«Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы Культура России (2012–2018 годы) Романов В.Ф. P 69 Старорежимный чиновник. Из личных ...»
В Земском Отделе Г.В. дослужился до должности помощника управляющего этим отделом по делам продовольственным; фактически в его руках, таким образом, было сосредоточено руководство всем продовольственным делом Империи. Когда Савича на должности управляющего Отделом заменил Гурко, то последний, как человек очень властный, начал теснить Г.В., предполагался даже перевод его на низшую должность, но он уехал в командировку и странствовал до тех пор, пока не состоялось назначение его на должность помощника начальника Переселенческого Управления, по приглашению тогдашнего начальника этого управления А.В. Кривошеина; в этом управлении, которое Г.В. скоро и надолго возглавил, открылась ему широкая почва для его талантливой энергии и любви к крестьянам;
широко и бесплатно наделять землею крестьянские массы — это наиболее отвечало душевным стремлениям и бессознательным идеалам Г.В. О моей работе в этом управлении, под бессменным руководством Г.В., я расскажу ниже, теперь же вернусь к сослуживцам по Земскому Отделу.
И.М. Страховский представлял из себя тип ученого юриста; всегда ровный, спокойный, приветливый, он и на службе, и дома более всего интересовался правовой стороной крестьянского дела; его статьи, в популярном среди юристов журнале Гессена и Набокова «Право», отличались тонким анализмом, изящным стилем и обращали на себя внимание в юридическом мире. Не знаю, каким он был губернатором /без сомнения строго лояльным и корректным/, но настоящее место его, конечно, было в столице; какие причины помешали ему удержаться в Петербурге — я не помню.
И.И. Крафт, даже для смелого по выбору сотрудников Савича, представлял весьма необыкновенное явление в петербургской канцелярии.
Провинциал-сибиряк, без всякого образовательного ценза, он начал службу почтальоном или сортировщиком писем в г. Якутске; одно время был даже волостным писарем; на свой опыт, будучи уже губернатором, он любил ссылаться в разных важных совещаниях, чем приводил в немалое изумление других губернаторов и различных сановников. Постепенно, работая над своим самообразованием, читая, он дослужился в Сибири до советника Забайкальского Областного Правления, где на его способности обратил внимание военный губернатор области и наказной атаман ЗабайЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ кальского казачьего войска Барабаш, взявший с собою И.И. на должность старшего советника Тургайского Правления, когда он был переведен на должность военного губернатора в той области; здесь И.И. близко ознакомился с бытом и правовым положением киргизского населения, среди которого пользовался большой популярностью; по поводу последней, врагами И.И. распространялись ложные слухи о небескорыстной роли его в деле защиты киргизских интересов; он, действительно, понимал интересы эти довольно односторонне, как видно будет ниже, но, без сомнения, искренно и глубоко любил киргизов; маленькие же сбережения его, за весьма продолжительную службу и очень экономную жизнь, были лучшими показателями его честной работы. В Оренбурге, являвшемся центром управления не только Оренбургской губернии, но и Тургайской области, почему это был единственный в России город, в котором проживало два губернатора, Крафт начал заниматься в архиве и в результате издал ценную работу: комментированные законодательно-историческими первоисточниками и сенатскими разъяснениями положения о степных областях и киргизах. Эта работа, по переезде его в столицу, открыла ему двери Археологического института, несмотря на отсутствие даже среднего образовательного ценза, и он окончил курс этого Института, уже будучи на службе в Земском Отделе.
Савич о деятельности Крафта имел сведения от Барабаша и, конечно, как только освободилась вакансия делопроизводителя по делам сибирских и степных инородцев, пригласил его на эту должность.
Глубокий провинциализм Крафта, самый внешний его вид — он нарядился в какой-то чрезвычайно дешевый сюртук, купленный, по случаю, за 8 рублей и, согласно столичной моде, в цилиндре, приобретенном на толкучем рынке, весь какой-то взъерошенный, как пудель, — все это долго служило предметом различных веселых шуток со стороны сослуживцев.
Помню, как один мрачный циник, разочарованный в женщинах, презиравший и любивший их только в самых грубых целях, уговорил Крафта поехать с ним в «высшее светское» общество Петербурга; Крафт испугался, но после долгих уговариваний, согласился и был привезен на маскарад в приказчичий клуб, известный своими, легкого поведения, маскарадными дамами. Его спутник предупредил его, чтобы он ничему не изумлялся, так как столичные нравы отличаются необыкновенной вольностью по сравнению с сибирскими. Несмотря на это, Крафт, изумленный роскошью зал старинного особняка, который занимал Приказчичий Клуб, был все-таки совершенно потрясен, когда услышал разговоры и почувствовал на самом себе, действительно, необычайно свободные жесты двух дам, которым он был представлен в необыкновенно почтительной форме его товарищем.
Пока его дергали за его длинную бороду, он еще считал, что это признаки великосветского вольнодумства, но, когда началось еще более фамильярное обращение, он догадался в какой круг общества ему пришлось попасть в первые же дни его столичной жизни. Савич, которому рассказали об этой истории, много смеялся, вызвал Крафта к себе и, притворяясь серьезно рассерженным, сделал ему выговор на тему, что вот, мол, серьезный чеГлава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) ловек, так сказать, ученый, и вдруг, не успел приехать в столицу, как попал уже в полусвет, т. е. пустился по скользкому пути. Крафт, принимая шуточный разнос начальства за серьезный, был очень сконфужен, оправдывался, что он ехал с целью познакомиться с Петербургским Л. 147. светом и т. д., и вышел из кабинета Савича красный, как рак, в недоумении, кто мог донести Савичу о его приключении.
Через несколько дней Савич лично уже встретил Крафта поздней ночью с дамой, наружность которой не оставляла сомнений, что она принадлежит к завсегдатаям приказчичьих маскарадов. На ближайшем докладе Крафта Савич спросил, что это за дама гуляла с ним. Крафт опять сконфузился и нерешительно проговорил, что это племянница губернатора Барабаша. Савич только улыбнулся по поводу столь наивной хитрости Крафта.
В самом департамента Крафт, приходя на службу, по провинциальной привычке, рано утром, по ошибке представлялся курьерам и т. п., а раз был сбит окончательно с толку: в каком-то доме он играл в винт с важными чиновниками, среди игроков был некий Мацкевич. Когда на другой день Крафт пришел на службу, первое лицо, встретившееся ему в вестибюле, был именно Мацкевич, которого Крафт поспешил почтительно приветствовать, как нового своего знакомого. Вдруг сверху раздается голос нашего курьера Катона: «Эй, Мацкевич, послушай, приехал уже товарищ министра?» Крафт остолбенел от такого фамильярного обращения с Мацкевичем, но потом узанл от меня, что Мацкевич главный курьер Переселенческого управления, в помещении которого находится и кабинет одного из товарищей министра.
Несмотря на свою деловую серьезность, чрезвычайно солидный внешний вид: большая черная борода, очки, глухой, как из бочки голос, очень застенчивые манеры, Крафт имел большую слабость к женскому полу, различным веселым похождениям, осложнявшимся нередко довольно серьезными неприятностями, из которых иногда и мне приходилось его выручать.
Пробыв много лет в должности губернатора, сначала Якутского, а потом Енисейского, т. е. исключительно личным трудом достигнув предельного для него служебного положения, он умер во время войны, как-то одиноко, на руках одного моего сослуживца: «придется сделать последнюю в жизни глупость», сказал он в последнюю минуту. Материалистических взглядов на жизнь, чуждый, какой бы то ни было мерафизической философии, абсолютно ничего не понимавший в музыке, да и вообще в искусстве, он был честной рабочей силой сибирского уклада; сблизить меня с ним могла только работа, и в этой области я ему очень многим обязан, о чем скажу несколько слов ниже.
При мне был приглашен из провинции Савичем, на скромное место старшего помощника делопроизводителя, и такой необыкновенно способный человек, как П.П. Зубовский, впоследствии товарищ министра земледелия.
Из делопроизводителей, которых я застал уже в Отделе от прежних времен, особенно остались в моей памяти, как наиболее характерные, П.И. Рождественский, Д.И. Пестржецкий и В.И. Якобсон.
Рождественский был делопроизводителем со дня учреждения Земского Отдела в 1861 году, т. е. работал еще в Отделе, как в канцелярии Комитета по освобождению крестьян; не в пример прочим, он имел чин тайного советника. По внешности он сохранил вид чиновников эпохи Императора Николая I: брил усы и подбородок, носил пушистые, всегда аккуратно причесанные баки; клок волос на лбу был всегда завит; для приведения его в такой вид, к нему на дом каждое утор являлся парикмахер. Со всеми сослуживцами одинаково, не исключая совершенно зеленой молодежи, он был поразительно любезен и ласков; в старческих его глазах светилась такая масса любви к людям вообще, а к товарищам по службе в особенности, что о нем смело мог бы Гоголь сказать: «вот, кто исполнил мой совет не терять по дороге к старости движений молодой души, сберечь их до конца».
Умер он, получив давно заслуженное им назначение на должность члена Совета Министра.
Д.И. Пестржецкий, подобно И.М. Страховскому, был чиновник ученого типа и впоследствии получил, действительно, профессуру в Училище Правоведения. Подобно большинству кабинетных работников, он был человек очень рассеянный, но желая быть всегда любезным, он для каждого сослуживца имел обычную готовую фразу для недолгого и легкого собеседования при встрече. Меня он, например, любил встречать фразой:
«а все-таки слышен у вас малороссийский выговор», другому моему сослуживцу — семейному человеку — бросал ласково всегда: «ну, как здоровье ваших деточек?». Потом, перепутав через несколько месяцев к кому относятся деточки, а к кому малорусский выговор, начинал справляться у меня о здоровье тех, кого я никогда в жизни не имел. Я не обращал на это внимания и так же ласково, как задавался вопрос, отвечал глубокой благодарностью. Д.И. Пестржецкий был при мне главным составителем и редактором знаменитых Горемыкинских сборников крестьянских законов.
В.И. Якобсон, удивительно добрый, мягкий и воспитанный человек, был фанатиком чиншевых дел, которые были сосредоточены в его делопроизводстве. Он убежденно считал дураком всякого высшего чиновника, если он пытался не соглашаться с его заключениями; он мне очень хвалил в Земском Отделе только одного Б.Е. Иваницкого: «все-таки Борис славный и умный человек», говорил он мне /за глаза Иваницкого почти все называли Борисом/, «не то, что такие-то» и далее шел длинный синодик бывших и нынешних видных чиновников крестьянских учреждений, сенаторов крестьянского /2-го/ департамента и пр., «он все-таки понимает сложность и своеобразность чиншевых дел». На мои расспросы в чем именно выражаются знания Б.Е. в области этих дел, я получал разъяснения, которые, в сущности, указывали на полное равнодушие Б.Е. к чиншевому праву и совершенно правильное доверие его к такому специалисту, как В.И., бумаги коего, рапорты в Сенат, главным образом, пропускал Б.Е.
