательно провоцируется негодование осведомленных читателей. «СоциалистиЕфим Эткинд Записки незаговорщика ческое все более становится самим воздухом поэзии и органическим качеством духовного мира нового человека, выразителями которого осознавали себя новые поэты… В камерную лирику А. Ахматовой, главным образом через воспоминания о прошлом, начинает просачиваться мысль о необходимости снова научиться жить, о ценности активно-жизненного искусства („И упало каменное слово“…)» (С. 306–307).

Всё тут, в этой характеристике поэзии 30-х годов, движется «вперед и выше», и каждое слово — ложь. Характерно, с какой пошлой примитивностью делается фальсификация: «Надо снова научиться жить» — строка из «Реквиема», куда входит стихотворение; «ценность активно-жизненного искусства» тут ни при чем: у Анны Ахматовой речь идет о приговоре по делу ее сына Льва — это и есть «каменное слово», и стихотворение даже называется «Приговор» (1939) — ей надо снова научиться жить одной, без сына:

Я цитировал новейший университетский учебник, — а ведь в 1974 году его издатели могли бы догадаться, что время безнаказанных фальшивок миновало, что их, фальсификаторов, непременно схватят за руку.

Такова одна сторона. Восточная.

Но есть и другая. Западная.

С этой Записки незаговорщика Харьков Права людини 2013 ББК 84.4(РОС) Э 89 На переплете использован фотопортрет автора работы Нины Аловерт Художник-оформитель Борис Захаров Записки незаговорщика / Харьков: Права людини, Э 89

WWW.DISS.SELUK.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА
(Авторефераты, диссертации, методички, учебные программы, монографии)

 

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |

«Записки незаговорщика Харьков Права людини 2013 ББК 84.4(РОС) Э 89 На переплете использован фотопортрет автора работы Нины Аловерт Художник-оформитель Борис Захаров Записки незаговорщика / Харьков: Права людини, Э 89 ...»

-- [ Страница 1 ] --

Ефим

эткинд

Записки

незаговорщика

Харьков

«Права людини»

2013

ББК 84.4(РОС)

Э 89

На переплете использован фотопортрет автора

работы Нины Аловерт

Художник-оформитель

Борис Захаров

Записки незаговорщика / Харьков: Права людини,

Э 89

эткинд Е. Г.

2013. — 372 с.

ISBN 978-617-587-088-4.

«Записки незаговорщика» впервые вышли по-русски в 1977 г.

(Overseas Publications Interchange, London). В том же году был издан перевод на французский (Dissident malgre lui. Albin Michel, Paris), в 1978 — на английский (Notes of a Non-conspirator. Oxford University Press, London & Oxford), в 1981 — на немецкий (Unblutige Hinrichtung. Deutsche Taschenbuch Verlag, Miinchen).

Харьковская правозащитная группа осуществила републикацию в 2-х частях книги по изданию Е. Г. Эткинд. Записки незаговорщика.

Барселонская проза — СПб.: Академический проект, 2001 — 496 с, ил.

Автор собирался пересмотреть и дополнить книгу для первого российского издания, но не успел осуществить свое намерение. Книга выходит как документ своего времени, без изменений и сокращений.

Редакция сочла необходимым только дать ряд примечаний, выверить цитаты, а также уточнить или расшифровать некоторые имена. Неоценимую помощь при подготовке издания оказала Н. О. Гучинская, профессор РГПУ им. Герцена.

ББК 84.4(РОС) © Е. Г. Эткинд, «Записки незаговорщика», наследники, © Н. О. Гучинская, предисловие, © Б. Є. Захаров, художественное ISBN 978-617-587-088-4 оформление, Записки неЗаговорщика Екатерине Зворыкиной, разделившей мою судьбу Неустаревшие «Записки»

неустаревшие «Записки»

Книга Е. Г. Эткинда «Записки незаговорщика» написана в 1975 г. и впервые издана в Лондоне в 1977 г. Все, что в ней изложено, не только не поблекло за давностью лет, но стало еще более выразительным. Представленные в книге события четверть века назад — в пору советско-кагебистского самодержавия — воспринимались как естественное следствие лживой системы — с тоской и горечью, — но и с привычной обреченностью: ждать, мол, от них больше нечего. Теперь же, когда исчез полицейско-идеологический гнет, происходившее в ту пору кажется полнейшим абсурдом (если у абсурда может быть качественная характеристика), фантасмагорией, реализацией сновидческого кошмара.

Есть и еще причина, по которой книга так потрясает именно сейчас, после падения тоталитарной системы и возвращения Е. Г. Эткинда на родину. Казалось бы, после крушения той власти, которая вершила суд и завораживала даже тех, кто в другое время мог бы называться порядочным человеком и не забывал бы о человеческом достоинстве от страха, — должно что-то измениться. Однако мало кто из вольных или невольных гонителей, выполнявших задание, раскаялся (но такие — есть!), а, не раскаявшись, не только не ушел со сцены, но еще и получил награды за особые заслуги перед отечеством. Не поощряет же государство, в самом деле, подлые дела. Или (если не наказывая, то хотя бы не награждая) не нужно отличать палача от жертвы, праведника от неправедного, истину от лжи, добро от зла?

Неустаревшие «Записки»

В 1989 году совет РГПУ им. А. И. Герцена отменил решение 1974 года как необоснованное и направил в ВАК ходатайство о восстановлении Е. Г. Эткинда в ученом звании профессора.

В том же году цензурное управление Главлита постановило возвратить в библиотеки «отреченные» книги Ефима Григорьевича («Разговор о стихах», «Поэзия и перевод», «Семинарий по французской стилистике» и др., — вот уж воистину «крамольная» литература!), — а по существу просто их легализовать, ибо в библиотеках таких книг давно уже не было: их постарались, исполняя приказ, уничтожить. Остались они только в частных собраниях и, вопреки стараниям местных властей, в библиотеке факультета иностранных языков РГПУ им. А. И. Герцена, заведующая которой, Зинаида Васильевна Штульман, приказу просто не подчинилась.

Прошло почти пять лет. На заседании совета в июне 1994 года, на которое был приглашен и сам Ефим Григорьевич, за возвращение Эткинду незаконно отнятых у него званий проголосовало 36 человек из 50-ти, семеро были против и семеро воздержались. Странными были даже не голоса против: по крайней мере, за ними стояла пусть и бездумная, но определенная позиция — они не могли поступиться принципами, они бы еще раз с удовольствием выгнали и Солженицына, и Эткинда из России;

шокируют воздержавшиеся. Ефим Григорьевич был неприятно удивлен, хотя удивляться надо было скорее тому, что почти тот же самый совет (правда, председатель был уже другой — новый ректор Г. А. Бордовский) относительным большинством голосов признал неправоту прошлого своего решения.

На этом же совете Е. Г. Эткинду были возвращены дипломы профессора и доктора наук (о том, как это происходило, см. новеллу «После казни» в «Барселонской прозе»).

Дальше пишу по личным воспоминаниям. 25 апреля 1974 года я пришла на факультет иностранных языков, где преподавала неНеустаревшие «Записки»

мецкий язык и литературу, чтобы в том числе встретиться с Ефимом Григорьевичем, у которого в 13.20 по расписанию была лекция и с которым мы должны были вечером того же дня разбирать архив скончавшейся месяцем раньше Веры Френкель, его ученицы, переводчицы и поэта. Все, кто учился у Ефима Григорьевича, в том числе и я, знают, какой это был выдающийся учитель — не просто блестящий ученый и лектор, будивший мысль, вовлекавший слушателей в воссоздание эпох, авторов и текстов, но педагог, притягивавший к себе уже одной своей личностью. До «изгнания»



Ефим Григорьевич успел создать школу стихотворного перевода, опубликовать более 200 научных сочинений, в том числе и книг, не считая великолепных переводов немецкой и французской лирики, и составить славу не только Института им. А. И. Герцена, но и славу России. Потому и «предали его» — «из зависти».

В аудитории, где 25 апреля 1974 года должна была проходить лекция, не оказалось ни профессора, ни студентов. Первая мысль: «Вечно опаздывает». Но отсутствие студентов показалось зловещим, и, презрев законы профессиональной этики, я зашла на кафедру французского языка и спросила у сидевшей там красавицы В. И. Занфировой, дружески относившейся к Эткинду, но дамы партийной, — не видала ли она случайно Ефима Григорьевича. Грозно посмотрев на меня, Вера Ильинична произнесла буквально следующее: «Ефим Григорьевич Эткинд уволен из института как политический двурушник и идеологический диверсант. Не советую вам больше о нем спрашивать».

Закрыв за собой дверь и выйдя в коридор, я тут же громко сообщила об этом шедшей мне навстречу Наталье Серафимовне Зюковой, одному из самых умных и достойных людей на нашем факультете, ныне, увы, покойной. Наташа затащила меня в какуюто аудиторию и шепотом рассказала о том, что состоялось утром и о чем повествует эта книга. Книга повествует и о том, что происходило со всеми нами, единомышленниками, учениками и друзьями Ефима Григорьевича. Добавлю немногое.

Неустаревшие «Записки»

В связи с «делом Солженицына» и перед травлей Эткинда факультет кишел стукачами. Особенно доставалось преподавателям литературы. Почти на каждой лекции сидел кто-нибудь посторонний (а легкомысленные лекторы их пускали); иногда роль соглядатая выполнял один из слушателей. После лекции он обязательно проявлял любознательность: сначала для отвода глаз задавал глупые вопросы, якобы выясняя взгляды соответствующего писателя, на самом же деле — твои собственные, а потом ни с того, ни с сего предлагал дать почитать что-нибудь самиздатское (спасибо, уже читали-с). Весь март и начало апреля меня постоянно сопровождал такой заботливый молодой человек, слушатель Высших педагогических курсов (двухгодичные курсы для преподавателей периферийных вузов; курсы эти после увольнения Е. Г. Эткинда были распущены как «рассадник заразы»), вытягивавший информацию, в частности, и обо мне.

Однажды он доверительно сказал: «Вы ведь дружите с Эткиндом, предупредите его, что за ним следят». А то, что за ним следят, было Ефиму Григорьевичу хорошо известно: топтуны болтались у него в парадной, и он (вот уж щедрый и бесшабашный человек!), «играл» с ними — благодушно беседовал, предлагал закурить, даже приглашал к себе домой попить чайку. Вскоре мой стукач исчез, перестав посещать и все остальные занятия.

Из кого же состояли советы — институтский и факультетский? В факультетский входили профессора (по должности и по званию), заведующие кафедрами и председатели общественных организаций: секретарь партбюро и председатель профбюро факультета. Председателем совета был декан: по должности он исполнял роль главного карателя. В совет института входили деканы факультетов, избранные заведующие кафедрами и профессора, секретарь парткома, председатель месткома. Председателем совета был сам ректор (тогда А. Д. Боборыкин). Таким образом, оба совета находились в иерархической зависимости друг от друга. Эта иерархия не продолжалась ни вверх, ни вниз: преНеустаревшие «Записки»

подаватели, тем более беспартийные, узнавали все либо по сарафанному радио, либо, по известной пословице, от Би-Би-Си, либо из Там и Самиздата. Наверху были — обком партии и КГБ (что по сути дела одно и то же), которые через свою номенклатуру направляли действия руководящих органов любых учреждений.

В наши руководящие органы, к великому их несчастью, потому что с ними тоже мало считались, входили обманутые и зачастую человечески вполне приличные профессора и заведующие кафедрами: помимо своей воли они оказывались впутанными в колючую проволоку лжи. Выбор у них был между соучастием в заговоре власть имущих и лишением работы, если не хуже: заступничество за «антисоветчика» Эткинда могло грозить и статьей.

Вы скажете: эка невидаль, в период с 1917 по 1953 год бывали вещи и похуже. Но ведь чем-то же должна отличаться эпоха революционного террора и сталинского большевизма от эпохи после XX и XXII съездов, после хрущевской оттепели? Впрочем, в книге Ефима Григорьевича и об этом написано: его травля в 1974 году завершает целый ряд родственных процессов — борьбу с «космополитами», дело врачей, осуждение Пастернака, суд над Бродским, изгнание Солженицына (все три персонажа — Нобелевские лауреаты!). По сравнению с ленинско-сталинской эпохой изменилось только одно — не было прямого физического уничтожения.

Записи заседаний совета института и совета по гуманитарным наукам Ефим Григорьевич прочел почти сразу — их с риском для себя вели соответственно Ирина Бенедиктовна Комарова и Екатерина Федоровна Зворыкина. Оставалось заполучить протокол заседания совета факультета, на котором неофициальных записей никто не вел. Добывая его, я обнаружила Редакция собиралась поместить в Приложении подлинные протоколы обоих заседаний, однако все попытки разыскать их в архиве РГПУ (в 2000 году!) оказались безрезультатными. Нам ответили, что протоколы были отправлены в Москву, в ВАК, а копии не сохранились… Неустаревшие «Записки»

два варианта одного и того же документа. Первый заканчивался призывом: «Поддержать решение совета института об увольнении Е. Г. Эткинда как политического двурушника и идеологического диверсанта». Из второго, окончательного варианта, который и был позднее передан Ефиму Григорьевичу, эти абсурдные слова исчезли. В отдельных выступлениях на институтском совете они, правда, звучали, но кому пришло в голову включать их в резолюцию? Уж не сами ли «ученые» перестарались? Один предложил, а другие, распалясь, приняли? И даже кагебистов, сидевших на всех трех заседаниях, оторопь взяла при виде столь подобострастного рвения — не по их ли указке (без них ведь и шагу нельзя было ступить) эту формулировку убрали?