без всяких разговоров. Те же, кто пытался «разговаривать» с В.И. и возражать ему, заслуживали от него эпитет дурака; поэтому у него, при всей его доброте, был целый ряд сановников, которых он считал чуть ли не своими личными врагами. Молодежи, интересовавшейся тем или иным Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) чиншевым институтом или данным крупным процессом, Якобсон всегда очень охотно и радостно читал целые лекции; такие же лекции он иногда преподносил и группам приезжавших в Петербург крестьян-просителей, которые, любя всякую «ученость», прямо благоговейно ему внимали. Он с такой ревностью относился к порученным ему делам, что раз, уехав в отпуск, распустил своих помощников и, к изумлению начальства, запер на ключ свой кабинет, чтобы никто не мог в его отсутствие, «впутаться в его область».
Говорили, что он неоднократно отказывался от более выгодных по службе назначений, лишь бы не расстаться со своей излюбленной работой.
В последний раз, перед войной, я встретился с Якобсоном на одном товарищеском обеде; полушутя я напомнил ему об одном чиншевом процессе, слушавшемся в Сенате и затем высказал свои соображения почему Якобсон хорошо относился только к одному Б.Е. Иваницкому. Он очень оживился, начал со мною спорить, но было время расходиться и он несколько раз повторил мне, что нам надо будет еще встретиться, чтобы подробнее побеседовать по затронутому мною вопросу. Следующая и последняя наша встреча произошла на площади Министерства внутренних дел у Чернышева моста в день первого выступления большевиков. Трещали пулеметы, в городе царило какое-то бестолковое волнение, все торопились по домам, и я радовался, что добираюсь до тихого сравнительно Чернышева переулка; вдруг на площади меня останавливает знакомый ласковый голос, такой же спокойный, как всегда: «мамочка, откуда это вы, куда?» С портфелем дел передо мною стоял милый В.И. Якобсон. Слово за слово, под треск пулеметов, на который он не обращал никакого внимания, Якобсон вдруг вспомнил о нашем «чиншевом споре» за последним обедом; «э, нет, мамочка, этого так оставить нельзя, нам надо, как-нибудь, подробно побеседовать; сейчас, конечно, не совсем удобно, но если задержитесь в Питере, то зайдите к нам в министерство; мы подробно поговорим, и я вам прочту выдержки из моего рапорта в Сенат». Я не задержался в столице ни одного лишнего дня, и собеседование наше так и не состоялось. Я уверен, что до последней возможности фанатик своего дела Якобсон оставался на своем скромном, но полезном посту.
Взаимному сближению всех чиновников Земского Отдела много способствовали ежегодные наши обеды в день освобождения крестьян — 19 февраля. Через месяц службы, побывав на таком обеде, я с большинством сослуживцев, согласно обычаю Отдела пить брудершафты, был на «ты». Обеды наши носили очень теплый задушевный характер; в них принимали участи не только служащие ЗО, но, большей частью, и тех Управлений, которые выделились из его состава: Переселенческого и Воинского.
Председательствовал на обеде старейший по возрасту, а не по должности, т. е. в течение лет десяти, кажется, наш заслуженный делопроизводитель П.И. Рождественский; когда подавалось шампанское П.И. торжественно вставал и прочувственным дрожащим старческим голосом произносил: «первый в благоговейном молчании тост наш памяти незабвенного Царя-Освободителя Императора Александра Николаевича». Затем им же провозглашался тост за здравие «ныне благополучно царствующего Государя Императора Николая Александровича», и этими двумя тостами старец Рождественский считал свои председательские обязанности законченными. Начинались различные тосты, спичи и речи, без разрешения председателя обеда. В бюрократической жизни, до введения у нас представительных учреждений, обеды, в сущности, были почти единственным местом применения ораторских талантов чиновников, так как в старом Государственном Совете или Сенате приходилось выступать только самым высшим министерским чинам. Не будь Государственной Думы, никто и не подозревал бы какой сильный оратор скрывается, например, в Столыпине. Русские любят поговорить, и за обедами нашими произносились даже почти «программные» речи, направление которых колебалось в зависимости от подъема или упадка патриотически-национальных настроений в России; в период реакции, например, при Сипягине, в речах слышались оппозиционные ноты, они восхваляли более всего самую великую реформу, стараясь подчеркнуть игнорирование современности, в период же конца Японской войны и угроз по адресу верховной власти поднималось чувство защиты ее от разрушителей, исполнялся многократно гимн, говорились горячие патриотические тосты — чиновничество отражало на себе переживание страны. На одном из первых моих обедов я нашел у себя под салфеткой, так же, как и все мои соседи, воззвание о необходимости свергнуть «тирана» и т. п., составленное в знакомых мне унылошаблонных тонах студенческих прокламаций. Как могли незамеченными пробраться в такой ресторан, как Донон, где ранее обычно устраивались наши обеды, распространители прокламаций — не знаю. На том же обеде была сказана самая длинная речь, какую мне когда-либо приходилось слышать за обедом, почему у меня едва не вышло столкновение с оратором, закончившееся, в общем, хорошими приятельскими отношениями. Это был вновь причисленный к Отделу В.А. Глухарев, перешедший вскоре к более удовлетворявшей его наклонностям службе по прокурорскому надзору. Он, действительно, говорил очень свободно, красиво, но с невероятными длиннотами. Начал он свою речь «осени себя крестным знамением русский народ» и рассказал нам всю историю освобождения крестьян; так как во время речей нельзя было шуметь, трудно было даже есть и пить, я не выдержал, прервал его речь и сказал, что вывод из речи Глухарева уже ясен — он хочет предложить нам тост за русского крестьянина; произошло крупное объяснение с обиженным Глухаревым, но нас вскоре помирили.
Из-за красного словца Глухарев часто вредил себе по службе; так во время усиленных работ по хуторскому устройству крестьян, когда новый управляющий Земским Отделом увозил на лето к себе некоторых молодых чиновников для разработки каких-то материалов по земельному устройству, Глухарев в своей застольной речи наговорил чего-то такого о «хуторских мальчиках», что управляющий на другой день после обеда заявил ему: «ну, счастье ваше, что вы предпочитаете прокурорскую службу крестьянскому делу». Обычно, в том же ресторане, но в другом зале, обедали мировые посредники первого призыва; депутация от нас приносила им поздравления Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) с великим днем, а затем некоторые из них приходили к нам для ответного приветствия. Ряды этих заслуженных деятелей с каждым годом редели. Помню в среде их характерные лица Семенова-Тяньшанского и князя Хилкова. Однажды появился среди нас сын знаменитого Унковского; он пожелал нам, чтобы Земский Отдел был всегда «не от дел, а к делам». Впоследствии я познакомился с этим необыкновенно жизнерадостным и подвижным человеком ближе; он совершенно не мог обходиться без острых словечек: «это вы, М.А.?», сейчас же раздается радостный ответ: «с`еst je, как говорят французы»1, и дальше целый каскад прибауток.
Особой торжественностью отличался наш обед в день пятидесятилетия освобождения крестьян. Обед был устроен в большой квартире Министра Внутренних Дел на Морской улице; председательствовал за обедом П.А. Столыпин, рядом с ним сидели разные министры или бывшие министры: И.Л. Горемыкин, В.Н. Коковцев, И.Г. Щегловитов, А.С. Стишинский и проч. В своем тосте за сотрудников его по крестьянскому делу, Столыпин, охарактеризовав значение каждого отдельного ведомства, предложил выпить за Щегловитова, за тем за Коковцова и т. д. Коковцов немедленно использовал эту умышленную или без умысла рассеянность нашего премьера и в ответном тосте сказал: «почти лице старче»; так как П.А. забыл об этом старом правиле и так как ведомство финансов имеет для крестьянского дела более значения нежели министерство юстиции, то он считает себя вправе ответить на тост П.А. Столыпина, нарушив установленный им порядок, т. е. ранее министра юстиции. Нас, молодых чиновников, почему-то происшедший «маленький конфликт» очень развеселил и мы, находясь уже под влиянием «закуски», устроили оратору, после его речи, шумную овацию, пели «чарку» и заставили П.А. Столыпина выпить бокал шампанского «до дна», что, как мы потом узнали, ему не разрешалось по состоянию его сердца.
Через год после моего поступления на службу меня постигло первое служебное огорчение. По натуре своей, в личной жизни я был глубоким консерватором: не выносил никаких перемен, сильно привязывался к людям и к месту; идеалом моим было прожить, как Гончаров, лет сорок на одной улице в одной квартире, прослужить всю жизнь в одном учреждении м одними и теми же людьми; поэтому то я так боялся Сибири. И вот вдруг, совершенно неожиданно, мне передают распоряжение Савича о переводе меня в инородческое делопроизводство, в помощь к вновь назначенному делопроизводителю И.И. Крафту. Грустно было расставаться и с привычной мне компанией ближайших сослуживцев, и с делами, которые уже юридически становились для меня привычными и понятными и интересными; еще грустнее стало мне, когда я увидел внешне довольно мрачную провинциального вида фигуру моего нового начальника.
Суть каламбура заключается в том, что французы бы сказали «c’est moi», и это будет правильная форма, значащая: «это я», то, что в тексте — значит тоже самое, но безграмотно.
Я был единственным помощником Крафта; в первый месяц он был занят каким-то срочным законодательным представлением, говорил со мною мало и заваливал меня исполнением каких-то многочисленных мелких статистических справок; пришлось заниматься самыми нелюбимыми моими операциями — арифметическими. Меня снабдили чрезвычайно ценными и полными статистическими обследованиями Забайкалья, произведенными Комиссией известного деятеля Сибирского Комитета А.Н. Куломзина.
Этот выдающийся бюрократ был главным вдохновителем работ образованного еще при императоре Александре III комитета по перестройке Сибирской железной дороги. Занимая, по сравнению с местами министров, подчиненное положение управляющего делами Комитета Министров, а затем и Сибирского, фактически Куломзин пользовался громадным влиянием, и его выдающимся способностям и умению работать, не покладая рук, Сибирь обязана началом всех тех колонизационных мероприятий, которые были связаны с постройкой великого железнодорожного пути мирового значения. В широкой публике труды даже первостепенного государственного и научного значения, которые появлялись в так называемых бюрократических сферах, почти совершенно не были известны: ими пользовались только специалисты; пресса их замалчивала; поэтому-то и имели место такие случаи, как, например, присуждение степени доктора политической экономии бывшему ревизору землеустройства А.А. Кауфману, тотчас же после того, как он вынужден был оставить государственную службу, за его старую работу, которой ранее никто ни в обществе, ни в прессе не интересовался. Живи Куломзин в другом государстве, где оппозиция введена уже в нормальное русло, в нормальные условия борьбы, он, несомненно, имел бы за свои труды ученые степени и, во всяком случае, не оставался бы известным только узкому кругу чиновничества; впрочем, и в среде последнего так мал был интерес к Сибири, что Куломзина знали больше по различным слухам о его оригинальном властном характере, о его, так сказать, самодурстве. Этими слухами ограничивались и мои сведения о Куломзине. Я знал, например, что когда ему представлялись два окончившие курс лицеиста, причисленные к канцелярии Комитета Министров, он справился у каждого по очереди относительно Л. 155. образовательного ценза; первый гордо заявил: «Императорский Александровский лицей с золотой медалью». Куломзин на это раздраженно заметил: «Золотая медаль, зубрила, ничего хорошего из первых учеников никогда не получается». Второй, услышав это замечание, очень подбодрился, ибо окончил Лицей весьма средне, но и ему Куломзин сказал неприятность: «В таком легком учебном заведении как Лицей и не получить даже медали; лентяй, чего же можно ожидать от вас на службе?» Позже, в 1905 году, во время разных забастовок, весь Петербург говорил о том, как Куломзин добровольно взял на себя обязанности почтальона и сумкой отлупил швейцара в каком-то аристократическом доме за наглый его вид и какую-то дерзость.
С трудами Куломзина, а не анекдотами о нем, мне пришлось впервые познакомиться в Отделении И.И. Крафта. Среди сухих цифр и небольшого к ним текста нескольких десятков зеленых толстых томов о Забайкалье пеГлава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) редо мной вставали громадные богатства этого края, жизнь бурят, казаков и каких-то «семейских» старообрядцев, огромность задач по устройству такого края — одним словом, я вступил в область чего-то совершенно нового, неведомого, ничего общего не имевшего с так хорошо изученными мною Римом, Афинами, Троей и проч. Первые мои статистические шаги под руководством Крафта ознаменовались довольно крупным скандалом.
Однажды Крафт меня поздравил: «со вчерашнего дня вы приобрели некоторую известность в Комитете Министров; благодаря вам было отложено его заседание». Оказалось, что я, взяв, по ошибке за множитель не 0,5, как следовало, а 1,5, преподнес в своей справке такое количество кедровых орехов в каких-то бурятских волостях, что у Куломзина явилось сомнение в правильности вообще наших исчислений, и назначенное к слушанию дело пришлось отложить.
Чем более я работал в инородческом делопроизводстве, тем более возрастал мой деловой интерес. Текущей мелкой переписки у нас было мало;
европейские губернии России больше давали всяких жалоб и проч.; Сибирь далека, и местному населению не до переписки со столицей. Оставалось достаточно времени для чтения даже в служебные часы, а читать было что: по какому-то странному исключению, дела инородческого делопроизводства, со Л. 156. времени Императора Николая I, ни разу не сдавались в архив; вся старинная переписка, с некоторыми подлинными резолюциями Николая I и следующих императоров, была у нас под рукой;
имелся ряд интереснейших докладов Сибирских генерал-губернаторов и губернаторов; имелась многотомная переписка по, знаменитому, но ранее мне, конечно, совершенно не известному делу расхищения башкирских земель; эта башкирская эпопея чрезвычайно меня заинтересовала и, по поручению Крафта, я даже составил записку, в которой изложил свои соображения, как следовало бы в земельном отношении устроить башкир, чтобы избежать непроизводительной гибели их крупных надельных лесов. Вся сущность «башкирской панамы» заключалась в том, что пользуясь избытком земли в башкирских наделах, наше дворянство, под видом культурно-колонизационных задач, скупало за бесценок, со спекулятивными целями, громадные лесные и земельные пространства до тех пор, пока на это явление не было обращено внимание Правительством, когда сделки были признаны недействительными, а виновные лица заключены на различные сроки в тюрьму, в том числе и несчастный Оренбургский генерал-губернатор Крыжановский, абсолютно честный человек, ставший жертвой легкомыслия его жены и, кажется, дочери. Император Александр III, этот «защитник классовых интересов высшего сословия», как называла его всегда наша либеральная пресса, запретил совершенно приобретение дворянами башкирской земли; право приобретать ее предоставлялось только крестьянам. Можно смело сказать, что некультурный и ленивый народ — башкиры погибал только от того, что имел в своем пользовании земельные пространства, далеко превышающие трудовую норму; с этим народцем, конечно, в иной, более примитивной форме, происходила та же история, что со значительной частью наших помещиков после освоЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ бождения крестьян: кто не хозяйничал сам, а проживал в столицах или за границей, привыкнув «лодырничать», шел быстрыми шагами по пути разорения. Башкир, сдав в аренду часть своих земель и продав часть леса, даже при самой дешевой цене, мог, ничего не делая, пьянствовать всю зиму, от труда отвыкал, а земельное его имущество хищнически эксплуатировалось и истощалось. Тот же самый, что у помещика, путь к разорению. Моя записка о принудительном отчуждении хотя бы надельных лесов по тогдашнему времени оказалась, конечно, слишком смела. Один мой сослуживец, считавший себя либералом, которому Крафт дал мою работу на заключение, в конечном своем выводе написал даже такую фразу: «одним словом, автор предлагает, в сущности, ограбить Башкиров и затем выпороть их».
Предположении о «порке», вероятно, было основано на том, что, по моему мнению, в случае каких-либо беспорядков при проведении земельной реформы можно было бы опереться на военную силу. Это был первый момент в моей службе, когда я стал неизменным сторонником принудительного отчуждения земельных латифундий по соображениям общегосударственным, т. е. усвоил, отчасти, точку зрения на земельный вопрос формулированную впоследствии в программе партии народной свободы.
Вспоминая о башкирских делах, не могу забыть о таком курьезе: както в наше делопроизводство был назначен на должность журналиста, т. е.
чиновника, записывающего входящие и исходящие бумаги, скромный пожилой человек, не обычного писарского вида, а интеллигентный; говорили, что это гимназический товарищ нашего товарища министра А.С. Стишинского, какой-то неудачник. Роясь в шкафах, расставляя дела, новый наш журналист вдруг нашел том башкирской эпопеи; он страшно оживился; в шесть часов вечера не пошел домой; утром, придя до начала занятий, я его застал уже на месте, в пенсне, жадно читающим архивные дела;
он весело на меня посмотрел и сказал: «Боже мой, как интересно, масса знакомых лиц!» Потом я узнал, что он по окончании юридического факультета служил по судебному ведомству в Оренбургской губернии и сам просидел довольно долго в тюрьме за участие в «башкириаде». Не только значит «сладкий дух березы», но и воспоминания о тюрьме за уголовщину могут светлые юные воспоминания.
Чтение архивных дел дополнилось живым словом моего нового учителя И.И. Крафта; сначала урывками на службе, а потом, когда мы сблизились и когда под неряшливой и несколько суровой внешностью его я открыл содержательного, много видевшего и знающего человека, и на дому у него я выслушивал интересные повествования Л. 158. его об условиях сибирской жизни вообще, в частности о быте и нуждах различных наших инородцев, в особенности же киргиз, якут и бурят. Раз в месяц мы небольшой компанией собирались в ресторане, где за обедом и после него И.И. Крафт продолжал свои рассказы, иногда читал что-нибудь из написанного им. Кроме нескольких ближайших сослуживцев бывал в нашей компании переселенческий чиновник Кигн [в тексте первоначально — Кингль], известный в журналах под псевдонимом Дедлова; он расширял мои сведения о далеких наших окраинах. Так, помимо своей воли, но по воле судьбы, я втягивался Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) в изучение, в интересы той громаднейшей части России, которая первоначально столь пугала меня. Я, избалованный культурными впечатлениями столичной жизни, воспитанный на классицизме, относился, конечно, весьма скептически к тем дифирамбам, которые пел Крафт шири и приволье сибирской жизни, а в особенности патриархальным нравам полудиких племен Азии; мыслей его о необходимости почему-то оберегать этот архаический быт я не понимал, спорил с ним, доказывая необходимость энергичного обрусения. Знакомство мое с приятелями Крафта — киргизами, приезжавшими иногда в Петербург хлопотать по делам их обществ, не убеждало меня, чтобы стоило сохранять в неприкосновенности их быт.
Это были очень приветливые разумные люди, но они так были далеки по их стремлениям от моих идеалов, так были чужды того, что особенно было дорого мне, в особенности нашего искусства, что я первоначально отказывался найти общие точки соприкосновения с ними.
Являясь к Савичу они одевались в какие-то восточные дорогие одеяния; особенно бросался в глаза совершенно фантастический головной убор их — какие-то позолоченные ковчеги; я старался разузнать у них какое значение имеют различия у каждого формы этого убора, когда и кем они установлены, не обозначают ли они принадлежности к определенному роду и т. д.; ответы были всегда уклончивые, с хитрой, слегка смущенной улыбкой; впоследствии сблизившись более и заслужив большее доверие, я узнал, что экзотическая форма представителей киргиз была совершенно вольным измышлением их, значительная часть ее снаряжалась даже Л. 159. уже по приезде в столицу и цель всего этого маскарада заключалась в желании возможно более импонировать петербургскому начальству. Не те же ли самые причины побуждали в свою очередь столичных чиновников заказывать себе форменные сюртуки, которых мы никогда не надевали в городе, фуражки и проч. При отъезде в провинциальную командировку? Кто к кому приспособлялся и кто над кем посмеивался в этих случаях — киргиз ли над бюрократом или последний над азиатом? Так и китайцы, презирая европейский вкус ко всему пестрому, выделывают для Европы различные мелочи в том стиле, который последняя наивно считает истинно-китайским.
С киргизами Крафт ездил в Мариинский театр; давали оперу «Дубровский» с Н.Н. Фигнером в заглавной роли. Мне Крафт с торжеством заявил, что наши гости признали Фигнера гораздо более слабым певцом по сравнению с какой-то своей степной знаменитостью; самая обстановка, по их мнению, была несравненно менее благоприятна для пения и наслаждения им, чем безграничная степь при закате солнца или в лунную ночь, когда самый запах трав как бы тянет к песне; в чтении пушкинский «Дубровский» им гораздо больше нравился, чем на сцене. Сам Крафт находил, что опера — это какой-то такой сплошной шум, что можно только удивляться бездействию полиции, которая не составляет протокола за нарушение общественной тишины.
Так, в лице моем и степных друзей Крафта, сталкивались два мира:
один — искусственного романтизма, другой — живой природы, естественЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ ности. Но оба эти мира уже незаметно соединились мостиком; было одно имя, которое одинаково звучало и для меня, и для азиатов: Пушкин не был для них пустым звуком; они уже его читали, они его знали. Над этим стоило задуматься; это уже вырисовывало перспективы захватывающего интереса, это говорило о той мировой роли, которая суждена России в Азии, не потому, что сильна русская армия, а потому, что русский народ мог дать Пушкина.