Краснея до сих пор от стыда за то, что происходило в 1974 году в родном мне институте, где у меня были замечательные учителя и прекрасные коллеги, я хочу обратить внимание читателя не только на то, кто тогда выступал, но в большей степени на то, что говорили. «Возненавидь грех, но не грешника». Одно дело — из подхалимства, карьерных соображений или зависти с охотою и даже удовольствием порочить своего знаменитого коллегу, про которого многие ничего толком и не знали, но заранее ненавидели за непохожесть; другое дело — плести невнятицу страха ради. Эти невнятные ораторы в душе безусловно сочувствовали гонимому, но в силу обстоятельств… А разве нельзя было промолчать? Ведь кто-то же промолчал? Кто эти промолчавшие, которые тем не менее голосовали за? Отчего они не проголосовали против, если голосование было тайным?

На этот вопрос отвечает книга. Я добавлю: при той ситуации, когда казалось, что «глаза майора Пронина» проникают все насквозь, тайно вычеркнуть из бюллетеня для голосования слово согласен (то есть согласен с решением совета), не говоря уже о том, чтобы явно заявить о своем несогласии, было равносильно подвигу. Подвижников, однако, не нашлось, за исключением Б. Ф. Егорова, на втором совете голосовавшего против.

После таких соображений, тем более когда сам при сем не присутствовал, бросать камень в пассивных соучастников расправы — рука не поднимется. Но потом, потом? Сейчас ведь нечего бояться, за правду не гонят, где же гласное раскаяние?

И снова попадаешь в мир «кафкианской были».

Когда я со своей подругой Беллой Магид (тайно!) привезла Ефиму Григорьевичу протокол заседания совета факультета, его жена, Екатерина Федоровна, произнесла загадочную фразу:

«Вы даже не представляете себе, какое великое дело вы для нас сделали». Понятно стало потом — когда вышла книга «Записки незаговорщика».

Дальше начался мучительный период между изгнанием Ефима Григорьевича из института и его изгнанием за рубеж.

Последний визит. «Ефим Григорьевич, на кого же вы нас оставляете?» — «Я обязательно вернусь».

Когда он вернулся, в 1989 году, мы тут же пригласили его на факультет иностранных языков: «Факультет состоит не из одних гонителей, не наказывайте тех, кто вас любит и страдал вместе с вами». В июне 1989 года в три часа Ефим Григорьевич был в четырнадцатом корпусе, где работал в последние годы перед отъездом. Встреча проходила в самой большой аудитории, которая тем не менее не вместила всех пришедших (а собрались не только преподаватели и студенты, но и «весь Ленинград»), и многие стояли в коридоре. В аудиторию вошел Р. Г. Пиотровский, после истории с Эткиндом снятый с заведования кафедрой, и они примирительно обнялись. Ефим Григорьевич, лучезарно улыбаясь, рассказывал о своей жизни за границей, о «процессе исключения», говорил щедро, отвечал на бесконечные вопросы и не хотел уходить (его, впрочем, и не отпускали). В портфеле у него были книги, которые он собирался показать всем желающим, а к шести часам ему нужно было еще поспеть на Ленфильм. Туда он, конечно, опоздал. Встреча была триумфом. Эткинд вернулся и, кажется, готов был всех простить, — но боль осталась навсегда.

Неустаревшие «Записки»

После этого он стал приезжать в Россию — и в Петербург, и в Москву — каждый год по нескольку раз: в связи с юбилеями (в частности, В. М. Жирмунского), вечерами памяти, конференциями, изданием собственных книг; привозил французских поэтов-переводчиков, которых он «научил» переводить стихи.

По его собственным словам, он не мог «жить без этого серого неба». Здесь, в Европейском университете, где он состоял членом попечительского совета, в марте 1998 года Ефим Григорьевич отмечал свое восьмидесятилетие. РГПУ им. А. И. Герцена официального участия в этом не принимал.

В книге «Записки незаговорщика» Е. Г. Эткинд вспоминает также мучительную эпопею издания-неиздания своих книг, таких, как «Мастера русского стихотворного перевода» и «Материя стиха». И эта тема вписывается в общесоветскую историю репрессий и идеологического гнета, когда под предлогом недостаточно партийного или немарксистского содержания травили неугодных авторов, всячески препятствуя изданию их книг. Понятия «марксистский» и «партийный» имели при этом множественные и сплошь отрицательные характеристики: им, например, противоречила одухотворенность книги, незаурядная эрудиция автора, рафинированность темы или свободный стиль изложения, чем перо Ефима Григорьевича как раз и отличалось. Все это, в совокупности с самой его личностью, и вызывало злобу и ненависть.

«Материя стиха» вышла в свет — сначала во Франции (1978) и в конце концов — в России (1998), куда, вслед за автором, вернулись и его книги. «Бессмертие, — любил повторять Ефим Григорьевич, — это те труды, которые остаются после смерти».

На Западе нередко сталкиваешься с полным отрицанием того, чем жила интеллигенция Советского Союза на протяжении почти шестидесяти лет, — всей созданной ею гуманитарной науки и литературы, всех ее поисков, если только они не носят явно оппозиционного характера.

Некоторые из наиболее радикальных «заграничных русских» закрывают глаза на интеллектуальную жизнь советской страны, стараясь вообще ее не видеть, словно этих шести десятилетий и вовсе не было или словно в течение всего этого исторического периода имело место только одно: насилие партийно-государственной власти над умами и душами граждан. Это — вульгаризация, а значит искажение реальности, ведущее к ложным выводам и логическим тупикам. Российская культура пробивала себе дорогу, одолевая преграды, которые воздвигли на ее пути гасители мысли, разрушители поэзии, душители театра, живописи, музыки. Скажу больше: борясь за право дышать и жить, культура крепла. Этот процесс заслуживает изучения — оно едва началось.

Официальная история изображает путь нашей культуры как однонаправленный и триумфальный. Когда читаешь что-нибудь вроде «Истории русской советской литературы» 1974 года (под редакцией П. С. Выходцева, М., «Высшая школа»), то кажется, будто сознательно провоцируется негодование осведомленных читателей. «СоциалистиЕфим Эткинд Записки незаговорщика ческое все более становится самим воздухом поэзии и органическим качеством духовного мира нового человека, выразителями которого осознавали себя новые поэты… В камерную лирику А. Ахматовой, главным образом через воспоминания о прошлом, начинает просачиваться мысль о необходимости снова научиться жить, о ценности активно-жизненного искусства („И упало каменное слово“…)» (С. 306–307).

Всё тут, в этой характеристике поэзии 30-х годов, движется «вперед и выше», и каждое слово — ложь. Характерно, с какой пошлой примитивностью делается фальсификация: «Надо снова научиться жить» — строка из «Реквиема», куда входит стихотворение; «ценность активно-жизненного искусства» тут ни при чем: у Анны Ахматовой речь идет о приговоре по делу ее сына Льва — это и есть «каменное слово», и стихотворение даже называется «Приговор» (1939) — ей надо снова научиться жить одной, без сына:

Я цитировал новейший университетский учебник, — а ведь в 1974 году его издатели могли бы догадаться, что время безнаказанных фальшивок миновало, что их, фальсификаторов, непременно схватят за руку.

Такова одна сторона. Восточная.

Но есть и другая. Западная.

С этой другой стороны советская литература трактуется в противоположном и, увы, не менее ложном освещении. Об Анне Ахматовой в западных работах можно прочесть, что она изначально была внутренним эмигрантом, что жила она в Советской России, отделяя себя от окружающего и от людей, ища уединения, несоприкосновения с реальностью, обществом. И это — неправда. Менее броская, чем прямое мошенничество Выходцева, но тоже — искажение. Анна Ахматова сделала в 1917 году признание — в знаменитом стихотворении «Когда в тоске самоубийства…». Ей слышится сатанинський голос, утешно зовущий:

Почему черный стыд? Не было же на Ахматовой вины за кровь, лившуюся в революционной России, никого она не убивала. Это, как мне кажется, и есть высокая, да и единственно возможная позиция поэта, ответственного за свой народ, за все, что случилось с ним, и что делает он. Сорок пять лет спустя Анна Ахматова могла гордо произнести слова, вынесенные мною в эпиграф.

Это не внутренняя эмиграция, а соучастие. Со-ответственность.

Вот и автор этих строк несет ответственность за все, чему был свидетелем и в чем участвовал. Он не может стоять в стороне и, поглядывая на оставленную страну, со злорадством писать о бедствиях и преступлениях. Злорадство — удел посторонних.

Стыд — тот самый черный стыд, о котором сказала Ахматова, — это чувство, предполагающее сопричастность. Я и мои сверстники рано и остро ощутили его. До войны и много лет после нее все мы жили в коммунальных квартирах, где на кухне возле керосинок и примусов счетчик, свой звонок перед входной дверью («К Романовым — 6 звонков», «К Лурье — два длинных и три коротких»), свое сиденье в уборной. Но не кухни меня удручали, а запрет приглашать иностранцев.

«Примите ваших знакомых в ресторане, — советовали в Союзе писателей, — в коммунальную квартиру их звать нельзя». Почему же, собственно, нельзя? Как живем, так и живем. Чего нам бояться? Кто нас осудит? Нельзя. Иностранцам нельзя видеть наш быт. Каждый раз, когда я сталкивался с этим «нельзя», меня охватывал стыд.

Знает ли читатель, что такое — «показуха»?

В Советском Союзе есть автомобильные шоссе, разрешенные для иностранцев. Они покрыты гладким асфальтом. По обе стороны от них — нарядные домики, окруженные палисадниками с клумбами, киоски с цветастыми матрешками. Позади кустов — проселочная дорога, утопающая в лужах. Там пестрых киосков нет, разве что случайный сельмаг с хлебом и водкой. Сельмага иностранцы не увидят, в грязи не застрянут, и доедут они до гостиницы, не нарушив привычки к комфорту. В «Астории» для них все приготовлено — лишь бы они не столкнулись с реальностью; даже магазин «Березка», где в изобилии на иностранную валюту — отборные товары. Вокруг гостиницы все очень красиво и торговля приятная — иностранцы далеко не ходят, в пределах же их пеших прогулок обдумано все. В мясной лавке за два квартала отсюда мяса нет, зато здесь — богатые магазины с никому не нужными, но импозантными телевизорами и старинным фарфором.

Это — «показуха».

Она во всем… Советский Союз демонстрирует себя иностранцам, построив фанерные макеты и разрумянившись театральной помадой.

Каждый раз, видя «показуху», я испытывал горчайший стыд.

Словно это обманываю я — ну, скажем, скрываю от любимой женщины, что на мне парик, а под париком плешь.

На улице, где мы жили в Ленинграде, росли небольшие липы — они создавали уют и прелесть довольно-таки неказистого, пыльного проезда, превращая его в тенистый маленький бульвар. Однажды утром я увидел самосвал, увозивший последние из наших липок, — следом за самосвалом уехал и экскаватор, их корчевавший. Я остолбенел: кому понадобились эти деревья? Позднее выяснилось, что через два дня в Ленинград приезжает Никсон, и вот на одной из улиц, по которой пролегал его маршрут, надо было навести красоту — туда липки и увезли.

Дело было в мае; деревья потом засохли. Но глаз президента скользил не по пустырю, а по зеленым кронам. А на других улицах по его движению дома помыли и даже покрасили — всюду только первый этаж:

выходить-то он не станет, а из машины виден только первый этаж.

И это — показуха, на сей раз народ назвал ее «Книксон».

И это — внушало мне стыд.

В конце войны советские войска вошли в Европу, и я прошел с нашей армией через Румынию, Венгрию, Австрию, Болгарию. Какое счастье, какую гордость испытывал каждый из нас, офицеров армии, победившей фашизм! Как любили нас, как рады были нам румынки и болгарки, бежавшие навстречу нашим танкам с цветами! Я был счастлив и горд, потому что это мы победили нацистов, это мы освободили наших друзей. А когда воины-освободители, нахлебавшись до безумия молодого вина, врывались в часовой магазин и набивали мешок часами, так что весь огромный мешок шевелился и тикал, как живой, — я испытывал мучительный стыд, я не мог смотреть в глаза тем румынам, с которыми вчера обнимался. Потому что освобождали — мы, и грабили — мы.

И когда войска стран Варшавского пакта вступили в Чехословакию, я понял моих пражских и брносских друзей, переставших мне писать и отвечать на письма: они считали меня ответственным за оккупацию. Ближе всего мне были пронзительные строки А. Твардовского, ходившие по рукам:

Не забуду патетических строк другого советского поэта, которые родились после двадцатого съезда и тоже проникнуты трагизмом соучастия:

Павла Антокольского. — Прим. ред. (Примечания автора к первому изданию в дальнейшем особо не оговариваются) Они и мы… Поймут ли на Западе, как трудно, как иногда немыслимо противопоставить друг другу эти местоимения? В странах западных демократий существуют политические партии, и члены одной говорят про других: «они». Или левые говорят о правых: «они». Или молодые о старших. Или христиане об атеистах. Все отчетливо и обозримо. Мой коллега Н. — член социалистической партии, потому что он убежденный социалист, а не потому, что кто-нибудь его заставил поступать в нее; партия не сулит ему ни выгод, ни неприятностей. Он остается самим собой; разочаровавшись в социалистических идеалах, он, может быть, выйдет из партии, а может быть, вступит в другую.