По мере моего развития становилось ясно, что в наших спорах были неправы мы оба: и я, и Крафт. Я хотел разрушения быта, национальности;
Крафт, идеализируя его, мечтал о его сохранении Л. 160. чуть ли не во всей неприкосновенности, как-будто бы можно было отвратить неизбежный ход исторического развития. На этой почве Крафт боролся за сохранение в возможно большем размере степных латифундий за киргизским народом. Отводом земельных участков под переселение крестьян ведал тогда Департамент Государственных Имуществ Министерства Земледелия, где ревизором землеотводных работ был упоминавшийся мною ранее энергичный и талантливый А.А. Кауфман. Между ним и Крафтом происходили на почве взаимно-противоречивых стремлений их частые трения; Крафт не любил лично в таких случаях беседовать с Кауфманом и поручал переговоры мне. Я помню, как иногда раздражался Кауфман и говорил мне: «да повлияйте вы на вашего киргизофила; он уже черт знает чего домогается;
так ведь киргизы навеки останутся пастухами, а русскому крестьянину не останется в степях ни одной пяди земли». Я убежденно был на стороне Кауфмана, на стороне государственно-принудительного распределения земель. Курьезно, что через десять лет та же самая кадетская партия, к которой принадлежал Кауфман, старалась дискредитировать работу переселенческого ведомства в степных областях, работу, основанную на точных статистических данных, по тем только основаниям, что требовалась оппозиция правительственным аграрным мероприятиям во что бы то ни стало.
Но об этом придется поговорить мне еще подробнее в своем месте.
В различных киргизских знакомых моих не мало изумляло меня в начале, что среди них были люди с высшим образованием — юристы, доктора.
Мы так привыкли, что образованный человек уходил у нас от народа, от его толщи, что возвращение универсантов-киргиз [так в тексте] в родные их степи показалось мне с первого взгляда особенно симпатичной чертой.
В этом отношении я разделял восхищение Крафта. Но впоследствии понял ошибку. Образованный киргиз обычно принадлежал к классу богачей, различных родовых начальников; ему не было никаких оснований бросать свое состояние на произвол судьбы; он, в сущности, возвращался не к народу, а к своему имуществу и привилегированному положению. Кочевой быт при сосредоточении Л. 161. громадных пастбищ в руках отдельных семей, сильно способствовал крайне неравномерному распределению материальных средств среди киргизского населения. Отстаивая киргизские интересы, Крафт как впоследствии и правительственная оппозиция в Государственной Думе, не давали себе или не хотели дать себе отчета, что они, в сущности, являются защитниками классовых, а не народных интеГлава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) ресов в киргизских степях. С течением времени среднее и высшее образование, действительно, стало проникать в толщу киргизского населения и, действительно, к чести киргиз надо сказать, что их образованные люди, не в пример нашим, получившим образование крестьянам, возвращались в свои родные деревни — кочевья. При сохранении национальной низшей школы и разумных аграрных мероприятиях, киргизское население постепенно, без резкой ломки и насилия, обращалось к русской культуре, не теряя своей национальной самобытности и благородных черт мусульманства. Дело, следовательно, эволюционировало правильным, чисто государственным, путем. В молодые годы я только инстинктивно угадывал этот путь, не имея достаточных орудий для защиты его.
Дабы я получил возможность наиболее широко ознакомиться с литературой по инородческому вопросу, Крафт, с разрешения Савича, предложил мне половину служебного времени заниматься в Публичной Библиотеке и составить компилярную справку по истории, правовому положению и быту различных наших азиатских народов, на основании всех имеющихся литературных источников, как монографий, так и газетных статей и даже мелких заметок.
Я получил разрешение заниматься не в общей зале библиотеки, а в особом, так называемом, русском отделении. Там царила полная тишина, работало обыкновенно четыре-пять человек. Нарушалась эта тишина только по временам исступленным голосом члена «могучей кучки» Стасова, который вдруг подбегал к ученому библиотекарю и неистово кричал: «посмотрите, где он видел такой нос у Гоголя, разве мог быть у Гоголя такой нос?» и т. п. Хотя я вздрагивал от неожиданных восклицаний Стасова, но мне всегда было приятно видеть и слышать этого юного сердцем Л. 162.
старца, с могучей фигурой русского боярина. В отделении Публичной библиотеки мне, волею судьбы, суждено было работать за одним столом с моим любимым профессором Коркуновым. Он писал биографическую статью о своем учителе — государствоведе Градовском; очень ласково, своими необыкновенно умными «мужицкими» глазами смотрел на меня и неизменно выражал удовольствие, что я не довольствуюсь текущей чиновничьей работой, а занимаюсь еще и в библиотеке: «это очень, очень хорошо», говорил он своим глухим сипловатым голосом, «работать надо всю жизнь, умом жить»; но он жил и сердцем: издал небольшой сборник своих стихотворений, среди которых были очень недурные по мысли и технике.
Кстати, от него лично я узнал здесь, что является вымыслом история, которую любили рассказывать в университете про экзамен его у Градовского:
последний будто бы поставил ему, несмотря на хороший ответ, не пять, а только три, и по поводу недоумения Коркунова заявил, что «для всякого студента заслуживает пяти, но для Коркунова не может быть оценено выше трех». Коркунов улыбнулся на этот мой рассказ и сказал: «это было бы для меня очень лестно, но в действительности этого не было». Здесь было мое последнее свидание с знаменитым профессором. Вскоре он умер в Гельсингфорсе, где отпечатал объявления о предстоящем его концерте и был помещен в больницу для душевно больных.
Вооружившись знаменитой Межовской библиографией, я составил себе список книг и газет, которые я должен был прочесть и использовать для моей работы. Получился весьма объемистый каталог. Впервые перестали для меня быть пустым звуком имена знаменитых сибироведов — Ядринцева, Щапова и др., впервые предстало предо мною такое курьезное, но имевшее для культуры Сибири свои положительные последствия, движение, как украинофильское. Увы, очень многие из наших ярых украинцев и не подозревают, что название, за которое они так по дон-кихотски борются, присваивалось уже другому окраинному «самостийничеству», ничего общего не имевшему с малорусским. Литература этого движения, особенно газетная, наивна, порою противна даже, Л. 163. но она пробудила в обществе интерес к изучению Сибири и имела хорошее значение демонстрации против крайней централизации нашего управления, к сожалению, во вред живым интересам края, как придется мне еще говорить, сохранившейся до последнего времени. Противен был, конечно, тот узкий и бездарный шовинизм, который проникал в Иркутскую прессу того времени. У меня, например, резко остался в памяти: 1) Номер газеты, в которым сообщалось о смерти Тургенева; где-то на второй, кажется, странице маленькая заметка о том, что тогда-то мол умер известный «русский» писатель, написал он то-то — перечислены главные романы; и 2) Номер той же газеты в широчайшем траурном ободке на всю газету, сообщающей о потере, понесенной Сибирью в лице ее «великого» поэта Омулевского. Это было глупо, но, повторяю, свою пользу приносило; русское общество узнавало о заслугах действительно хорошего, хотя и не первоклассного, конечно, русского поэта, а о Тургеневых оно и так, конечно, было хорошо осведомлено.
Разыскивая статьи об иностранцах в различных газетах, начиная с первых дней выхода их в России, я не мог, конечно, удержаться от прочтения заметок о той области, которую я так любил, т. е. о театрах. Это дало мне возможность значительно расширить мои сведения по истории наших театров, воотчию на протяжении многих десятков лет убедиться, как часто слепа и пристрастна пресса, претендуя на руководство общественным мнением и вкусом: достаточно прочесть разнообразные противоречивые рецензии о творчестве великого русского таланта Чайковского, чтобы понять, как художник-артист должен являться себе высшим судьей и не сбиваться с намеченного пути ни похвалами, ни порицанием газетной критики. Не без волнения перелистывая пожелтевшие страницы старых газет, я читал эстафеты о том, что Наполеон перешел со своими войсками границу России и т. п. Я, так сказать, непосредственно прикасался к нашей старине, к великим моментам нашей истории и не раз у меня поднималось в глубине души сожаление, что я не пошел по научной дороге, далекой от всяких житейских Л. 164. мелких дрязг, по крайней мере, во время самого процесса работы.
В результате моих работ в Публичной библиотеке получился весьма солидный по объему и, вероятно, удовлетворительный по содержанию, за отсутствием в литературе другого сводного сборника всех источников по инородческому вопросу, труд в несколько сот /около тысячи/ страниц, Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) написанных мною от руки; в ведении к моей работе я дал исторический очерк русского продвижения в Азии, включительно до позднейшего занятия нами Квантунского полуострова; литературные данные, с указанием источников, были использованы о каждом, даже самом незначительном, инородческом племени Азиатской России, как то об айносах, ороченах, гиляках и т. п.; большой отдел был повещен миссионерскому делу, в прошлом имеющему несколько блестящих имен, а в общем, на всем протяжении Сибирской истории, являющем наиболее темные ее стороны, особенно, если сопоставить его приемы и результаты с выдающимися колонизационными способностями самого русского народа. После редакционного просмотра моей работы И.И. Крафтом, она была передана Г.Г. Савичу, который остался ею чрезвычайно доволен. В то же время меня ожидал другой деловой успех: я закончил разбор очень сложного земельного дела кыштымских заводов; на составленном мною в Сенат весьма пространном рапорте, товарищ министра А.С. Стишинский написал весьма лестную для меня резолюцию, в необычных выражениях восхвалявшую автора и просившую сообщить его фамилию. Кстати сказать, одно время Крафт довольно долго уклонялся от составления сенатских справок и рапортов для Стишинского, а поручал это всецело мне, так как был оскорблен его резолюцией:
«что за ерунда?». Он добился таки, в конце концов, извинения со стороны товарища министра.
Но, несмотря на мои деловые успехи, как ранее мною упоминалось, в это время началось уже раздражение Савича против меня, усилившееся вследствие какой-то сплетни, сущность которой осталась мне неизвестной, но некоторые намеки на которые передавались мне моими друзьями впоследствии. Я испытывал на себе Л. 165. ряд мелких, но раздражавших меня придирок: например, я вызывался к Савичу, который, показывая мне какую-нибудь кляксу или мелкую описку, задавал вопрос: «Что это такое?»
или «в какой грамматике вы узнали, что слово искусство пишется через одно «с»; я отвечал, что клякса — это перепечатка невысохшей запятой с другой страницы, что грамматики, требующей неправильно писать слово искусство, я не знаю и т. д. Спокойствие мое еще более раздражало Савича.
Меня стали обходить по службе: освободилось восемь вакансий помощника за то время, которое я числился первым кандидатом на эту должность, а я все оставался в прежней должности; мои младшие товарищи меня обходили по службе, но должен сказать, что это нисколько не влияло на наши взаимные приятельские отношения — они сами, получая назначение, открыто и громко возмущались несправедливостью; например, добрый и горячий С.Ф. Никитин, будучи назначен на должность, на которую я считался бесспорным кандидатом, расписываясь на приказе о назначении в секретарской комнате рядом с кабинетом Савича, поднял такой крик, что испуганные секретари постарались поскорее выпроводить его.
В один прекрасный день я был приглашен к Савичу, который торжественно заявил мне, что он, в заботах о моем здоровье и дабы я мог жить поближе к своим родным, говорил обо мне с Киевским генерал-губернатором Драгомировым, который согласился на мое назначение мировым посредЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ ником в Киевскую губернию. Это была принудительная высылка меня из Петербурга. Я поблагодарил С. за внимание, сказал ему, что я здоров совершенно и климат столицы мне не вредит, что я еще на университетской скамье решил служить в ЗО и бросать в нем службу не желал бы. «Да, оставайтесь, пожалуйста, но помните, что дальнейшее движение здесь для вас закрыто». Я добавил: «только при вас». С. побагровел, должна была произойти бурная сцена, если бы я не поспешил уйти из кабинета начальства.
Нервничание Савича увеличивалось еще под влиянием Л. 166. слухов об уходе любимого и почитаемого им министра Г-на. Когда последний в 1899 году находился в заграничном отпуске, стало известно о замене его Д. Сипягиным; он прислал своим родным телеграмму, не знаю искреннюю ли, но, думаю, что да, судя по характеру Г. — «поздравьте, наконец меня освободили».У нас в отделе все, за исключением двух-трех непримиримых правых, были искренно огорчены предстоящей заменой; образованный и корректный во всех отношениях Г-н был уважаем и любим. Прощался он с чинами министерства в большой зале его близ Александринского Театра;
зал был переполнен чиновниками; некоторые, в том числе особенно Савич, плакали. С., как живой и умный человек не мог не давать себе отчета, что, если он и удержится при новом министре, то ценою известных сделок со своей совестью, он плакал, несомненно, искренно, теряя честного, знающего и умного начальника.
Новый министр через несколько дней обходил все делопроизводства ЗО, как-то подчистившиеся к этому дню и принявшие более парадный вид; делопроизводителям он подавал руку, ему называли номер делопроизводства и род дел, которые относятся к данному Отделению; от себя С., кроме обычного приветствия, ничего делопроизводителям не говорил, а нас, молодых чин-ков, приветствовал только поклоном.
Это был довольно грузный, высокого роста, с большой русской бородой, но с каким-то нерусским, по причине сильно торчащих ушей, лицом, лысый, в общем приветливый, человек — тип богатого барина-помещика;
манеры, некоторая величавость и ласковость их не могли укрыть от наблюдательного глаза, что перед ним не деловой и не умный человек. Рассказы моих сослуживцев о посещении Земского отдела следующим министром, назначенным в 1902 году на место убитого Сипягина, а именно В.К. Плеве были совершенно иными. Этот, с очень большими знаниями и опытом, чиновник отлично знал, какие дела заслуживают наиболее внимания в каждом делопроизводстве; он был в департаменте, как у себя дома; с каждым почти делопроизводителем беседовал с большим интересом и живостью; с И.И. Крафтом, например, очень долго говорил о дальнейшем распространении на Сибирь Положения о Л. 167. крестьянских начальниках, о башкирских межевых работах и проч. Одним словом, и внешним своим видом, удивительно живыми и умными глазами, и служебным опытом он сильно импонировал чиновникам. Хотя я тогда и не служил уже в ЗО, я, интересуясь просто сильной личностью В.К. Плеве, старался собрать от более или менее близких ему людей сведения о нем уже после его смерти 15 июня 1904 г. от руки убийцы-революционера Сазонова. И вот, насколько мне Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) Сипягин был неприятен его, выражаясь просто, глупостью, настолько Плеве, как мужественный, сильный волей и умный человек, казался мне интересным, несмотря на все нападки на него во всякой мало-мальски либеральной прессе. И действительно, если сопоставить этих двух представителей правительственной реакции, то получаются, мне кажется, довольно интересные выводы, и образ Плеве, если только отрешиться от партийной предвзятости, вырисовывается далеко не в тех мрачных красках, как рисовали его современники; во всяком случае он колоритен и интересен.
Сипягин вредил своим неумением и отсутствием какой-либо программы именно тем задачам, которые он должен был, по своим взглядам, преследовать; он не умел подбирать сотрудников потому, что он не умел разобраться в подготовке и знаниях людей; он позволял себе такие, раздражавшие даже его единомышленников, распоряжения, как приказ подшить к делу, без доклада Государю, всеподданнейшие адреса дворянства по поводу дня освобождения крестьян; при нем возможно было появление в ревизионных отчетах о деятельности земских начальников таких бессмыслиц, как заключение одного ревизора-оппортуниста, что такой-то земский начальник слишком большой формалист, т. к. он недворянского происхождения и т. п.
Каюсь, при всем моем отвращении к политическим убийствам и духовным их инициаторам, я не мог скрыть чувства радости, получив в театре известие, что Сипягина больше нет. Плеве по всем данным был идеальным олицетворением типа чиновника-карьериста; для карьеры, как говорили о нем, он готов был на все, но и в нем самом для этого зато были все данные:
мужество, настойчивость, ум и знания. Он понимал Л. 168. прекрасно, что дело обуздания революционного движения не может быть сведено только к чисто механическим полицейским мерам; он был человеком государственной складки ума. Мой приятель, друживший с сыном Плеве — очень хорошим и скромным чиновником, рассказывал мне, с какой гордостью Плеве-отец показывал ему в своей казенной квартире государственного секретаря кресло, в котором работал еще знаменитый Сперанский: «Вот здесь сидел он, если бы хотя бы раз увидеть его», — говорил с почтением В.К. Плеве. Он глубоко ценил знания и способности своих сотрудников, например, о своем товарище министра А.С. Стишинском, тонком юристе крестьянского дела, он говорил при обходе Земского отдела: «Если бы А. С. жил в Риме, ему бы там за его тонкий юридический стиль поставили памятник». Он понимал отлично, что консерватизм не есть возвращение вспять; сам себя реакционером он никогда не считал; требовал от губернаторов работы и знаний; разносил их, увольнял, заменял другими. Понимал значение реформ и говорил иногда: «Запоздали с ними, теперь придется расплачиваться нам». При нем была отменена, например, смертная казнь за политические убийства, и именно его убийца благодаря законопроекту своей жертвы не был лишен жизни; этот факт почему-то всегда замалчивался. И главное — Плеве знал, что за опоздание в реформах расплата близка, он высчитывал, сколько обычно бывает неудачных покушений, и высчитал, что следующее покушение на него будет его смертью. Не проще ли в такой обстановке даже заядлому карьеристу уйти со сцены? Никто, обвиняя Плеве, никогда не подумал, особенно Витте в своих воспоминаниях, какие же причины побуждали Плеве оставаться на своем посту уже будучи приговоренным к смерти. Не следует ли эти причины назвать их настоящим именем — «благородное сознание своего долга?» Ведь если карьерист-воин, дослужившись до высоких должностей, не бежит от службы после объявления, хотя бы и гибельной беспобедной войны, то он получает к названию «карьерист» еще и эпитет «герой».
Так поступил и Плеве и за это очень и очень многое должно было бы быть прощено ему, как цельному человеку, даже его непримиримыми врагами.
Смерть Плеве сильно огорчила меня, хотя я и не работал никогда с ним лично.
Около года я терпел выходки Савича, но потом все-таки вынужден был оставить службу в ЗО; это было, по пережитому тогда настроению, самое крупное мое огорчение за всю мою служебную жизнь, первый удар по моему самолюбию, к чему я совершенно не был подготовлен. Несмотря на скромное мое положение, прощальный обед, устроенный мне сослуживцами, привлек весь ЗО; говорилось много речей, в которых подчеркивалась несправедливость Савича, а бурными криками, после тостов за Б.Е. Иваницкого, сочувствие ему за то, что он взял меня в порученное ему недавно Управление водяных и шоссейных сообщений и торговых портов.
Вскоре после моего ухода вынужден был оставить службу в ЗО и мой гонитель — Г.Г. Савич. При Сипягине он еще мог удержаться, но властный Плеве, не любивший при том до крайности людей пьющих, подыскал на должность Управляющего ЗО своего собственного кандидата — В.И. Гурко, который вскоре был назначен товарищ министра с подчинением ему ЗО; Гурко, вероятно, для того, чтобы сохранить за собою влияние на дела этого Отдела, избрал на должность своего заместителя очень доброго, порядочного, работоспособного, но не яркого человека — Я.Я. Литвинова, особенностью которого в нашей среде был необычайный образовательный ценз: он был врачом, затем увлекся работой в земстве, а позже в крестьянских учреждениях. Савич извлек его из провинциального учреждения, и Литвинов, вероятно, неожиданно для себя, оказался во главе крестьянского дела.
Гурко, человек умный, смелый и любящий риск, был оклеветан в общественном мнении по поводу неисправности поставщика Лидваля; если бы последний при тех низких ценах, которые он предположил на поставку хлеба в голодающие губернии не провалился случайно, Гурко прославился бы за громадное сбережение государственных средств; риск не удался, и оппозиция воспользовалась Л. 170. этим, чтобы затоптать его в грязь разными сплетнями. Во время процесса Гурко в Сенате, тихий провинциалсемьянин Литвинов был очень комичен, когда его допрашивали не знает ли он такой и такой-то звезды шантанного мира, о котором он имел такое же понятие, как о китайской грамоте. После увольнения Гурко, Литвинов уцелел на своем месте, настолько он был мало заметен, в особенности Глава 3. Земский отдел Министерства внутренних дел (1898–1901) после яркой, незаурядной личности Савича. К последнему, несмотря на причиненные им мне огорчения, я совершенно, как уже упоминал, не мог питать какого бы то ни было чувства злобы; наоборот, я в глубине души сохранял к нему всегда чувство любви, так тянуло меня ко всему, что не могло быть названо пошлым, мещанским.
Возобновились мои отношения с ним только лет через десять и то на весьма короткий срок. Я работал тогда уже в Переселенческом управлении, над составлением дальневосточного справочника для переселенцев; Савич же, после кратковременного по смерти плеве возвращения его к активной деятельности на должности помощника начальника Главного Управления по делам местного хозяйства, ушел на тихую роль редактора «Сельского Вестника». Он по телефону предложил мне отпечатать мой справочник в типографии «Вестника»; был очень любезен, звал к себе зайти поболтать о старых временах, напомнил, что у него еще хранится моя работа об инородцах, что ее следовало бы отпечатать; я заметил, что она уже несколько устарела и что ее надо будет пересмотреть и дополнить; обещал на днях побывать у него. Затем, в одном знакомом доме через несколько недель после моего разговора с Савичем, где меня удерживали, я сказал, что тороплюсь к Савичу, к которому давно собираюсь. Хозяйка дома мне с удивлением возразила: «Но ведь уже поздно, восемь часов, а панихида была назначена в шесть». Так и не пришлось мне больше повидаться с моим первым начальником. Савич умер так же неожиданно, так же беспорядочно, где-то в гостях, а не у себя дома, как были неожиданны и беспорядочны все его поступки и на службе, и в частной жизни, как живут и умирают очень и очень многие, одаренные Богом, но разбрасывающиеся Л. 171. и вечно чего-то ищущие русские люди.