У каждого — своя газета, свой круг, свой клуб. У нас все иначе, и люди Запада понимают это с трудом.

Вот перед вами человек с партийным билетом КПСС. Кто он? Относится он к «ним» или к «нам» (безразлично, с какой позиции употреблять эти местоимения)?

Может быть, он старый ленинец, с наивной твердостью верящий в идеалы семнадцатого года? Может быть, солдат антифашистской войны, вступивший в партию в год Сталинградской битвы, когда всех объединял единый порыв и единая вера в более справедливое будущее? Может быть, карьерист и проходимец, ищущий легких путей для преуспеяния? Может быть, он, слабый и беспринципный, дал себя запугать? Может быть, он политический идеалист, убежденный в том, что честные люди должны массами вступать в партию, чтобы обновить ее состав и облагородить руководство? Может быть — простодушный конформист, который принимает за чистую монету все, что говорит ему радио и что пишет «Правда»? А может быть, скептик, давно разуверившийся в былых иллюзиях, но обреченный носить свой партийный билет либо вечно, либо пока его еретические взгляды не прорвутся наружу и не дадут повода для изгнания? Выйти из партии нельзя: такой поступок равен либо гражданскому самоубийству, либо заявлению о выезде из страны. И, конечно, каждый член КПСС несет ответственность за все, что делает его партия, и даже за все, что пишут ее, этой партии, газеты. Он несет ответственность даже в том случае, если сам не участвует ни в чем, и даже если не знает ни о чем.

И не только потому, что в его кармане лежит красная книжечка; как член партии, он обязан подчиняться закону «демократического централизма»: отстаивать решение, принятое (пусть против его воли) большинством, под каким бы внешним прессом это решение ни принималось. Каждому писательскому собранию предшествует партийное; там еще можно робко высказать собственное мнение, но потом, на общем собрании с участием беспартийных, всякий коммунист обязан (под страхом исключения!) отстаивать партийную, там выработанную позицию. Он уже не личность, а винтик механизма. И он, относящийся к «нам», волей-неволей становится — «они». Член партии редко соглашается на бунт. Его покорность можно осуждать и даже ею возмущаться, но миллионы и миллионы таких вынужденных покорностей — это реальный факт, который игнорировать нельзя и который одновременно и драма, и вина. Партия — это всемогущая церковь, а много ли бывало еретиков?

Беспартийные в Советском Союзе неизбежно тоже становятся участниками дьявольской круговой поруки — если только они хотят делать свое дело, а не смотреть со стороны. Можно ли их осуждать за это? Врачи — лечат, композиторы — сочиняют музыку, журналисты — пишут статьи, учителя — обучают, инженеры — выполняют план. Люди добросовестные стараются делать свое дело как можно честнее; они творят культуру своей страны, нередко задыхаясь в безвоздушном пространстве и содрогаясь от негодования, приходя в ужас от навязанного обществу лицемерия и от сознания собственной безнравственности. Лишь немногие становятся в ряды открытой оппозиции — буквально единицы из двухсотпятидесятипятимиллионного народа. Потому что — во имя чего? Мало кто верит в то, что слабые силы одиночек изменят строй. Мало таких, кто видит нравственный смысл в отъезде за границу, в решении, которое принимаешь лично для себя, отделяя свою судьбу от судьбы страны и общества. Мало героев, согласных уплатить несколькими годами в каторжном лагере за правдивое слово или смелый поступок.

Они — и мы… Насколько легче жить при такой поляризации! И как трудно — при нерасчлененном, диффузном, непроявленном обществе, когда среди нас так много их, а среди них так много нас.

Эта книга написана на Западе, когда я был уже под чуждым небосводом, и даже под защитой чуждых крыл. Я мог позволить себе рассказать многое, чему был свидетелем и чего оказался жертвой. И все же я смотрю на события, происходившие в Советском Союзе, не извне, а изнутри, и рассказываю обо всем не для того, чтобы обвинять мою страну. Она моя, и другой у меня нет.

В перерыве между лекциями меня разыскала лаборантка и сказала, чтобы я позвонил в ректорат. Ничего странного в этом не было.

Странен был голос ректора — обычно медлительный, официально равнодушный и все же подчеркнуто приветливый, на этот раз он звучал приглушенно, торопливо, нервно:

— Пожалуйста, зайдите ко мне. Да, да, сейчас, лучше всего сейчас, не откладывая.

У меня еще лекция. После лекции будет поздно? Короткая пауза, и нервно приглушенный голос сказал:

— Ну, эту лекцию прочитайте, потом приходите. Буду ждать.

Я ничего не понимал, и даже предчувствие мне ничего не говорило, пока вдруг не услышал — эту. Эту: последнюю. Эту: так уж и быть, сделаю вам поблажку, великодушный подарок; мы много лет знакомы, на большее не рассчитывайте, я бессилен, ничего для вас не могу, я чиновник, но все же здесь я пока хозяин, «эту лекцию прочитайте» — и потом не считайте меня злодеем; я уже все знаю, вы более не профессор института, вас на пушечный выстрел нельзя подпускать к студентам, я рискую ректорским креслом, прошу вас это сознавать и на будущее запомнить, но я беру на себя ответственность, буду преступно либерален. «Эту лекцию прочитайте, потом приходите».

Все это мне почудилось в голосе человека, которого я знал давно и с которым меня связывала не только многолетняя работа, но и взаРектором Института им. Герцена с 1964 по 1986 гг. был А. Д. Боборыкин. — Прим. ред.

имная симпатия. Ректор педагогического института был и в самом деле чиновником исправным, неукоснительно выполнявшим требования своего начальства, ленинградского обкома, но он был и феодалом, обладавшим всей полнотой хозяйственной власти в пределах своих владений. Позднее оказалось, что внутри своего института он создал целый строительный трест, принимавший заказы даже со стороны, от посторонних учреждений, и существовавший вполне законно, но в то же время и наперекор установившимся нормам, нарушая привычную иерархию, обходя правила социалистического хозяйствования.

В этих действиях Б. несомненно обнаружились и смелость, и творческая инициатива, и бурная энергия, и главное — мироощущение, свойственное феодалу новейшей эпохи.

отступление о велосипедистах и новых феодалах «Феодал» — это не обмолвка, а, может быть, наиболее точное определение для такого человека, как Б., весьма типичного для своего времени и своей страны руководителя. Феодал обязан беспрекословно повиноваться сюзерену, ибо он вассал, но ведь и сам он сюзерен, обладающий властью над вассалами. Этот особый феодально-психологический комплекс — соединение бесправия и власти — характерен для значительной части советских директоров; каждый из них одновременно и вассал, и тиран. В ЦК, в обкоме, в министерстве им помыкают, на него могут кричать, его матерят как нашкодившего подростка, заставляют топтаться в приемных, представлять ненужные отчеты и сводки, увольнять работников, которых он ценит, и принимать других, которые ему не нужны и только болтаются под ногами, мешая заниматься делом; он привыкает к повиновению и безответственности, Принцип велосипедиста: книзу давит, сверху гнется. — Ганс Фаллада (нем.).

к рабской униженности, к постоянному страху перед начальственным произволом. Но ведь и сам он, этот двуликий Янус, заставляет своих подчиненных безропотно ожидать, когда он соизволит их принять в своем беспредельном, обшитом дубовыми панелями, почти обкомовском, почти министерском кабинете; сам он может безнаказанно материть их, требовать от них ненужных отчетов и сводок, внушая им такой же постоянный страх, какой испытывает сам перед своим сюзереном. Вот почему в выражении лица, в повадках, в голосе советского руководителя улавливается удивительное соединение униженности и деспотизма, холуйства и хамства. Вероятно, в древности маркиз де Карабас был так же противоречив, как нынешний советский директор; вероятно, и он вымещал на собственных вассалах возмущение жалкой ролью, которую он, вассал, играет по отношению к своему господину. Но ведь и господин в свою очередь был чьим-то вассалом и тоже вознаграждал себя за бесправие — тираническим хамством.

Увы, мы не знаем нашего общества: социологи не имеют возможности его изучать, писатели — изображать его в романах, историки и философы — обобщать его закономерности. Все они принуждены исходить не из реальности, которая им неведома, а из некоей разработанной заранее идеальной схемы. Пока мы общество не изучили, мы ничего не сможем ему предложить; исходя же из схемы (идеальнопрекрасной или, что то же самое, идеально-безобразной), мы будем выдвигать более или менее заманчивые решения, которые все будут в равной мере утопичны. В XIX веке изучение нового, буржуазного общества, возникшего во Франции в эпоху Реставрации, началось с физиологических очерков; мастером этого жанра был Бальзак, автор «Физиологии туалета», «Физиологии причесок» и «Физиологии походки»… В ту пору выходили собрания очерков, описывавших типы современного общества так, как это делается относительно племен и народов в учебниках этнографии. Большую службу сослужили не только романистам, но и политикам книги вроде четырехтомника «Французы» с литературными портретами пекаря и модистки, жандарма и трактирщика, канатной плясуньи и генерала, проститутки и профессора, бездомного бродяги, шахтера, министра. Мы же о самих себе не знаем ничего. Начиная любое повествование, невольно сбиваешься на физиологический очерк. Не только иностранный читатель не знает России, но даже советский не имеет представления (разве только интуитивное) об окружающем его мире. Если он что-нибудь и знает, то лишь как обыватель. К сожалению, за пределы такого вульгарно-обывательского знания редко выходят даже выдающиеся умы нашего времени: изучать в одиночку современное общество нельзя;

коллективные же усилия неосуществимы.

Я далек от того, чтобы пытаться здесь выполнить эту задачу. Я не хотел бы также представить читателю ректора Б. как наиболее типичного советского руководителя. Однако отмеченные выше черты моего ректора принадлежат не лично ему — они свойственны общественной группе, к которой он относится. Страх перед высшим и тирания относительно низших — это сочетание вырабатывается в каждом современном феодале, даже если природа одарила его великодушием и благородством, честностью и добротой. Ведь и прежние феодалы бывали разными; их воспитывали в принципах чести, и такие, как дон Родриго или как сын и отец Черновы, готовые собственной кровью смыть нанесенное им оскорбление, были не так уж редки. Современному феодалу ректору Б. свойственно представление о чести и даже о другой категории, выработанной позднее, в девятнадцатом веке — о совести. Впрочем, ни то, ни другое не мешает ему быть феодалом.

Эту лекцию я прочитал, понимая, что она — последняя. Кажется, и мои слушатели это поняли; волнение и особая торжественность, с какими я говорил, им, наверное, передались. То был эпизод из истории французской литературы, и речь шла о поэзии Теофиля Готье. Читатель простит мне эту подробность, казалось бы, совершенно случайную;

для меня она стала не только существенной, но даже символической.

Мне пришло в голову не замеченное прежде совпадение: сборник стихов Готье «Эмали и Камеи» появился в том же 1853 году, что и «Возмездие» изгнанника Гюго. Готье создавал стихи преднамеренно вечные, он писал об искусстве и любви, бессмертии и славе. Стихи Гюго сегодня назвали бы газетными — их политическая злободневность давно ушла в прошлое. Между тем нетленные «Эмали и Камеи» — при всем их художественном совершенстве — померкли, «газетность» же бешеных инвектив Гюго оказалась бессмертной; стихи, бичующие лже-Наполеона и всю его банду, живы сегодня, как и тогда, сто двадцать лет назад:

Строки эти стали актуальны для меня немного (о, совсем немного!) позднее; но ведь только два месяца назад был отправлен в изгнание Солженицын, и мои слушатели без дополнительных комментариев отлично понимали, кого следует разуметь под изгнанником, поднявшимся во весь рост против ненавистной ему тирании:

Изгнаннику шепнут: «Нам страшно, уходи!»

Когда, предав, как все, трусливая могила Отчизна, мой алтарь! Свобода, мой кумир!..

Повторю: мои слушатели в комментариях не нуждались никогда. И чтобы они поняли живую современность «Возмездия» Виктора Гюго, не было надобности унижать их и себя двусмысленными намеками или усмешечкой. Потому что дело ведь ничуть не в намеках, а в устойчивости исторических ситуаций. Когда-то Карл Маркс, перефразируя Гегеля, обмолвился, будто в истории все повторяется дважды: один раз как трагедия, другой раз — как фарс. Наш опыт свидетельствовал об ином: повторение оказывается новой, еще более страшной трагедией. И, слушая раскаленные инвективы Виктора Гюго, наши современники осмыслят их по-своему. Так же, как умеют они по-своему воспринимать и горько-иронические раздумья Пушкина, для маскировки приписанные русским поэтом итальянцу Пиндемонти:

Мне в сладкой участи оспоривать налоги, В журнальных замыслах стесняет балагура.

Служить и угождать; для власти, для ливреи Пушкин по-своему читал «Гамлета» (…слова, слова, слова), мы читаем по-своему Пушкина. Это закономерно и неизбежно. Понимать советских людей значит, помимо прочего, уметь их глазами читать великую литературу прошлого. И нет удивительного в том, что польские власти в недавнем прошлом запрещали ставить «Дзяды» Мицкевича:

поэма, созданная полтора столетия назад, звучала слишком актуально; поляки читали (а тем более — слушали в театре) стихи своего национального поэта как современное обвинение колонизаторов, продолжающих порабощение и разграбление Польши:

Быть может, золотом иль чином ослеплен, Иной из вас, друзья, наказан небом строже:

Быть может, разум, честь и совесть продал он Заигрывать с читателями, навязывая им аллюзии, подмигивать студентам, вызывая у них политические ассоциации, — все это недостойно, да и не нужно. Советские люди умеют читать, умеют и слушать.