Похороны его ярко подчеркнули весь живой разнообразный склад души и образа жизни покойного. Наряду с высокими придворными чинами, важными генералами и чиновниками видно было много бритых артистических физиономий, были представители и литературы, и мелкой прессы и даже просто «богемы». Задушевное слово перед выносом сказал священник; он говорил то, что я, а, вероятно, и многие другие, всегда думал, при моих столкновениях с Савичем: говорил, как был одарен покойный, как разнообразно и много работал и т. п., те же недостатки, которые были в нем, то нехорошее, что он мог, по свойствам своего характера, причинять иногда даже и близким людям — все это нами должно быть забыто;
о них состоится праведный и милостивый суд Судьи всего мира.
Большая разношерстная толпа проводила останки Савича до его могилы в Александро–Невской Лавре.
Свою работу об инородцах я так и не получил из архива покойного: не хотелось беспокоить его вдову.
Глава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей.
Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ Глава Служба по ведомству водных и шоссейных путей.
Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ С большим смущением и предубеждением даже я вступил на службу в чужое ведомство. Необходимость расстаться с людьми, среди которых было уже много моих истинных друзей, а также вообще лиц, которых я уважал и ценил, как выдающихся честных работников, принудительное, так сказать, не по моей воле устранение меня от дел, которыми я уже начал живо интересоваться и обучение новому совершенно чуждому мне делу — все это не могло не действовать угнетающе вообще на мою психику.
Обстановка в новом для меня ведомстве, действительно, была такова, что не скоро удалось мне прийти в относительно нормальное состояние душевного равновесия. С течением времени мне пришлось и здесь увлечься полной живого интереса работой и завязать связи с несколькими весьма почтенными и достойными деятелями, но, должен сказать, что мысль о том, чтобы вернуться Л. 172. к крестьянскому делу никогда меня не покидала в течении пятилетней моей службы в чужом ведомстве. Управление водяных и шоссейных дорог и торговых портов, как тогда оно называлось, во многом еще носило следы старых дореформенных учреждений. Б.Е. Иваницкий был приглашен князем М.И. Хилковым — тогдашним министром путей сообщения на должность начальника названного Управления в целях, вероятно, освежения его. Б.Е. И-ий был первый глава этого учреждения без инженерного образования. Он пользовался большой любовью и доверием со стороны министра и сам был привязан к нему лично, как к оригинальному и безупречно честному человеку, весьма горячо. Я помню такие резолюции кн. Хилкова на докладах по управлению водных путей, как например: «не понимаю, не согласен» и т. п. Чиновники, особенно инженеры, вышучивали за это министра, не понимая, что в этом проявлялось хорошее здравое отсутствие формализма с его стороны и полное доверие к своему сотруднику, без чего никакая работа не может быть интересной и производительной.
Лично я по службе был у кн. Хилкова только один раз; осталось впечатление чего-то очень теплого, ласкового. Характерна одна подробность: князь Глава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ подписал среди принесенных мною бумаг одно личное письмо Витте, как Министру, а в городе, когда я вернулся, было уже известно об увольнении Витте; так неожиданно произошло это даже для членов Правительства.
Назначение «штатского», не принадлежавшего к касте инженеров путей сообщения человека на должность их руководителя не могло, конечно, не порождать известного озлобления, особенно в той среде, которая имела основания бояться «освежения».
Личный состав и без того был разделен в Управлении водных путей той перегородкой, которая отделяет привилегированную касту специалистовинженеров от обыкновенных смертных — просто чиновников; в первое же время появления во главе путейского дела чиновника Земского Отдела еще более обостряло изолированность чин-ков, в особенности тех, которые появились в ведомстве вслед за Иваницким; на них смотрели, как на «лезущих в управление по протекции», в силу личного знакомства их с новым начальником-юристом. К числу таких подозрительных типов Л. 173.
принадлежал, конечно, и я, несмотря на то, что никаких личных, кроме далеких служебных, отношений у меня в то время с И. не было. Поэтому, в новой для меня среде, я встречал большей частью вежливый, но достаточно холодный прием.
Сближение с чиновниками, т. е. с массой их, как это произошло у меня в первые же дни службы в Земском отделе, не могло иметь места, так как здесь преобладал какой-то серый глухопровинциальный тип того служащего, которого принято называть «чинушом». Общего интереса к делу у большинства не было, потому что дело это было для них, так сказать, чужое, главным образом, техническое, потому что до высших должностей, за малым исключением, дослужиться здесь не инженеру было очень трудно; на службу масса смотрела только, как на источник заработка, доступный людям с небольшими сравнительно способностями и знаниями; это было нечто вроде положения почтово-телеграфских чиновников, мелких полицейских и т. п. Все интересы и заботы сосредотачивались на личной семейной жизни; большинство имело, как это обычно бывает в мелкой буржуазной среде, много детей; жило мыслью о их кормлении, одевании, воспитании. Поэтому здесь возможны были, так в начале меня изумившие, но столь естественные для злободневных забот о куске хлеба, прошения о пособии, как, например: «на погребение тяжко больного отца», на чем Б.Е. Иваницкий положил довольно злую, но вполне естественную резолюцию: «на погребение живых людей никогда пособий выдавать не буду», или в таком роде: «чувствуя крайнюю потребность вступить в первый законный брак, прошу… и т. д.» Впоследствии, ближе знакомясь с отдельными представителями этого серого чиновничества, я открыл и во многих из них добрые сердца и природный ум, и начитанность, и понимание искусства. Особенно я полюбил старика архивариуса Р-а, по образованию юриста. Он почти всегда сидел у своего архива на лестнице, на площадке, мимо которой приходилось проходить многим служащим, преимущественно юрисконсультской части; это давало ему возможность с каждым на ходу перекинуться несколькими словами, поделиться текущими политическиЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ ми новостями. В архив он заходил только в тех редких случаях, когда требовалось выдать кому-либо какую-нибудь справку или старое дело, либо принять дела, подлежащие уже сдаче в архив. Я сначала изумлялся, почему он, человек с высшим юридическим образованием, удовольствуется столь скромным положением, но потом стал понимать его спокойную философию: «по какой должности мог бы я», говорил он мне, «дослужиться до такой пенсии, как жалование архивариуса? Теперь я обеспечен пожизненно, читаю, что хочу, беседую с интересными людьми и стою вне всяких чиновничьих дрязг, волнений, обиженных честолюбий и т. п.» Строгий моралист скажет: «кому нужно, какая польза от такого прозябающего человека обществу». Я же всегда буду защищать таких скромных Р-ых ибо, и ничего не делая, они бессознательно полезны: никто с них никогда не видел зла, а это уже само по себе возвышает нравственно людей, но самое главное, что многие в минутных своих горестях и печалях находят большое утешение от беседы с подобными простейшими философами, чем-то в роде монахов-отшельников в мире; у Р. Не было семьи, он был одинок и всю благожелательность к людям изливал на лестнице, подбодряя и утешая, когда надо чин-ков, волнующихся по поводу и мелких своих служебных неудач, и семейных неурядиц. Я иногда шутя говорил Р-у, что буду проситься на его место, так мол мне хочется покоя; он смеялся и просил подождать его смерти.
Даже некоторые старшие чины на вице-директорском уже положении, поражали меня своей внешней серостью по сравнению с составом Земского отдела. Вспоминаю, например, очень добродушного, но с хитрецой, одного заведующего отделом /так назывались в Управлении вицедиректора или помощники начальника Управления/ А-ева. В различных комиссиях, в которых собирались и представители других ведомств, и водные судопромышленники, он, нарушая всякую торжественность, принятую в правительственных совещаниях, называл присутствующих «братцы» — «Ну, как же, братцы, не пора ли нам уже начать совещаться?», примерно таким приветствием открывалось им заседание. Зависимость чиновников-юристов, каким был А-ев, от различных мало понятных им в деле, технических подробностей и необходимость полагаться на экспертизу техников-специалистов, создавало иногда также куоьезы, которые давали повод инженерному миру несколько свысока относиться Л. 175.
к чиновнику. Однажды, например, при обсуждении в большой комиссии судопромышленников правил о перевозке огнеопасных грузов, председательствовавший в комиссии А-ев особенно убеждал присутствующих признать крайне опасным какой-то груз, название которого я уже забыл. Свои убеждения А-в основывал, конечно, на сведениях специалиста — морского техника, который, в виду редкости груза, дал его даже такое описание: «состоит главным образом из шерсти, похож на мыло». «Братцы», убежденным голосом просил А-в, «ну уж этот-то груз, несомненно, надо отнести в первый разряд по огнеопасности: иначе уж никак нельзя». К удивлению А-ва никаких возражений из среды «братцев» не последовало, хотя ранее они старались по поводу всякого груза смягчить строгость правил. А-в уже Глава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ довольно улыбнулся, когда вдруг какой-то особо любопытный член комиссии спросил: «да что же это такое за груз; я такого названия и не слышал никогда». А-в быстро обернулся в сторону нашего моряка специалиста, но того не оказалось на месте; А-в тер некоторое время себе лоб, потом благодушно развел руками и заявил: «черт его знает, братцы, что это за штука такая». Общий смех и перешли к обсуждению следующих статей.
Постепенно нашлось несколько людей, юристов, выделявшихся из общей серой массы, с которыми я сошелся близко. Несколько месяцев я работал в скучнейшем в общем эксплуатационном отделе Управления.
Мне повезло, однако, здесь в отношении работы, так как я получил личное поручение Б.Е. Иваницкого составить справку об иностранных законодательствах по водным путям и, т.н., водным товариществам, получившим блестящее развитие в Германии. Управление имело богатую библиотеку, в которой я имел все необходимые источники и обработал весьма интересный в юридическом отношении материал. В названном отделе моим ближайшим начальником явился правовед Н.А. Пантелеев — сын Иркутского Генерал-губернатора. Очень живой, веселый, остроумный и прекрасный товарищ — он представлял из себя как бы оазис в серой среде окружавшего его чиновничества; почему он избрал себе такой род службы — он, кажется, сам себе не давал ясного отчета; помню только, Л. 176. что он был тогда либерального образа мыслей и считал службу в технических ведомствах более приятной, чем в политических, к каковым он относил, например, Земский Отдел. Мы подружились быстро, но вскоер же и расстались, хотя личные отношения не порвались, и я бывал в его семье, а также часто довольно встречался и на нейтральной почве. Вопреки своим взглядам, он не выдержал скуки эксплуотационного отдела и перевелся в одну особую канцелярию Министерства внутренних дел, которая также неожиданно была упразднена, как и создана; это была канцелярия по дворянским делам. Любя острить, П., представляясь директору канцелярии Мордвинову и смотря на портреты Екатерины II и Александра III, висевшие на стенах директорского кабинета, выразил изумление, почему не помещен портрет издателя «Гражданина» князя Мещерского, который является столь ярким защитником дворянских привилегий. После этой фразы карьера П. в дворянской канцелярии была кончена, и он перевелся в тот самый Земский Отдел, из которого я попал к нему в помощники.
Комичная история вышла с моим визитом к П. в Дворянскую Канцелярию в первые же дни его службы там. Канцелярия только что была сформирована, размещалась в нескольких разбросанных комнатах рядом с Департаментом Общих Дел; курьеры не знали кто где помещается. Я спросил П., мне предложили подождать, пока ему доложат обо мне и, как мне показалось, указали на ближайшую дверь, где, я думал, находится общая приемная; я вошел в большую очень комнату с рядом стульев вдоль стены;
в комнате за большим столом сидел только один пожилой человек. Считая его за такого же ожидающего приема, как и я, не обратил поэтому на него никакого внимания, я стал прогуливаться вдоль одной стены комнаты и рассматривал висящие на ней портреты. Вдруг я заметил, приближаясь к столу, что сидевший за ним господин уже не сидит, а как-то полупривстал и пристально испытующе смотрит на меня; затем раздался его взволнованнотихий голос: «но, что же вам надо здесь?!» Я объяснил, кого я поджидаю, на что мне было разъяснено, что это кабинет директора канцелярии, а не приемная; я извинился и вышел. Когда я сидел в отделении П., к нему зашел М-в сказать, что он уезжает в какую-то комиссию: «если вашему гостю почему-либо приятнее побыть с вами в моем кабинете», добавил он, улыбаясь, «то милости просим». П. Очень смеялся, напомнив, что теперь все сановники напуганы террористическими актами, почему мое странное появление в кабинете директора могло, естественно, навести его в начале на самые мрачные предположения.
Второй юрист, с которым я познакомился, а затем несколько лет под руководством которого интересно проработал, был тогдашний помощник управляющего юридической частью управления, впоследствии директор канцелярии министра путей сообщения и сенатор (Н.И.) ТуганБарановский. Эта часть управления, для юристов наиболее интересная, главным образом, привлекала желающих работать и интересующихся работой чиновников; в ней были сосредоточены юрисконсультские дела и разработка наиболее сложных законопроектов. Служебное преимущество этой части заключалось в праве ее чиновников зачисляться в адвокатуру, причем лица, отказывавшиеся от прав государственной службы /пенсии и производства в чины/ имели право быть не только помощниками, но и присяжными поверенными; служба в части засчитывалась в пятилетний стаж для получения звания присяжного поверенного.
О Т[уган]-Б[арановск]ом до моего знакомства с ним я слышал от Б.Е. Иваницкого, как о человеке на пути к влиянию, способном; мне ставилось в некоторый упрек, что я его игнорирую. Игнорирование же мое выражалось только в том, что я избегал с ним встречаться и здороваться, так как он производил на меня впечатление важничающего, как-то особенно небрежно подающего руку молодым чиновникам. Замечание И. при моем упрямстве еще более оттолкнуло меня от мысли искать сближения с Т. Однако, случай или судьба здесь, как часто со мной бывало, быстро привели к противоположному, т. е. к продолжительной и наиболее интересной, за время службы моей в чужом ведомстве, связи именно с Т.
В каком-то большом совещании, рассматривавшем предположения Т., мне было поручено составить журнал совещания; я и юридически, и по стилю очень удачно формулировал возражения Т. Л. 178. его противникам и конечные выводы совещания. Когда я принес Т. Проект журнала, он его бегло просмотрел, потом, видимо, с интересом перечел внимательно еще раз и спросил: «кто это писал?» Узнав, что автор — я, он немедленно предложил мне работать вместе; я, конечно, согласился и был переведен из скучного для меня эксплуотационного отдела в юридическую часть; кстати, должен сказать, что вскоре я был назначен чиновником особых поручений VII, а потом VI класса, оставаясь, фактически, на работе в названной части, а впоследствии я почти до конца моей службы мирного времени занимал должность чиновника особых поручений разных классов, хотя фактичеГлава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ ски нес, конечно, различные штатные обязанности: начальника отделения и вице-директора.
Т-Б. был человек незаурядных способностей, хороший образованный юрист, но большой неврастеник, как преобладающее большинство тех, кого мне приходилось видеть своим начальством. На этой почве у него довольно часты были столкновения, более юмористического, чем серьезного характер с Иваницким. В манере держать себя с подчиненными, не умышленной впрочем, но скорее по рассеянности, Т. Был неприятен какой-то своей небрежностью, особенно в способе подавать руку. Я ему об этом сказал в первые же дни нашей совместной работы; уходя со службы, он всем сослуживцам в день нашего разговора кланялся очень почтительно, почти в пояс, а затем, смеясь, спросил меня, доволен ли я им теперь; я ему заявил, что подчеркнутая вежливость также обидна, как и небрежность.
Такие объяснения не портили наших хороших служебных отношений.
Т. был, кроме того, очень честолюбив и сильно горячился, когда, по его мнению, его недостаточно ценили или долго о нем забывали; впрочем, как я уже говорил, у него были для хорошей карьеры все данные. Один остряк говорил мне про Т., что если он в утренней газете прочтет о назначении какого-нибудь епископа архиепископом, то сейчас же вспоминает о медленном своем, по его мнению, продвижению по службе и нервничает после этого целый день.
В юридической части качественно состав служащих напоминал мне дорогой по воспоминаниям Земский Отдел; здесь был ряд хороших, воспитанных и остроумных людей. Взаимные отношения Л. 179. не отдавали архаичными дореформенными временами. Помню, например, как один мой сослуживец на шутливый упрек, что он в служебное время читает газету, тогда, как по закону чиновник в свободное от занятий время обязан читать свод законов, очень остроумно парировал это замечание: «я закона не нарушил, ибо по закону я должен читать свод законов в свободное от занятий время, у а меня же сейчас масса неконченых служебных дел». Такие юридические шутки, живое дело, которое начало меня постепенно захватывать, хорошие в общем товарищеские отношения постепенно примирили меня с происшедшей в моей чиновничьей жизни переменой.
Для большего разнообразия в работе я зачислился в сословие помощников присяжных поверенных, где пробыл, однако, не долго, не более, кажется, двух лет. Не понравилось мне там по первым поверхностным, конечно, моим впечатлениям, да и не было у меня намерения отказаться от государственной службы, которая привлекала меня больше чем свободные профессии, так как в душе я лелеял мысль вернуться все-таки к крестьянскому делу.
В обществе распространен ошибочный взгляд, что адвокатура обеспечивает ту свободу, которой не дает государственная служба; это большое заблуждение. Там, где дело идет о заработке, о добывании себе куска хлеба, там вообще не может быть речи о большой свободе. Сотни адвокатов, как мне пришлось лично наблюдать, лишены на многие годы даже тех месячных отпусков, которыми пользуются чиновники; уехать в отпуск малоЧасть II. СЛУЖБА МИРНОГО ВРЕМЕНИ известному адвокату равносильно потере практики на срок значительно превышающие его отпуск. Кроме того, мелкие адвокатские дела цепляются одно за другим, сроки судебного слушания их зависят не от адвокатов, и часто задуманный отпуск приходится откладывать с одного месяца на другой в течении нескольких лет подряд. Более того, масса адвокатов не только к делам прикреплена, но еще и к определенному району города, к определенной квартире; я знал адвокатов, которые не меняли давно им надоевшей неудобной квартиры только из-за боязни потерять клиентов, привыкших к известному месту конторы. Остаются знаменитости, так сказать, единицы, лавры которых не дают иногда спать некоторым чиновникам. Но прежде всего для «знаменитости» нужен талант, способности, которые и на государственной службе выводят на арену интересного влиятельного дела. Зависимость «знаменитости»; так сказать рабство ее, еще сильнее, чем в средней адвокатской или чиновничьей среде. Тут уже совершенно невозможен частный отказ от выгодного выигрышного процесса; «знаменитость» непрестанно должна поддерживать свою популярность, как истинный карьерист постоянно думает и поступает, имея в виду преследуемую им цель.
Свободы личной в свободных профессиях нет. Можно говорить только о большей сравнительно интересности работы и лучшем материальном положении, но и в этом отношении далеко не так обстоит дело, как принято его рисовать в различных общественных кругах, но чиновничьих в особенности. Работа среднего и тем более мелкого адвоката, каковых подавляющее большинство, ничем не интереснее работы среднего столоначальника, так как для заработка надо браться за массу мелких шаблонных трафаретных дел о мелких кражах, взысканиях, оскорблениях и т. п.; рука на них быстро набивается, работа обращается в скучное однообразное ремесло. Для знаменитостей же, для громадного их большинства, неизбежны часто такие же, если не худшие, сделки с совестью, как и для типичных карьеристов бюрократического мира при переменах политического курса. Я не могу забыть фразы одного первоклассного адвоката — моего товарища, который мне говорил, что нет иска, в котором не было бы зернышка формальной правды; уметь взрастить, укрепить, развить это зерно — в этом и заключается искусство выдающегося адвоката. В переводе на обывательский язык это ведь означает, что нет такого неправосудного дела, за которое не взялся бы знаменитый адвокат с надеждой объегорить противника.
Материальная сторона адвокатской службы выше, конечно, чиновничьей, но не привыкли еще русские люди беречь копейку и чаще конечный жизненный итог в материальном отношении у адвоката и у чиновника или одинаков, или прочнее даже у последнего.
Я не думаю сказанным мною бросить вообще тень на адвокатское сословие, среди которого очень много хороших, достойных и принципиальных людей. Я имел в виду только подчеркнуть некоторую предвзятость и односторонность взглядов нашего либерального общества на чиновничью работу. В итоге, мне приходится повторить только, что почтенна всякая работа, в каждой преследуются не одни личные, но и общественные выгоГлава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ ды, а такая работа возможна на всяком поприще, независимо от того носит ли последнее название свободного или чиновничьего, полной же личной свободы для живущего своим трудом человека нет и не может быть.
Когда я встретился в ставке со старым моим знакомым по адвокатуре П.Н. Переверзевым, он мне убежденно говорил, что «теперь», т. е. после революции, он ни за что не променял бы государственной службы на адвокатуру; так как технические принципы государственной службы и адвокатуры всегда в общем одни и те же, независимо от того или иного режима, то это заявление старого адвоката меня особенно убеждает о мнимых преимуществах адвокатуры, как представительницы «свободного» труда.