И вот я переступил порог необъятного ректорского кабинета, обшитого дубовыми панелями. Ректор вышел мне навстречу, запер дверь и, усадив рядом, сказал:

— Послезавтра состоится общеинститутский ученый совет, на котором будет обсуждаться ваш вопрос. Вы обвиняетесь (опускаю перечисление, все будет подробнее изложено ниже)… На этот раз мы не сможем вам помочь, — шесть лет назад вас удалось спасти, тогда все шло по другой линии (я понял: тогда — по партийной, теперь — по линии КГБ). Работу вы потеряете, но, может быть (может быть!), удастся сохранить за вами степени и звания — это зависит от вашего поведения. Вам следует прийти на заседание совета и вести себя разумно.

Ректор был официально сух, но как будто отстранялся от предстоящего: гражданская казнь должна была осуществляться под его руководством, в сущности его руками, ему это было противно; в чем состояло обвинение, он толком не знал. Я так понял из его обидчивых намеков, что его вызвали в Большой дом и показали мое «дело» или какую-то выжимку, само «дело» произвело на него меньшее впечатление, чем категоричность устных суждений его тамошних собеседников; теперь ему предстоит труднейшая задача — поставить спектакль, Большой дом — так ленинградцы называют здание КГБ (Литейный, 6).

который называется заседанием ученого совета, призванного вынести свое вполне независимое и свободное решение.

отступление о режиссуре Как создается сценарий и каковы правила постановки — все это давно известно. Даже я, всего лишь участник подобных собраний, наизусть знал, как они протекают. Ректор уже десятки раз был их устроителем, он умел их вести с образцовым тактом и достаточным показным темпераментом. Процедура была обычно такова. Ректора вызывали в обком и там ему давали понять, что необходимо свободное, принятое после творческой дискуссии решение ученого совета, которое осудит, ну, скажем, профессора генетики Л., сторонника лженауки, обслуживающей новейший фашизм. Вернувшись в институт, ректор совместно с секретарем партийной организации выбирал будущих ораторов, затем приглашал их по очереди к себе, полутайно и подолгу беседовал с каждым. Трудность была не в отвлеченных принципах генетики (хотя о них честному ученому лгать не хочется), а в судьбе профессора Л.; о нем, талантливом и добросовестном исследователе, популярном лекторе, порядочном человеке, придется говорить как о шарлатане, тунеядце, мракобесе. Его нужно во что бы то ни стало скомпрометировать — слишком велико его влияние на студентов, слишком устойчив его авторитет среди коллег. Но ведь поручить эту грязную работу секретарю партийного комитета нельзя: кто же примет его слова всерьез? Нужны речи убеленных сединами профессоров, нужны разоблачительные выступления учеников, возглавляющих научные направления, — если этого не будет, обком выразит недовольство: брак в работе. И несчастный ректор приглашает к себе одного за другим «убеленных сединами» — он готовит заседание.

Тактика и техника уговоров разработана давно, успех ее во многом зависит от таланта и обаяния ректора, от его ума и обходительности.

Вот пришел старый профессор-зоолог, обладатель громкого имени, автор многочисленных трудов. Чего он хочет, этот старик? Во-первых, он давно заслужил право быть академиком или хотя бы членом-корреспондентом; в Академию наук его может выдвинуть институт, в котором он работает сорок лет (но может и не выдвинуть). Во-вторых, он не возражает стать членом или хотя бы членом-корреспондентом Академии педагогических наук (в презрительном просторечии именуемой Акапедия) — выдвижение целиком зависит от ученого совета института, то есть от ректора. В-третьих, по возрасту он давно пенсионер, и держат его в институте из почтения к заслугам — в любой день это может оборваться, и наутро профессор-зоолог проснется уже не заведующим кафедрой, не членом нескольких ученых советов и редакционных коллегий, а глуховатым стариком, вышедшим в тираж.

И все это в руках ректора.

— Вам следует непременно высказать свое мнение, Иван Степанович, — искушает профессора-зоолога многоопытный дипломат. — Ваше выступление позволит совету удержаться в рамках подлинной научной дискуссии. Вы ведь знаете наших сотрудников: они легко опускаются до сплетен, склок, обычной брани. А вы… вы… Да и потом: ваше участие профессору Л. почетно и полезно. Ведь вы не морганист? Вы с принципами буржуазной генетики не согласны? Почему не сказать об этом вслух? Почему не напомнить, что такой знаменитый зоолог, как вы, издавна считает это научное направление, скажем, ошибочным?..

(А через месяц будут объявлены выборы в Академию наук, а через два месяца — в Акапедию, а не выступишь, пеняй на себя. Профессор-зоолог все это отлично понимает, и еще помнит рассказ про Тыбу. Тыба — так называют в семье деда-пенсионера, которому все говорят: «Ты бы сходил за молоком… Ты бы пошел в садик, погулял бы с внучкой… Ты бы купил газету…» Профессор-зоолог не хочет быть Тыбой, лучше смерть.) — Я ведь и сам намерен спустить это дело на тормозах. В обкоме настроены свирепо, они жаждут крови, хотят уволить Л. со скандалом и с позором. Но мы можем его отстоять. Для этого нужно выступить очень строго, не бояться даже грубостей, но пусть вывод будет помягче:

дескать, человек он способный, мы его перевоспитаем, он осознает свои ошибки. Вот для такого поворота необходим ваш авторитет.

И профессор-зоолог постепенно склоняется выступить: и человека спасешь (да, да, не потопишь, а спасешь!), и на пенсию не выпрут — судьба Тыбы, глядишь, отодвинется на год-другой, и в академики выйдешь… а если в академики, то сколько полезного можно совершить:

вот когда я буду за гонимых заступаться, бояться мне уже будет нечего и некого. К тому же мне как академику и дачу дадут, и квартиру в роскошном академическом доме, и похороны будут по особому разряду… — Ну что ж, — скажет профессор-зоолог, — подумаю; Только вы ведь меня знаете, я человек самостоятельно мыслящий, я скажу, что думаю. В травле принимать участия не собираюсь, но в научной дискуссии — почему бы нет? (И он в самом деле уверен в своей порядочности, позднее он сам себе удивится — как это его понесло? Как это Но ректор уже принимает следующего, и этот следующий — акаслучилось, что коллеги ему руки не подают?) демик с прочным положением, академической дачей и квартирой в академическом доме и даже с уверенностью, что после его смерти выйдет собрание его сочинений в четырех, а то и в шести томах, и что перворазрядные похороны обеспечены. Ничего ему, академику, не надо, и не боится он ничего. К нему подход другой.

Неужели вы, Степан Иванович, не были в Японии? Я недавно летал в Токио, вас там ценят. Это так интересно, так непохоже на все, что мы видели в Европе… Подайте заявление, затруднений, думаю, не будет. Партийный комитет вас непременно поддержит. Вы ведь тоже, Степан Иванович, не откажетесь поддержать партийный комитет? Кстати и насчет вашей дочери: я знаю, ее не приняли в аспирантуру Консерватории (да, не приняли дважды, у нее мать еврейка, и ничего он сделать не мог при всех своих связях), — этому делу мы поможем, я скажу в обкоме, а понадобится, и до ЦК дойду, ведь такое безобразие — отказывать в приеме талантливой пианистке… (О, академик ни в чем не нуждается и никого не боится, но побывать в Японии — его давняя голубая мечта, и вот ведь оказывается, что судьба дочери тоже в его руках. Он стар, болен, скоро умрет, нельзя же быть эгоистом и не обеспечить детей; дочь ему не простит, если он упустит редчайший шанс.) Хорошо, — скажет академик, — только не ждите от меня речей, я произнесу несколько слов, а на мою активность не рассчитывайте:

я выступлю только потому, что не согласен с научным направлением профессора Л., нужно молодых оберечь от его неверных идей. Я хорошо отношусь к Л., но истина мне дороже.

А уже в кабинет с дубовыми панелями входит молодая женщина, недавно защитившая докторскую и всегда отличавшаяся резкой прямотой суждений. С ней будет еще труднее: она всем обязана профессору Л., была его студенткой, восторженно бегала на его лекции, он выбрал ее себе в аспирантки, дал ей тему для кандидатской диссертации, потом подсказал и тему докторской, он для нее — духовный отец.

— Да ведь мы вовсе не собираемся травить вашего учителя или, упаси бог, увольнять его. Ученый совет рассмотрит его труды, обсудит его идеи, его лекции и семинары. Вы уже не девочка, у вас ведь есть свои мысли, не так ли? К сожалению, про вас толкуют, будто бы вы ни одной работы не сделали самостоятельно, а только как помощница Л.

Большинство ваших статей подписаны вами вместе с ним. Почему?

Либо вы в самом деле только технический исполнитель (тогда за что вам дали ученую степень доктора?), либо он эксплуатирует вас, делает карьеру на ваших исследованиях. Как, и это неверно? Вы работаете совместно? Кто же этому поверит? Кто знает, что вы самостоятельно думающий ученый? Докажите это ученому совету, объясните ему, чем ваши идеи отличаются от идей вашего профессора. Не отличаются?

Значит, вы не доктор наук, а просто его лаборантка? Значит, вы ставите себя в опасное положение, ведь ваша докторская еще не утверждена ВАКом, на заседании будет представитель министерства, едва ли он вас поддержит. Вы не хотите предавать учителя? Кто же требует предательства или отречения? Разве мы в средние века живем? Я приглашаю вас участвовать в научной дискуссии. Ваш профессор принадлежит другому поколению, он отстал от современного уровня науки, это естественно и не может быть иначе. Вы идете дальше, вы пользуетесь математическими методами, он же не знает математики и отвергает возможность ее использования в биологии. Так ведь? Выступить об этом вы, надеюсь, можете? Будем честны, профессор Л. и марксизма ВАК — Высшая аттестационная комиссия при Министерстве высшего образования; она утверждает все ученые степени.

тоже не знает, а вы — марксист. Вам не хочется говорить о политике?

Не надо, ни в коем случае не надо, я вас на этот путь не толкаю, оставайтесь в рамках академических проблем и научной полемики. (Если ее докторскую не утвердят, если она будет считаться помощницей Л. без всяких самостоятельных мыслей, ей грозит самое худшее… Ведь каждый год количество ставок сокращается, ее уволят, где она найдет работу, имея такое клеймо на лбу? Профессор Л. защищен своими книгами, своей мировой известностью, он богат, ему ничто не угрожает, как бы его ни топтали. Она беззащитна, погубить ее легко. Что выиграет он, если его ученица погибнет? Зато, получив докторскую степень, она ей нужно прокормить стариков. Да и опыты хочется продолжать: без сможет и ему помочь… К тому же у нее ребенок, она мать-одиночка, института — где она возьмет мышей и лягушек для опытов? Где — лаборантов? Аппаратуру?) — Хорошо, я выступлю, но говорить буду по сугубо частным вопросам, и ни слова о политике. В этом смысле не рассчитывайте на меня… А в этом смысле на нее никто и не рассчитывал. Для политических выступлений найдутся другие — их вполне достаточно на кафедрах истории КПСС, политэкономии и философии. Они подхватят то, что скажут Иван Степанович и Степан Иванович, все, что скажет она, преданная ученица, полагающая, что ее профессор отстал от современной научной методологии, и они дадут всему этому верную политическую оценку, они, как говорится, «расставят акценты». Они скажут (все это можно предвидеть заранее), что профессор Л. не марксист, что он идеалист в биологии, что его идеи давно разгромлены Лениным в гениальной книге «Материализм и эмпириокритицизм», что его лекции порочны — он постоянно ссылается на реакционных западных авторов, тем самым проявляя недооценку отечественной науки, а значит антипатриотизм; изучение студенческих конспектов показывает, что профессор Л. презирает свою аудиторию и сыплет мудреными псевдонаучными терминами иностранного происхождения, вместо того чтобы объяснять слушателям материалистические основы мичуринской биологии. Наконец, в студенческом общежитии было несколько краж, а неделю назад в комнате, где живет студентка 3., утром обнаружили пожарника. Где был профессор Л.? Посещал ли общежитие, вел ли воспитательную работу? Нет, не посещал, не вел. Можно ли такому, с позволения сказать, профессору доверять обучение и воспитание нашей молодежи? А в заключение выступит секретарь партийного комитета, который будет читать отдельные фразы из книг профессора Л., и все убедятся в том, что автор этих книг в лучшем случае воинствующе беспартиен, что марксизм-ленинизм ему чужд, что он позволяет себе ссылаться на Вернера Гейзенберга («…который сотрудничал с гитлеровцами, а в последние годы находился на содержании у американского монополистического капитала») и Нильса Бора («…который в 1943 году был вывезен британской разведкой «Интеллидженс сервис» из Дании в Швецию, оттуда он был переправлен в Америку, где и консультировал изготовление атомной бомбы») и что вообще он генетик, а генетика — «биологическая поповщина», «мракобесы, орудующие в буржуазной генетике, находятся в прямой идейной связи с обскурантами, манипулирующими внутри атомной физики». Вывод:

«Смердящий труп махизма гальванизирован и втащен в современное естествознание». Такие обсуждения всегда развиваются по законам эскалации: каждый следующий оратор делает шаг вперед, и в конце оказывается, что перед ученым советом стоит вовсе не профессор, а лже-профессор или горе-профессор, вовсе не биолог, концепции которого обсуждаются его коллегами, а пособник фашизма, которого следует в шею гнать с кафедры или, для полной гарантии, арестовать.

Итак, ректору предстояло готовить такой — или почти такой — ученый совет на послезавтра. Стоял 1974 год, возвращаться к недоброй памяти пятидесятым было нелегко, но ректор накопил опыт, он знал: при умелой организации осечек не бывает. Я тоже это знал. Спорить и негодовать было бессмысленно. Я поблагодарил за благожелательную информацию и ушел.

Не успел я прийти домой, как мне позвонили из Союза писателей.

— Вам надлежит 25 апреля в пятнадцать часов явиться на заседание секретариата, — сказал официальный голос.

Я понял, что спектакль «гражданской казни» затеяли в два действия. Утром, в десять часов, начнется заседание ученого совета, который Все цитаты, приводимые здесь и ниже в кавычках, подлинные. В данном случае цитируется статья Вл. Львова, опубликованная в журнале «Звезда» (1949, № 1, С. 149–150).

уволит меня из института и снимет с меня научные степени и звания.

Днем, в три часа, соберется секретариат, который исключит меня из Союза писателей. К вечеру операция будет завершена, и я буду — «голый человек на голой земле». А потом что они со мной собираются сделать?

Арестовать? Сослать в Сибирь? Вышвырнуть за границу, как было сделано два с половиной месяца назад с Солженицыным? Оставить помирать — без работы, без права преподавать и печататься? Ясно одно:

украшать задуманный ими спектакль своим участием не следует. Достаточно прийти, чтобы они засыпали меня провокационными вопросами, на которые я не мог бы ответить. Лгать в ответ — мерзко. Говорить правду — губительно. Я охотно сказал бы и в институте, и в Союзе писателей все, что думаю, но тогда они только о моих ответах и будут говорить — их положение окажется устойчивее. А так, если меня нет, о чем они станут произносить свои речи? О слухах? О двух-трех фразах из двух частных писем? О сомнительных намеках и двусмысленностях, обнаруженных в моих статьях? О лекциях, на которых доносчиков как будто не бывало? Я ведь не симулирую: у меня в самом деле побаливает сердце и, как в таких случаях полагается, отдает в левую руку; можно пренебречь, а можно и счесть предынфарктным состоянием.

Вызванный на другое утро врач обнаружил тревожные симптомы и велел три дня лежать. Это определило мое решение окончательно.

Я рвался в драку, меня разбирало любопытство (все-таки побывать на собственных похоронах — интересно), но я понимал, что на провокацию поддаваться нельзя. Им было нужно, чтобы я присутствовал, они звонили, настаивали, но чем больше меня завлекал противник, тем меньше я стремился к нему навстречу. В середине дня позвонил сам первый секретарь Союза писателей, Г. К. Холопов, и потребовал, чтобы я непременно подошел к телефону, как бы ни был болен.

— На секретариат прийти необходимо, — сказал он мне устрашающим тоном. — Бывают случаи, когда уклоняться нельзя.

— Да я не уклоняюсь, я, знаете ли, болен. Отложите на несколько дней заседание. (Это так естественно — отложить, пока человек не поправится… Но я понимал, что они на это не пойдут: им из Большого дома приказано закончить всю операцию в один день.) — Отложить нельзя. Конец апреля, все разъедутся, где их потом найдешь. Нет, явиться необходимо… — Вам будет приятно, если я у вас в кабинете умру, Георгий Константинович?

— Умирать не надо, а прийти необходимо, — только и нашел Холопов что мне сказать.

Этот ответ значил: мне приказали — кровь из носу — провести заседание не откладывая; кроме того, завтра в три к нам приедут из обкома, горкома, райкома — не отменять же их? Поверят ли они, что жертва больна? Да и все уже оповещены, разве можно допустить брак? Конечно, обсуждать поведение члена Союза писателей заочно, да еще заочно, в его отсутствие, принимать решение об исключении его из Союза — неприлично. Но откладывать заседание из-за болезни обсуждаемого тоже невозможно: влетит. У Холопова был выбор между действием позорно-недемократическим и другим, навлекавшим начальственный гнев. Какое чувство сильнее, стыд — или страх? Что возьмет верх, совесть — или инстинкт самосохранения?

Позднее я узнал, что откладывать было действительно трудно.

Устроители приняли чрезвычайные меры, чтобы собрать секретарей (многие были в разъездах), и меры эти исходили не от Союза писателей. Один из членов секретариата, профессор В. Г. Базанов, оказался в Москве на заседании Комитета по Ленинским премиям; ему позвонили в гостиницу и от имени КГБ приказали немедленно выехать в Ленинград на срочное заседание; Базанов тщетно отговаривался предстоявшим обсуждением и даже голосованием в Ленинском комитете, — пришлось подчиниться. Другой, поэт Михаил Дудин, отдыхал в Крыму, в доме творчества писателей; его вызвали, и он, разумеется, покорно вылетел; говорят, что, получив срочную телеграмму, он свалился в постель, пролежал целый день. (О чем он думал? Не о том ли, что его самого хотят посадить? Понимал ли, что ему предстоит работать палачом? Чувствовал ли, что на карту поставлена его честь? СкоЕфим Эткинд Записки незаговорщика рее всего и понимал, и чувствовал, но страх оказался сильнее) и потом, ни с кем не прощаясь, уехал на аэродром. Третий, поэт Анатолий Чепуров, был вместе с Даниилом Граниным в Тбилиси на каком-то писательском совещании; телеграмма вызвала их обоих, но Гранин не подчинился (назавтра ему надо было выступать о рабочем классе в советской литературе); Д. Гранин оказался и дальновиднее, и честнее, и главное — храбрее своих собратьев. Чепуров же, бледный и дрожащий, отправился в Ленинград на свой позор. Еще один из секретарей бродил по дальнему заповеднику, за ним отрядили вертолет, но счастливца не нашли. Так собрали секретарский кворум, — в самом деле, можно ли при подобных обстоятельствах принять во внимание столь ничтожное обстоятельство, как болезнь подсудимого? Да и не все ли равно, что он скажет в свое оправдание, и скажет ли вообще что-нибудь? Решение принято заранее, и писательский секретариат должен только проштамповать его, придать ему внешний вид законности.

Все это я узнал позднее. Но уже в те дни, 23 и 24 апреля, я не сомневался в главном: и полсотни профессоров, составлявших ученый совет, и десяток писателей, входивших в секретариат, не более чем статисты. Партийно-полицейское начальство уверено в себе и в успешности своей тактики, оно знает людей, которыми манипулировало много лет подряд. Сопротивления бояться нечего.

Весь день 25 апреля 1974 года, в течение которого решалась моя гражданская судьба, я просидел дома. Телефон безмолвствовал. Время от времени раздавался короткий звонок в дверь, это приходили друзья — пожать руку, рассказать о просочившихся слухах, помолчать (телефон прослушивался, а так, может, и проскочишь незаметно?). Приходили потрясенные ученики, у них не было спасительного опыта, накопленного моими ровесниками за несколько десятилетий;

сталинской эпохи они не знали, выросли после двадцатого съезда и о гражданских казнях разве что слышали от старших. «Что же это значит? — недоумевал каждый из них. — Почему это случилось? Как может быть, чтобы профессора вызвали с лекции и вдруг объявили преступником? Почему не объяснили, в чем он провинился? Почему?..

Почему?..»

Они не столько возмущались, сколько горевали. Для большинства из них мое внезапное изгнание было катастрофой: моральной, потому что они достаточно хорошо, в течение долгих лет, знали своего учителя и им ни прежде, ни теперь не приходило в голову, что он заговорщик; материальной, потому что их диссертации, доклады, дипломные работы, переводы вдруг погибли, сгорели, провалились сквозь землю. В тот день у меня должна была быть очередная лекция; слушателям объявили, что они свободны: профессор больше в институте не работает. Они требовали объяснений, никто им ничего не сказал. Толпой отправились они к декану А. И. Домашневу; тот, застигнутый врасплох, бормотал невнятицу — он еще не получил указаний, какие сведения можно сообщать. Студенты настаивали; декан, взбешенный их бестактностью и собственным бессилием, послал их к чертовой матери. Сдержанный, лощеный джентльмен, прошедший дипломатическую выучку, неизменно подтянутый, безукоризненно аккуратный, учтивый, никогда не повышавший голоса, респектабельный и улыбчивый, он позволил себе раскричаться и, кажется, даже затопать ногами. Студенты, с изумлением поглядев на него, ушли. Что он делал, оставшись один? Вспоминал ли, как лестно отзывался о статьях и книгах, которые диверсант неизменно, с весьма благожелательными надписями, ему дарил? Сетовал ли на партийных начальников, обрекших его на ничтожную роль бесправного исполнителя? Негодовал ли на подчиненного, который много лет успешно маскировался профессором-филологом и теперь нанес сокрушительный удар по его карьере? Или звонил в Большой дом, чтобы донести на студентов, оказавшихся с преступником заодно? Или вспоминал недавний ученый совет, где он, декан, выступал, не жалея бранных слов по адресу того, кто не мог ему ответить, и, может быть, надеясь, что произнесенная им постыдная речь так и останется неизвестной за стенами конференц-зала? Если последнее предположение справедливо, то Домашнев ошибался: не прошло и двух недель, как его речь опубликовали западные газеты, прежде других — миллионная «Вашингтон пост», и передали — на русском языке! — иностранные радиостанции.

отступление о гласности Прошло время, когда можно было душить в темноте, убивать безнаказанно, ходить по трупам среди всеобщего безмолвия. Мир изменился.

В наши дни все тайное становится явным. Еще так недавно домашневым было легче: они делали свое черное дело, редко со сладострастием, чаще с отвращением, понимая, однако, что большая карьера стоит малой подлости. Да ведь и подлость не так страшна, если о ней никто не знает, кроме немногих соучастников. Так было в начале пятидесятых годов, — кто слыхал о доносах, погребенных в недрах Большого дома? Кто — об убийственных речах, произнесенных на проработочном собрании, когда ученики разоблачали эстетство, или космополитизм, или антипатриотизм учителя? Кто — о действиях администраций, изгонявших из университетов и академий, консерваторий и театров евреев-ученых, евреев-артистов, евреев-преподавателей?

Блаженное было время! Какой-нибудь Георгий Бердников, в ту пору декан филологического факультета ленинградского Университета, уже доносами способствовавший аресту своего любимого профессора Григория Александровича Гуковского (который умер в тюрьме под следствием в 1949 году — сорока восьми лет), произносил погромные речи в колонном зале Университета и в присутствии тысячи студентов …все происходит в самой страшной тайне, слабые без всякого шума предаются мщению могущественных, и судебные процедуры, о которых публика ничего не знает или которые фальсифицированы, чтобы ее обмануть, навсегда остаются — равно как и ошибки или несправедливость судей — в тайне, если только их не извлечет на свет какое-нибудь чрезвычайное происшествие. — Руссо — судья Жан-Жака. Диалог 1 (франц.).

восклицал патетически, обращаясь к Виктору Максимовичу Жирмунскому, крупнейшему филологу-энциклопедисту XX века: «Написали ли вы хоть одну строку, которая была бы нужна советскому народу?»

Дело было в 1950 году. Жирмунского тогда изгнали из Университета, в котором он заведовал кафедрой западноевропейских литератур более трех десятилетий, — за космополитизм (то есть за еврейство), за приверженность теориям великого компаративиста Александра Веселовского, за принадлежность в молодости к кругу русских формалистов, за книги, которые он написал, и за то, что не написал других, прославляющих его гонителей; а Георгий Бердников был за особые заслуги возведен в ранг заместителя министра культуры, потом поднялся еще выше, и еще, на какие-то тайные посты, откуда управлял советской литературой и определял литературную политику… (Недавно, в 1974 году, он выпустил в свет биографию Чехова. И почему это самых непроницаемо черных тянет заниматься Чеховым? Однажды Чехов заметил: «Надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически». Помнят ли об этих словах? О, конечно, помнят, но, видимо, есть неизученный тип интеллектуального мазохизма.) Так вот, о Бердникове никто на Западе и слыхом не слыхал: в те годы, когда он лез вверх по трупам, еще не было Самиздата, не было Тамиздата, не было всепроникающей радиоинформации, которая сегодня сообщает имена подлецов на весь мир. Декану Домашневу пришлось хуже, чем его предшественнику Бердникову: едва он совершил низость, как об этом узнали все; даже, вероятно, его сын, поймав Би-Би-Си или «Голос Америки» и услышав речь Домашнева-старшего, стал другими глазами смотреть на отца. Домашнев занимался австрийским вариантом немецкого языка, привык ездить в Вену, где его окружали уважением и благодарностью; что же он теперь будет делать, куда ездить? Конечно, у западных ученых короткая память на русские фамилии, но имя Домашнева они, думается, запомнили. И ведь, пожалуй, заплюют! Поневоле задумаешься; стоит ли малая карьера большой подлости?

С этой точки зрения поучительно вспомнить о трех ленинградских судебных процессах за последние двадцать пять лет: 1949–1974.

1949. Дело Ильи Сермана, историка русской литературы XVIII века, ученика Г. А. Гуковского. Его обвиняли в антисоветских настроениях.

Судили дважды: в первый раз приговорили к десяти годам лагерей;

этого показалось мало, и Сермана «пересудили». Во втором заседании свидетелем выступал его (наш общий) университетский приятель Евгений Брандис, настойчиво твердивший, будто бы Серман высказывал еврейско-националистические идеи: дескать, евреев в аспирантуру не берут, а ведь они от природы способнее к наукам, чем русские. Даже прокурор с сомнением спрашивал Брандиса, так ли именно говорил Серман? И настаивает ли свидетель на том, что обвиняемый вообще говорил на подобную тему? Ведь других свидетелей, подтверждающих эти показания, нет. Брандис настаивал. На сей раз Серман получил 25 (двадцать пять!) лет лагерей — показания Брандиса, одного Брандиса, прибавили ему пятнадцать лет. Если бы срок осуществился, Серман вернулся бы только теперь; к счастью, он и его жена были освобождены вскоре после смерти Сталина.

Социально-психологический феномен Брандиса меня давно интересовал. Евгений Павлович Брандис — не лишенный литературных способностей, порядочно образованный германист, искренне любивший поэзию, когда-то и сам писавший стихи, даровитый переводчик;

впоследствии занялся историей и теорией научно-фантастической литературы, написал книгу о Жюле Верне, издавал и переводил его сочинения, руководил секцией писателей-«фантастов» в Ленинграде. Он, вероятно, не был «сексотом» или «стукачом», но, вызванный в Большой дом, смертельно струсил. О том, что наш приятель Брандис не отличается героическим характером, мы знали и прежде, во время войны это стало особенно очевидно, а после войны… После войны Брандис из малодушия совершил подлость. Им, однако, руководило — помимо трусости — еще и сознание безнаказанности: судебное заседание было закрытым; показания, данные в тех четырех стенах, наружу не выйдут; Серман приговорен к двадцати пяти годам лагерей — это вечность, за такой срок забывается любое преступление. Но главное:

ни дело Сермана, ни участие в этом деле Брандиса не станет достоянием гласности. Ни пресса, ни радио, — никто, никогда, ничего. И в самом деле: прошло четверть века, и вот я, случайно выброшенный событиями на Запад, впервые в печати называю имя Брандиса. Впрочем, сказано неточно: это имя появлялось не раз — на книгах, в оглавлениях, в примечаниях, — как имя литературоведа и писателя. А люди должны бы его знать как имя если не полицейского провокатора, то, во всяком случае, активного пособника. Но стоял 1949 год, мы жили в изоляции. Нас уничтожали в темноте, в безмолвии.

1963. Дело Иосифа Бродского. На этом процессе, где поэта обвиняли в тунеядстве (мы ниже вернемся к нему), главным свидетелем обвинения выступал Евгений Воеводин, молодой прозаик. На этот раз процесс был открытым — в зал заседаний пустили кое-каких посторонних (заполнив его предварительно доставленными на грузовиках строительными рабочими), и Воеводин знал, что карьеру делает гласно, в присутствии не только сотни строителей, но и десятка писателей. Однако к резонансу международному он не подготовился. Очень скоро мировая пресса (начиная с «Фигаро литерер») опубликовала полный отчет о судебном заседании, да и по Советскому Союзу эта запись — блестящее публицистическое (даже художественное) произведение Фриды Вигдоровой — передавалась из рук в руки и приобрела широкую известность.

Имя Евгения Воеводина стало символом низости, а поскольку его отец, тоже писатель и тоже Воеводин (Всеволод), отнюдь не отличался порядочностью, то родилась отличная эпиграмма, заклеймившая их обоих:

Е. Воеводин просчитался: он ориентировался на прошлое безмолвие, а время наступило другое. Разумеется, он не мог догадаться, что история, в которой он принял участие, положит начало Самиздату, — тогда и слова этого еще не было, оно только рождалось (первоначально в чуть иной форме — «Самоиздат»). И разве могли знать тогдашние руководители ленинградского Союза писателей, что войдут в историю благодаря делу Бродского? Прежде всего это относится к поэту Александру Прокофьеву; однако об этом ниже.

1974. Дело Михаила Хейфеца. Молодой историк и писатель обвиняется в том, что написал предисловие к собранию стихов Иосифа Бродского, подготовленному (В. Марамзиным) для Самиздата, и еще в том, что хранил у себя машинописные копии статей, почему-то признанных антисоветскими (например, А. Амальрика). Обвинитель привлек множество свидетелей, более десяти, среди них начинающего прозаика Валерия Воскобойникова; на Хейфеца донес он. И что же? Даже этот Воскобойников, выступая на суде, взвешивает каждое слово и стремится «сохранить и в подлости осанку благородства». Неизвестно, что его более страшит — органы безопасности или мировое общественное мнение. Конечно, органы имеют над ним полную власть, от них зависят его договора, публикации, доходы, привилегии; но попасть в передачу БиБи-Си, в «Хронику текущих событий», в газету «Монд», а значит в газеты многих стран, в качестве прислужника полиции — это для писателя (пусть даже маленького, провинциального, третьестепенного — впрочем, сам автор о себе так не думает никогда) страшнее страшного.

Представим себе на месте Брандиса, Воеводина, Воскобойникова одного-единственного человека; ведь они все трое — литераторы, все трое «помогали следствию» (так говорят сотрудники органов, поощряя «помощников»), все трое согласились выступить на суде свидетелями обвинения, все трое не гнушались клеветы. Так вот, среднеарифметический свидетель Икс в 1949 году боялся только органов — и не ошибся. В 1963 году он боялся только органов — и ошибся, уже надо было бояться всемирной огласки. В 1974 году он боялся и органов, и Самиздата, и радио, и западной прессы; за двадцать пять лет свидетель Икс присмирел, научился лукавить и прятать концы в воду. Страх перед общественной оглаской еще не пересилил страха перед органами безопасности, но вот что существенно: был один страх, стало два.

Два разнонаправленных страха. Изменились времена. Положение свидетеля стало незавидным.

Помните, вы, еще не прошедшие испытаний, вы, которых в кабинетах с дубовыми панелями будут склонять на погромные выступления и которым взамен посулят квартиру, внеочередной автомобиль, кафедру, лабораторию, отсрочку пенсии, поездку в Японию, издание книги или даже (в особых случаях) собрания сочинений, помните: вам не удастся уйти в темноту. Наступила пора гласности. Ваше предательство будет выставлено на всеобщее обозрение, ваши доносы извлечены из архивов и сейфов, ваше имя предано позору. Что литератору дороже имени? Может быть, только истина.

А если он наплевал на истину и опозорил имя, что ему остается?

Вернемся, однако, к 25 апреля. В то время, как ко мне приходили зале института, под огромными портретами Маркса и Ленина, шло заседание общеинститутского ученого совета. Члены его, приглашенные к 10 часам утра повестками, не содержащими особой информации, увидели в зале скромных молодых людей, сидевших за разными столиками; позднее догадались, что это были агенты, приставленные следить за ними и в конце церемонии наблюдать за тайным голосованием. Обо всем этом я знаю по рассказам; теперь мне следует отойти в сторону и дать место сделанной на заседании записи.

ЗАПИСЬ ЗАСЕДАНИЯ

ученого совета ленинградского Педагогического института Вопрос: о профессоре института Е. Г. Эткинде.

…Присутствуют члены ученого совета, большое число посторонних лиц, корреспонденты, секретарь горкома партии Б. С. Андреев. Сам профессор Е. Г. Эткинд на заседании не присутствует; он представил в ректорат официальный врачебный документ, свидетельствующий о том, что у него приступ стенокардии и что ему предписан постельный режим. Несмотря на болезнь проф. Эткинда, заседание ученого совета состоялось.

Заседание открывает ректор института. Ученый совет, говорит он, не впервые занимается обсуждением профессора Эткинда.

В 1968 году совет рассматривал политическую ошибку, допущенную им во вступительной статье к двухтомнику «Мастера русского стихотворного перевода», где, как известно, он говорил: «Лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, русские поэты — особенно между XVII и XX съездами — разговаривали с читателем языком Гете, Шекспира, Орбелиани, Гюго». Тогда ученый совет принял cерьезное решение, предостерег проф. Эткинда.

Но проф. Эткинд и не думал менять своих воззрений, — он поддерживал тесные отношения с Солженицыным, составил воззвание к молодым евреям, уезжающим в Израиль.

Ректор предлагает совету обсудить вопрос о снятии Эткинда с должности профессора института и ставит на голосование это предложение; оно принято единогласно. После этого ректор сообщает:

«На заседании совета Эткинд отсутствует. 23 апреля состоялась моя беседа с ним. На другой день, 24 апреля, ко мне пришла его жена и вручила мне конверт, содержащий письмо ко мне и письмо к членам совета.

Последнее будет зачитано на заседании».

Затем ректор переходит к характеристике деятельности проф.

Эткинда и зачитывает Справку из КГБ.

В поле зрения КГБ Эткинд попал в 1969 году; он более 10 лет знаком с Солженицыным, встречался с ним, оказывал ему практическую помощь, хранил у себя клеветнические произведения, рукопись «Архипелага ГУЛаг». Через Солженицына был знаком с Воронянской, машинисткой, печатавшей его рукописи, и поддерживал с ней хорошие отношения.

На допросе Воронянскоя показала: «Солженицын приехал в Ленинград в 1971 году; два экземпляра рукописи «Архипелага ГУЛаг» он передал Эткинду, и далее Эткинд лично привез два экземпляра ко мне домой». Факт хранения рукописи Эткиндом подтверждает Самутин, бывший власовец: «Несколько раз в 1971–1972 гг. Воронянскоя упоминала это в письмах, которые отправляла и получала через Эткинда или его жену во время их поездок в Москву и обратно». Летом 1970 г. Воронянскоя проживала на даче Эткинда.

Другие факты, характеризующие деятельность Эткинда. В начале апреля с. г. управление ГБ возбудило уголовное дело по распространению антисоветских клеветнических документов. Состоялись обыски у Марамзина и Хейфеца, членов профгруппы Литфонда, которыми был издан в Самиздате пятитомник стихов И. Бродского: у Хейфеца было ром автор клевещет на внутреннюю и внешнюю политику КПСС («После оккупации Чехословакии советское государство превратилось в полуколониальную державу…» и т. п.). Была изъята также рецензия Эткинда на это предисловие, в которой содержится положительный отзыв о политической стороне предисловия. Будучи допрошенным, Эткинд показал, что является автором этой рецензии и что он никогда не скрывал своего отношения к событиям в Чехословакии. Хейфец показал, что Эткинд поддерживал близкие отношения с Бродским, демонстрировал свою привязанность к нему. Эткинд старался внушить писателям и начинающим литераторам свой взгляд на право таланта выбирать образ жизни.

В марте 1964 г. поведение Эткинда на суде над Бродским обсуждалось на заседании секретариата Союза писателей, но Эткинд и там не признал вредности своих взглядов.

О вредной деятельности Эткинда свидетельствует также его «Письмо к молодым евреям, стремящимся в эмиграцию»; там содержатся призывы к евреям не уезжать в другую страну, а бороться за свою свободу и гражданские права здесь.

Кроме того установлено, что Эткинд использует свое общественное положение для протаскивания в своих работах взглядов, враждебных советскому строю. Так было во вступительной статье к двухтомнику «Библиотеки поэта» в 1968 г., получившей справедливую оценку общественности. Однако Эткинд продолжал публиковать вредные книги.

Вот как их оценивают видные советские ученые.

Доктор филологических наук проф. П. С. Выходцев: «Взгляды Эткинда на поэзию мне глубоко чужды и никак не соотносятся с марксистсколенинскими принципами».

Кандидат филологических наук писательница Е. Серебровская (о книге «Разговор о стихах»): «У Эткинда нет классовости, нет слов «Родина», «патриотизм», нет идеологической оценки поэзии».

Писатель А. Н. Чепуров пишет о политической вредности таких работ Эткинда, как статья «Пауль Винс — переводчик советской поэзии»

и как книга о Брехте. Неверные положения книги о Брехте критиковал также А. Дымшиц в рецензии в «Литературной России».

В 1949 году за методологические ошибки в кандидатской диссертации Эткинд был уволен из ленинградского Института иностранных языков, после чего он поступил в Тульский педагогический институт.

В 1968 г. допустил политические ошибки во вступительной статье к «Мастерам русского стихотворного перевода».

В 1973–1974 гг. были осуществлены различные мероприятия в отношении Солженицына и его круга. Однако никаких выводов Эткинд для себя не сделал. Эткинд сознательно, на протяжении долгого времени, проводил идеологически вредную и враждебную деятельность. Он действовал как политический двурушник.

Из зала голоса: просят прочесть письмо Эткинда. Оно оглашается:

Ученому совету ЛГПИ им. Герцена Уважаемые члены ученого совета!

К сожалению, приступ сердечной болезни помешал мне присутствовать на заседании совета, когда будет рассматриваться мое дело.

Прошу участников заседания выслушать следующее заявление, которое я сделал бы сам, если бы имел возможность выступить.

1. В Институте им. Герцена я преподаю 23 года. Иначе говоря, почти вся моя жизнь прошла в его стенах; здесь работают многолетние мои коллеги, ученики, ставшие сотрудниками. Герценовский институт стал для меня вторым домом. Хочу выразить ему глубокую благодарность и сказать, что если мне удалось что-то сделать в науке, то в большой мере я этим обязан Институту им. Герцена.

2. Я мог бы многое сказать в свое оправдание. В настоящем же заявлении полагаю необходимым сослаться лишь на то, что в течение моей четвертьвековой работы в институте я делал все, что было в моих силах, стремясь внушить моим слушателям любовь к поэтическому слову, интерес к гуманитарной науке, уважение к подлинным ценностям культуры. В лекционном курсе по теории и истории перевода, который новения культур и их взаимообогащения за счет друг друга, о переводе как практическом осуществлении интернационализма в области науки и художественной литературы. Едва ли найдется среди моих собратьев, аспирантов или слушателей хоть один, кто бросит мне упрек в том, что в течение этих 23-х лет я недобросовестно или с вялым равнодушием исполнял свои обязанности или что учил своих учеников не тому, чему их следовало учить. Сознание выполненного долга позволяет мне испытывать хотя бы некоторое удовлетворение.

Разумеется, это удовлетворение омрачено событиями последнего времени, послужившими поводом для настоящего обсуждения. Мне остается смириться с решениями, которые примет заседание ученого совета, — решениями, которые я, может быть, предвосхищаю, подавая заявление об уходе из института. Прошу, однако, иметь в виду, что магистральная линия моего поведения определяется не двумя или тремя неудачными фразами, написанными в частных письмах и по частному поводу, — инкриминируемые мне высказывания извлечены именно из документов подобного рода. В октябре прошлого года я был избран в члены ПЕН-клуба («за выдающиеся заслуги в области перевода поэтических произведений немецкой литературы и за труды в области германистики»), но официальным письмом и телеграммой отказался от этой чести, заявив, что считаю безнравственным нести ответственность за решения и декларации, которые приняты без моего участия и согласия.

Я не мог поступить иначе, потому что судьба моя — здесь.

Голос: «Иезуитское письмо!»

Выступления членов совета педагогики): Сожалею, что Эткинда здесь нет, что нельзя ему задать вопросы: выполнял ли он добросовестно свой долг или делал все возможное, чтобы расшатать здание подготовки специалистов, воспитатеГлава вторая Гражданская казнь лей, учителей? Я бы спросила: каков его статус в советском обществе?

Чью философию он исповедует? Какую идеологию он защищает? Почему он поддерживает активные связи с людьми, порвавшими с нашим Эткинд — двурушник, и более того (голос: «Он антисоветчик!»). Сообществом? Материал, который нам зачитали, сам за себя говорит.

вершенно верно. И никакого долга перед наукой он добросовестно не выполнял. Сейчас все совершенно ясно. Человек подрывает основы нашего строя — и еще пытается сказать о том, что добросовестно выполняет свой долг. Он боролся за антисоциалистические, за антисоветские утпризывал ее к борьбе — с каким строем? Со строем, который вскормил верждения относительно нравственности (?). Он разлагал молодежь, и воспитал… (и т. д.). Нет никаких сомнений, что Эткинду не место не только в рядах преподавателей нашего института, но и вообще среди преподавателей нашей молодежи.

Б о р и с Д м и т р и е в и ч П а р ы г и н (профессор, доктор философских наук, зав. кафедрой философии): Очевидно, Эткинд не родился таким, но его эволюция закономерна. От такой позиции недалеко до другой — до идеологической диверсии. Это несовместимо с пребыванием Эткинда в нашем институте.

иностранных языков, профессор, зав. кафедрой германской филологии): Эткинд работал на факультете иностранных языков… Я сознательно употребил слово «работал». Я все-таки думаю, что Эткинд — антисоветский отщепенец и двурушник. Он не в открытую заявлял о своей антисоветской платформе. Он не уехал в Израиль, а проводил свою политику более тонко. Такая скрытая позиция позволяла ему долго оставаться в наших рядах. Сохраняя внешнюю пристойность, он длительное время проводил эту свою линию. Сейчас надо не долго говорить, а дать оценку. Не место таким, как Эткинд, в советском коллективе преподавателей. Он должен быть изгнан из института и лишен ученого звания и степени, которые тоже получил в нашем институте.

А н д р е й И в а н о в и ч З о т о в (зав. кафедрой тифлопедагогики): Документы, которые были оглашены, говорят о враждебной деятельности Эткинда. В своем письме он показывает, что его деятельность остается и сейчас; он прибегает и тут ко лжи. Он не только был, но и остается враждебным нашей идеологии, нашему строю. Ему нет места среди наших советских ученых, как недостойно быть не только доктором наук, но и профессором Советского Союза (?!).

Л и я С а м у и л о в н а М е р з о н (профессор кафедры философии): Этот случай должен показать, что нельзя быть двуликим Янусом и сидеть между двух стульев. Сейчас каждый момент нашей деятельности требует особой ответственности. Мы знаем, как критиковал Ленин национализм; то, что мы сегодня слышали, это выражение вывернутого наизнанку еврейского национализма (!). Отступления от нашей идеологии, может быть сначала и не столь значительные, приводят в конце концов к полному крушению.

П а в е л Л ь в о в и ч И в а н о в (профессор кафедры философии):

у меня нет ни одного вопроса к Эткинду. Документы свидетельствуют, что среди нас работал идеологический диверсант, внутренний Солженицын. Он калибром меньше, но по роли в международной реакции они равны между собой. У Эткинда нет двух стульев: он сидит в одном кресле, кресле Солженицына. Надо от него освободиться и сегодня же выдать ему документы.

Ф е д о р Я к о в л е в и ч К у л ь б а (профессор, зав. кафедрой неорганической химии): «Скажи мне, кто твой друг…» Речь идет не об ошибках, а о планомерной, целеустремленной вражеской диверсионной деятельности среди наших советских людей. Эткинду надо было бы порекомендовать отправиться за Солженицыным, — пусть там творит и делает, что хочет.

советской литературы): Я почти не соприкасался с Эткиндом. Из его письма видно, что он не понимает, что такое советский педагог (в зале шум: «Понимает!»). Он не учитывал того, что педагог — это духовный воспитатель. Он стал духовным отцом для проходимцев, молодых антисоветчиков, распространителей Самиздата. Эти энергичные, но молодые подпольщики — Хейфец, Марамзин — смотрели на Эткинда. Им нужно было благословение человека, который пользуется в обществе каким-то положением. Он был в известной степени знаменем какой-то части молодых, которых тов. Брежнев в речи на XVII съезде ВЛКСМ назвал сорняками. Такому человеку, как Эткинд, не место среди советских педагогов.

Вопрос с места: А в Союзе писателей как он работал?

И. С. Э в е н т о в : Мы в разных секциях. Знаю только его труды и согласен с их оценкой.

зав. кафедрой французского языка): Я думаю, что сердцевина вопроса совершенно ясна. От имени тех членов кафедры, которые познакомились с документами, я считаю (!), что идеологическому диверсанту Эткинду не место в наших рядах. Если нужно, кафедра это обсудит. Возникают сложные организационные вопросы: Эткинд читал курсы французской литературы. К сожалению, эти лекции читались не под контролем кафедры зарубежной литературы. Нам совместно с этой кафедрой нужно будет серьезно разобраться в продукции Эткинда и скорректировать ее — на будущее (недоумение в зале). Нужно вообще обсудить вопрос о чтении этого курса.

А л е к с а н д р И з р а и л е в и ч Р а е в (профессор кафедры психологии): Бесспорно, что мы несем ответственность за все, что произошло. Бесспорно, что это поведение сохраняется в том, что Эткинд просил зачитать его письмо в конце заседания. Я полностью поддерживаю… (и т. д.).

Неустановленный оратор: Хочу как советский гражданин и член партии выступить с оценкой поведения Эткинда. Всей своей деятельностью я обязан Институту Герцена, у нас атмосферы для процветания двурушничества нет и быть не может!

истории СССР, член-корреспондент Академии педагогических наук, проректор по научной работе): Вопросов Эткинду я бы тоже не задавал. Двойственности тут нет — это тактика врага. Он на своей позиции стоит давно и твердо, начиная с 1949 года и кончая 70-ми годами, когда эволюция неизбежно столкнула его с такими подонками, как Солженицын, Хейфец, Бродский и др. Наш институт проводил определенное профилактическое мероприятие: в этом же зале ученый совет осудил в 1968 году поведение Эткинда, но действия это не возымело.

И беда наша, и вина в том, что за 23 года работы Эвентова (!) в нашем институте (смех в зале), простите, Эткинда, мы его не распознали.

Он в письме пишет, что толковал своим слушателям о любви к поэтическому слову, о гуманитарной науке, внушал «уважение к подлинным ценностям культуры», но не пишет, что старался воспитать коммунистическую убежденность. Но как мы-то это допустили? Мы ему создавали зеленую улицу. Он руководил аспирантами, ездил по городам и весям и оппонировал, и издавал, и редактировал ученые труды, читал ответственные курсы. Значит, мы плохо координируем наш учебный процесс, плохо знаем наших людей. Я согласен с двумя предложениями: на пушечный выстрел Эткинда к студенческой аудитории подпускать нельзя. И на основании новой инструкции ВАКа мы имеем право лишить Эткинда ученого звания профессора. (Читает параграф о возбуждении ходатайства перед ВАКом.) И звания мы можем лишить его сегодня же. Что касается ученой степени, то вопрос должен решать ученый совет, присвоивший эту степень.

Оратор из президиума (видимо, секретарь партийного комитета):

Сегодня стыдно говорить: запятнано слово «герценовец», которое означало — «воспитатель гражданской и политической зрелости». Эткинд эту негативную сторону блестяще проводил в течение 23 лет работы в институте. Основное оружие — убежденность самого воспитателя;

студенты воспринимают позицию учителя. Как факультет мог оценивать лекции Эткинда блестящими? На своих занятиях он именно проводил свою враждебную позицию.

Давайте посмотрим на самих себя. Надо оценивать не количество научных трудов, а политическую и гражданскую зрелость человека. Наша литературная общественность очень плохо знала его труды.

Два часа назад состоялось совместное заседание парткома и месткома. Они приняли решение просить ученый совет о лишении звания и освобождения от работы в институте Эткинда.

Ректор: Желающих выступить еще много, но вопрос ясен. Дана правильная оценка, правильно расставлены акценты.

Избирается счетная комиссия: Иванов (председатель), Домашнев, Волкова. Два бюллетеня:

1) об освобождении от должности;

2) ходатайствовать перед ВАКом о лишении звания профессора.

Результаты голосования по обоим бюллетеням: принято единогласно (57 голосов — за).

Таков этот документ, позволяющий читателю проникнуть в конференц-зал института и принять участие в столь необычном заседании. Я хотел было его комментировать по ходу изложения, но отказался от этого: запись достоверна в своей цельности, комментарии нарушили бы единство. Она опубликована на русском языке и в переводах; понятно, что во Франции или в Германии, при всем уважении к печатному слову, ей не верят. До меня не раз доходили весьма категорические суждения университетских преподавателей и студентов:

это — фальшивка. Из французских правокоммунистических кругов доходили еще более решительные оценки: это — антикоммунистическая провокация, очередная негодная попытка натравить западную интеллигенцию на Советский Союз. Провокация эта к тому же грубая, бездарная. Ну возможно ли, чтобы 57 профессоров предали единодушному проклятию и изгнанию своего коллегу, четверть века работавшего в их среде, на основании туманных, ни на чем не основанных обвинений, не пожелав даже поглядеть на него и выслушать его оправдания? Возможно ли, чтобы полицейские и партийные чины вторглись в институт, оккупировали зал заседаний и, безмолвно терроризируя ученый совет, навязали ему свою волю? Возможно ли, чтобы в 1974 году ученого обвиняли, помимо прочего, в каких-то «методологических ошибках» 1949 года, то есть, значит, совершенных в самый разгар давно осужденной сталинской диктатуры? Возможно ли, чтобы коммунистическая партия Советского Союза брала на себя ответственность за все, что творилось тогда, двадцать пять лет назад, в 1949 году, и чтобы такой представительный синклит ученых, такой сбор мудрейших, как ученый совет Педагогического института, согласился такую ответственность разделить? Все это неправдоподобно, всего этого не было, потому что этого не могло быть никогда. Это «недействительно, потому что неразумно».

Да, дорогие мои западные собратья, хоть и неразумно, а тем не менее — действительно. И происходит это не в Китае, в пору культурной революции, а в Европе, недалеко от вас, в европейском городе Ленинграде, где хранится библиотека Вольтера, где висят лучшие полотна Матисса, где в двадцатые годы жили русские формалисты, «Серапионовы братья», обериуты, где творили Пушкин, и Тютчев, и Блок, где был (когда-то) один из лучших университетов мира. Многие читатели этой записи задают мне недоуменные вопросы, и это понятно — они, в особенности иностранцы, не в курсе дела, но ведь им это и не так необходимо, голосовать они не должны. Те же вопросы приходили в голову членам ученого совета, — ведь и они ничего не знали, не понимали, и ни один из них не посмел открыть рот, чтобы спросить, просто — спросить. Нет, уважаемый председатель ученого совета, я поднял руку не для того, чтобы возражать; не будете ли вы так любезны объяснить мне — нам, потому что мы все пребываем в равном неведении — объяснить, значит, нам:

О какой политической ошибке, допущенной в книге «Мастера русского стихотворного перевода», идет речь в справке КГБ? Из приведенной цитаты понять что-либо трудно;

Откуда КГБ известно, хранил Эткинд или не хранил рукопись «Архипелага ГУЛаг»? Был обыск, обнаруживший эту рукопись? Что нашли еще?

О каком воззвании к молодым евреям тут говорится? Какие в нем содержатся призывы?

Кто такие Воронянская и Самутин? Почему их допрашивали? И почему надо принимать к сведению слова бывшего власовца?

— Что за дело Хейфеца и Марамзина? Какое касательство к нему имеет Эткинд?

— Каковы отношения Эткинда с Бродским? Что было на самом деле в секретариате Союза писателей?

— В «Справке» говорится об отзывах Выходцева, Серебровской, Чепурова. Кто они такие? Где опубликованы их отзывы? Что значит — «Эткинд протаскивал в своих сочинениях враждебные взгляды»? Разве у него есть собственное издательство, или на него не распространяются законы советской цензуры?

— О каких методологических ошибках 1949 года идет речь? Почему в «Справке» вспоминаются дела четвертьвековой давности?

— Эткинд в своем письме совету пишет об отказе стать членом ПЕНклуба. Каковы обстоятельства этого отказа? Чем он объясняяется?



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |


Похожие работы:

«Отчет Главы Любинского муниципального района о результатах деятельности за 2011 год Приоритетной задачей Администрации Любинского муниципального района на 2011 год в соответствии с Планом действий в реализации социально-экономической политики являлось развитие устойчиво функционирующей экономики, обеспечивающей благосостояние граждан и сохранение социальной стабильности в Любинском районе. Кроме того, План действий на 2011 год был направлен на реализацию на территории Любинского муниципального...»

«Выпуск новостей № 47 (01.12. — 07.12.2009 г.) Президент поддержал частичное снятие моратория на взыскание средств с предприятий ТЭК (ХИТ) Ранее, Верховная Рада в целом приняла законопроект от 17.04.2009 г. № 4396 О внесении изменений в некоторые законы Украины относительно обеспечения защиты трудовых прав граждан, запрещающий судебным исполнителям приостанавливать исполнительное производство по делам о выплате зарплаты по причине неплатежеспособности предприятия. В частности, предложено внести...»

«ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЭКОНОМИКИ И МЕЖДУНАРОДНЫХ ОТНОШЕНИЙ РОССИЙСКОЙ АКАДЕМИИ НАУК А.К. Быстрова ПРОБЛЕМЫ ГЛОБАЛЬНОЙ ИНФРАСТРУКТУРЫ В ЦЕНТРАЛЬНОАЗИАТСКОМ РЕГИОНЕ Оптимизация роли России Москва ИМЭМО РАН 2013 3 УДК 338.49(575) ББК 65.7(5) Быс 955 Серия Библиотека Института мировой экономики и международных отношений основана в 2009 году Рецензент доктор политических наук Д.Б. Малышева Ответственный редактор доктор экономических наук И.М. Могилевкин Быс Быстрова А.К. Проблемы глобальной инфраструктуры...»

«ИПМ им.М.В.Келдыша РАН • Электронная библиотека Препринты ИПМ • Препринт № 72 за 2012 г. Малинецкий Г.Г., Тимофеев Н.С. О методологии прогноза развития аэрокосмического комплекса Рекомендуемая форма библиографической ссылки: Малинецкий Г.Г., Тимофеев Н.С. О методологии прогноза развития аэрокосмического комплекса // Препринты ИПМ им. М.В.Келдыша. 2012. № 72. 16 с. URL: http://library.keldysh.ru/preprint.asp?id=2012-72 Ордена Ленина ИНСТИТУТ ПРИКЛАДНОЙ МАТЕМАТИКИ имени М.В.Келдыша Российской...»

«Варианты политических решений для стран с дефицитом воды: уроки, извлеченные из опыта ближневосточных и южноафриканских стран www.cawater-info.net Варианты политических решений для стран с дефицитом воды: уроки, извлеченные из опыта ближневосточных и южноафриканских стран Энтони Тертон, Алан Николь, Тони Алан, Антон Эрль, Ричард Мейснер, Саманта Мендельсон, Эльвина Квэйзон Ташкент 2011 2 Подготовлено к печати Научно-информационным центром МКВК Издается при финансовой поддержке Швейцарского...»

«ИННОВАЦИОННЫЕ ПРОЕКТЫ САМАРСКОЙ ОБЛАСТИ 2013 СОДЕРЖАНИЕ Государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования Самарский государственный медицинский университет Министерства здравоохранения Российской Федерации, ООО НПО Лидер, Инновационный фонд Самарской области 4 Государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования Самарский государственный медицинский университет Министерства здравоохранения Российской Федерации, ООО...»

«САНИТАРНЫЕ НОРМЫ, ПРАВИЛА И ГИГИЕНИЧЕСКИЕ НОРМАТИВЫ РЕСПУБЛИКИ УЗБЕКИСТАН САНИТАРНЫЕ ПРАВИЛА ДЛЯ ПРЕДПРИЯТИЙ ЧЕРНОЙ МЕТАЛЛУРГИИ СанПиН РУз № Издание официальное Ташкент – 2009 г. САНИТАРНЫЕ НОРМЫ, ПРАВИЛА И ГИГИЕНИЧЕСКИЕ НОРМАТИВЫ РЕСПУБЛИКИ УЗБЕКИСТАН УТВЕРЖДАЮ Главный Государственный санитарный врач Республики Узбекистан _ Б.И. НИЯЗМАТОВ 2009 г. САНИТАРНЫЕ ПРАВИЛА ДЛЯ ПРЕДПРИЯТИЙ ЧЕРНОЙ МЕТАЛЛУРГИИ СанПиН РУз № Издание официальное Несоблюдение санитарных норм, правил и гигиенических...»

«ПРАВИТЕЛЬСТВО НОВОСИБИРСКОЙ ОБЛАСТИ ПОСТАНОВЛЕНИЕ от 19 марта 2014 г. N 104-п О ГОСУДАРСТВЕННОЙ ПОДДЕРЖКЕ ИНВЕСТИЦИОННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ, ОСУЩЕСТВЛЯЕМОЙ В ФОРМЕ КАПИТАЛЬНЫХ ВЛОЖЕНИЙ НА ТЕРРИТОРИИ НОВОСИБИРСКОЙ ОБЛАСТИ В соответствии с Законом Новосибирской области от 14.04.2007 N 97-ОЗ О государственном регулировании инвестиционной деятельности, осуществляемой в форме капитальных вложений на территории Новосибирской области, в целях стимулирования инвестиционной деятельности и обеспечения...»

«4 Содержание Введение 5 1 Теоретические основы разработки стратегии мотивации 7 1.1 Понятие мотивация, основные принципы, лежащие в её основе 7 1.2 Влияние удовлетворительности трудом на показатели деятельности организации 14 1.3 Опыт экономически развитых зарубежных стран в области мотивации трудовой деятельности 18 1.4 Методологические аспекты разработки стратегии мотивации 21 2 Организационно-экономическая характеристика ОАО ЗИП Энергомера 30 2.1 Организационно- правовая характеристика и...»

«ФГБОУ ВПО Оренбургский государственный педагогический университет Положение о процессе СМК-П-6.2.1-02 О КУРСОВОЙ РАБОТЕ/КУРСОВОМ ПРОЕКТЕ СТУДЕНТОВ УТВЕРЖДАЮ Ректор ФГБОУ ВПО Оренбургский государственный педагогический университет С.А. Алешина 24 марта2014 г. СИСТЕМА МЕНЕДЖМЕНТА КАЧЕСТВА ПОЛОЖЕНИЕ О КУРСОВОЙ РАБОТЕ/КУРСОВОМ ПРОЕКТЕ СТУДЕНТОВ СМК-П-6.2.1- Дата введения: 24.03.2014 г. Оренбург, Должность Фамилия/Подпись Дата Разработал Начальник УМУ Сизинцева Н.А. Без подписи документ действителен...»

«Ресурсы сети Интернет в области ядерной науки и образования Часть 1. Русскоязычные Версия от 2.12.12 Содержание 1. Введение-3 2. Организации и предприятия-5 Физический институт имени П.Н.Лебедева (ФИАН)7 Открытое акционерное общество ТВЭЛ-8 Добыча и переработка урановой руды – Урановый холдинг АРМЗ9 Производственное объединение Маяк10 Институт безопасного развития атомной энергетики (ИБРАЭ РАН)11 ОАО Ангарский электролизный химический комбинат (ОАО АЭХК)- ОАО...»

«МИНИСТЕРСТВО ЭНЕРГЕТИКИ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ Приказ Минэнерго РФ от 13 января 2003 г. № 6 Об утверждении Правил технической эксплуатации электроустановок потребителей Приказываю: 1. Утвердить Правила технической эксплуатации электроустановок потребителей. 2. Ввести в действие Правила технической эксплуатации электроустановок потребителей с 1 июля 2003 г. Министр И.Х. Юсуфов УТВЕРЖДЕНО ЗАРЕГИСТРИРОВАНО Минэнерго России Минюстом России № 6 от 13.01.03 № 4145 от 22.01.03 ПРАВИЛА ТЕХНИЧЕСКОЙ...»

«МАТМЕХ ЛГУ, шестидесятые и не только Сборник воспоминаний Санкт-Петербург 2011 УДК 82-94 (08) : 51 ББК 84 Матмех ЛГУ, шестидесятые и не только. Сборник воспоминаний. Под. ред. Д. Эпштейна, Я. Шапиро, С. Иванова. — Изд. 2-е, исправл. — СПб.: ООО Копи-Р Групп, 2011. — 568 с. ISBN 978-5-905064-05 Воспоминания о многообразных сторонах жизни математикомеханического факультета Ленинградского университета в 1950е (преимущественно в 1960-е) годы, написанные студентами, аспирантами и преподавателями...»

«1. Сводные данные по бюджету времени (в неделях) по очно-заочной форме обучения Обучение по Производственная практика Государственная Всего дисциплинам и Учебная Промежуточная Курсы (итоговая) Каникулы (по по профилю преддипломная междисциплинарным практика профессии/специальности аттестация аттестация курсам) курсам 1 2 3 4 5 6 7 8 9 I курс 37 2 2 1 10 II 33 4 4 1 10 курс III 33,5 3 4 1,5 10 курс IV 25,5 2 2 4 1,5 6 2 курс Всего 129 11 12 4 5 6 2. План учебного процесса 2.1 План учебного...»

«Региональная общественная организация инвалидов Перспектива Проект Организации инвалидов за ратификацию и реализацию в России Конвенции ООН о правах инвалидов Информационно-правовой бюллетень Права инвалидов и их защита Финансовая поддержка проекта Институт Открытое общество OSI _ Фонд Сороса в сотрудничестве с Управлением Верховного комиссара ООН по правам человека 2009 - 2010 1 Составитель: М.Б. Ларионов, руководитель юридической группы РООИ Перспектива Редактор: М.Ю. Веселов Фотоиллюстрации:...»

«Как разработать бизнес план   Как ни странно, успех в бизнесе ­ это результат планирования. Поэтому прежде чем  открыть дело, Вы должны иметь детально написанный ПЛАН, указывающий  окончательную цель, путь к цели, и каждый верстовой столб на пути к цели. На основе  этого и разрабатывается бизнес­план, который дает возможность увязать рыночные  требования с процессом производства на предприятии. Материалы, обосновывающие ...»

«Вузовские библиотеки Алтайского края Сборник Выпуск 2 Барнаул 2002 1 Методическое объединение вузовских библиотек Алтайского края Вузовские библиотеки Алтайского края Сборник Выпуск 2 Барнаул 2002 2 ББК 78.34 (253.7)657.1 В 883 Редакционная коллегия: Л.В. БобрицкаяЮ И.Н. Кипа, Л.П. Левант, Т.А. Мозес, З.Г. Флат, Н.Г. Шелайкина. Гл. редактор: Н.Г. Шелайкина Ответственная за выпуск: М.А. Куверина Компьютерный набор: Л.Н. Вагина Вузовские библиотеки Алтайского края. Сборник. Вып. 2. /Метод....»

«ПРЕДВАРИТЕЛЬНО УТВЕРЖДЕН УТВЕРЖДЕН решением Единственного акционера решением Совета директоров АО МНК КазМунайТениз АО МНК КазМунайТениз (протокол заседания (протокол заседания) Совета директоров АО НК КазМунайГаз) от 26 апреля 2010 года №3/10-О от 7 декабря 2010 года № 16/2010 Годовой отчет АО МНК КазМунайТениз за 2009 год г. Астана, 2010 г. СОДЕРЖАНИЕ ОБРАЩЕНИЕ ГЕНЕРАЛЬНОГО ДИРЕКТОРА АО МНК 1. КАЗМУНАЙТЕНИЗ МАРАБАЕВА Е.Н..3 НОВЫЕ АКТИВЫ.. 2. ОПЕРАЦИОННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ.. 3. СОЦИАЛЬНЫЕ...»

«ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНТСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ Байкальский государственный университет экономики и права Институт национального развития при администрации президента Монголии и МАН Иркутское отделение Вольного экономического общества Модернизация социально-экономического развития региона Сборник научных трудов Иркутск Издательство БГУЭП 2009 PDF created with pdfFactory Pro trial version www.pdffactory.com УДК 332.1(57) ББК 65.04 М Печатается по решению редакционно-издательского совета Байкальского...»

«Министерство образования и науки Российской Федерации Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования РОССИЙСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ ТУРИЗМА И СЕРВИСА Факультет сервиса Кафедра сервиса ДИПЛОМНЫЙ ПРОЕКТ на тему: Проект сувенирного настольного колокольчика, декорированного филигранью и эмалями по специальности: 100101.65 Сервис Студент Минкеева Айса Баировна Руководитель д.т.н., профессор Пашковский Игорь Эдуардович Москва 2014 г....»






 
2014 www.av.disus.ru - «Бесплатная электронная библиотека - Авторефераты, Диссертации, Монографии, Программы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.