На меня самое удручающее впечатление произвело бесконечное, с 9 утра до 2 или 3 часов дня, сидение мое в приемной в ожидании назначенного мне президиумом Совета помощников присяжных поверенных представления этому президиуму. То что я увидел и услышал в зале заседания президиума, окончательно оттолкнуло меня от мысли посвятить себя всецело «свободному» сословию. За большим столом, покрытым красной скатертью, с важностью восседало человек шесть, почти исключительно евреев. Мы, новые члены сословия, были посажены на стульях у стены;
председатель внимательно осмотрел нас, каждого по очереди опросил относительно фамилии его и патрона, а затем начал говорить. Опять пахнуло на меня гимназией, лицемерием, студенческой сходкой; так было все это шаблонно, глупо, пошло. Как небо от земли отличался этот какой-то маскарадный прием от простого делового отношения ко мне со стороны Савича при первом моем деловом представлении ему. Пробыв недолго в «свободном» сословии, я вышел из его состава навсегда.
В чисто чиновничьей среде Водного Управления должен еще отметить встречу мою со старшим моим гимназическим товарищем И.А. Рубаном, с которым, вследствие его крайне живого общительного характера и чрезвычайно доброго сердца, я скоро и близко сошелся, сохранив с ним самые теплые дружеские отношения вплоть до его преждевременной смерти во время Европейской войны от какой-то неожиданно постигшей его тяжелой болезни — туберкулеза легких. И.А. всей душой был предан судебной деятельности, но, желая жить в столице, решился перейти в совершенно чуждое ему ведомство, на относительно, впрочем, хорошо оплачиваемую должность правителя канцелярии Управления. Его вскоре потянуло к любимому делу и ему удалось вернуться в прокурорский надзор, в котором он и закончил свою службу на должности товарища прокурора петербургской судебной палаты, пробыв довольно долго прокурором ревельского суда. Рубан старался всячески меня вовлекать в семейные дома. Как я уже говорил, свои редкие досуги я проводил обычно в холостой компании или в оперном театре; чаще же всего отдых мой заключался в лежании на громадной кушетке в компании различных моих товарищей и друзей. Эта кушетка в семье Ковалевских так и называлась «залежи интеллигенции». Мы слушали бесконечные рассказы П.О. Ковалевского то о пребывании его в Риме, то на философско-семейные темы, всегда подкрепляемые выдержками из Толстовских произведений; часто бывали и различные, как всегда, беспорядочные политические споры, особенно с приезжавшими из провинции товарищами; наш общий любимец и друг, посвятивший себя частной работе в Туркестане, Л. Кистяковский часто и долго гостил в столице;
по своим взглядам он усвоил почти полностью программу кадетской партии еще задолго до ее возникновения; он и был тем ферментом, который поднимал жар спорящих; «залежи интеллигенции» с его участием порою затягивались до утра.
И.А. Рубан отвлекал меня от домашнего сидения; сблизил на почве уже частного, а не только служебного знакомства, с Б.Е. Иваницким, а через него и с семьей их общего друга С.А. Куколь-Яснопольского, затем с Г.В. Глинкой, в семье которого Л. 183. я бывал ранее только урывками, и другими знакомыми.
Круг этих лиц, да холостых друзей, в сущности и составлял долгие годы мое единственное общество, так как прочих моих семейных знакомых я посещал очень редко в качестве праздничного визитера.
Что касается не чиновничьего, а привилегированного инженерного состава нашего Управления, то он резко делился на две группы: одна старая, большей частью находившаяся в скрытой оппозиции к новому начальнику Управления не инженеру, и другая молодая, стоявшая на стороне последнего.
Тип старого инженера, за целым рядом, конечно, исключений, характеризовался преданностью прежде всего своим личным интересам; среди них, в особенности в провинции, на должностях начальников округов путей сообщения были люди с большими знаниями, опытом и энергией.
Округ, охватывая определенный водный бассейн, например, Волжский / Казанский округ/, Днепровский /Киевский округ/ и проч., представлял весьма сложную и крупную в техническо-административном отношении единицу; должности начальника округа был присвоен высокий класс — четвертый, одинаковый с губернаторским местом; соответственно, с чиновничьей точки зрения, был высок и оклад жалования. Однако инженерная точка зрения на материальную сторону службы была иная. Инженер еще на студенческой скамье усваивал взгляд, что он, как специалист, должен иметь возможность не только безбедно жить, но и богатеть. Поэтому большинство старых начальников округов составляли себе, обычно, хорошие состояния, которые по размерам их явно превышали самую высшую сумму сбережений, доступных при самой экономной жизни чиновнику с окладом до 8–10 тыс.р. в год. Инженеры не считали ниже своего достоинства класть в свой карман все сбережения, которых удавалось достигнуть экономией против утвержденных цен на работы, получать процентное вознаграждение от различных подрядчиков и поставщиков; худшие же и наименее устойчивые Л. 184. попросту брали взятки и крали казенные деньги. Общественная точка зрения была им, конечно, чужда. Сказанное особенно относится к инженерам-полякам; они, к сожалению, всегда давали в России главный контингент нечестных чиновников. У меня были среди поляков хорошие знакомые, приятели, даже один очень близкий друг — доктор З.В. Чернявский; я довольно хорошо знаю польскую среГлава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ ду и должен сказать, что люблю ее именно за те качества, которые больше всего желал бы видеть в русских: за горячую любовь к своей Родине, за национализм; хорошо знаком я и с польской литературой и после русской она давала мне максимум духовного удовлетворения; если не считать Шекспира, Гете и Мопассана, Оржешко и Сенкевич всегда были моими настольными книгами. При всем колебании моих политических взглядов, я никогда не мог примириться с участием русской императрицы, впрочем, кстати сказать, вообще чрезвычайно не любимой мною, как все рекламное, в несчастном и бессмысленном разделе Польши. И, тем не менее, я не могу не сказать, при моих служебных воспоминаниях, что худший элемент на русской государственной службе, за исключением высоко честных и благородных единиц, представляли поляки. Инженерное дело, как наиболее материально выгодное, они особенно предпочитали. Объяснение сказанному мною надо, очевидно, искать в психологических основаниях: большинство служащих поляков считало, что они служат не родной стране, в которой дозволено им все в отношении наживы и ничто не может обязывать к честному исполнению долга. Я уверен, что теперь у себя «дома»
психология эта изменилась, и многие наши враги-поляки стали честными работниками на пользу своей, а не чужой, родины.
Одно время, чтобы смягчить хищнические наклонности начальников округов, возникла курьезная мысль, при начатом, по инициативе Б.Е. Иваницкого, пересмотре положения об управлении округами и их штатах, увеличить содержание начальников округов до норм, отвечающих их привычному незаконному заработку; мысль эта, если не ошибаюсь, принадлежала самому министру. Это предположение вызвало сильные возражения со стороны представителей, кажется, финансового ведомства, совершенно справедливо указывавших, Л. 185. что привычка инженеров зарабатывать что-то сверх жалования так сильна, что все равно они будут получать жалования 20 т.р. в год, а привычную добавку к жалованию приобретать прежними способами.
Само собой разумеется, что старый инженерный мир не мог хорошо относиться к человеку совершенно иных с ним взглядов, другого общественного и служебного воспитания, каким был Б.Е. Иваницкий. Я помню, как в одном, именно польском, обществе мне пришлось быть свидетелем разговора о Б.Е., после возвращения его из продолжительной командировки заграницу, где он выполнил весьма ответственное и сложное, сопряженное с очень крупными расходами поручение по заказу судов для пробного полярного рейса от Архангельска к устью Оби. «Ну, теперь он, конечно, обеспеченный человек», сказал кто-то, не зная моих личных отношений с Б.Е. Я вспылил и довольно резко просил не судить о всех по инженерам-полякам. Когда я рассказал потом про скромный образ жизни Б.Е. и, вообще, дал его характеристику, как лица, которое я давно и близко знаю, мне, по-видимому, поверили, но не без удивления, что возможна покупка чиновником громадных судов без личной наживы.
Слишком добрый и мягкий по своей натуре, Б.Е. не мог явиться тем начальником, который способен был произвести то, что называется радикальной чисткой ведомства. Его отношение к людям нечистоплотным, его борьба с ними проявлялись исключительно внешним образом, в крайне резком, порою просто грубом общении с ними; с каждым годом эта резкость и грубость усиливались; легкая раздражительность сделалась привычным свойством Б.Е. и переносилась уже часто, даже по мелочным причинам, с тех, кто действительно заслуживает его гнева, на лиц им любимых и уважаемых. К брани быстро привыкали, не могли не привыкнуть те, для кого служебное положение и сопряженные с ним материальные выгоды были альфой и омегой их бытия. «Брань на вороту не виснет», а выгнать со службы, до этого добрый Б.Е. не дойдет, такова была психология старого состава Управления. Не встречая, при таких условиях, отпора своим выходкам, начавшим по резкости их превосходить иногда те сцены, свидетелем которых я бывал в приемной первого моего начальника Савича, Б.Е. доводил иногда служебные разносы до таких пределов, что потом о них рассказывались весьма занимательные и часто преувеличенные анекдоты.
В моей памяти сохранилось два очень характерных не анекдота, а случая подобного рода.
Однажды, достаточно бездарный генерал-моряк вывел Б.Е. своим тягучим докладом в такой мере из терпения, что он крикнул: «я не понимаю, дослужились вы до генеральского чина, в вместо делового доклада лепечете что-то непонятное, как бебешка». Слово «бебешка» переполнило чашу терпения генерала, тем более, что он своим розовым аккуратненьким лицом и маленьким ростом действительно напоминал нечто детское, и он отправился прямо к министру жаловаться. Совет, данный ему добрейшим князем Хилковым поверг его в полную растерянность, и он долго спрашивал с сослуживцев, как ему действовать дальше. Министр сказал: «ну, не обращайте внимания на крики Б.Е., он и на меня иногда кричит; это не от злобы, он очень добрый человек».
Другой случай, исполненный массы юмористических подробностей, которые мне трудно передать, заключался в следующем. В Петербурге, в нашем Управлении, как-то появился весьма престарелый инженеринспектор шоссе, кажется, лет десять, если не более, не посещавший столицы; репутацию он имел прескверную. На расспросы его приятеля поляка-инженера, чего он прибыл, тот отвечал, что давно не видел высшего начальства и чувствует какую-то душевную потребность представиться, чтобы хотя посмотреть, как выглядит новый начальник. «Ну, как знаешь, но не понимаю чего тебе лезть, когда не зовут тебя», заметил вскользь столичный приятель; однако прямого и ясного объяснения почему было бы провинциалу гораздо лучше не напоминать о себе и убраться из Петербурга подобру-поздорову, дано не было, и тот просил доложить о себе. По словам моего приятеля, бывшего в это время в приемной, когда открылись двери в кабинет И. и шоссейный инспектор стоял еще на пороге, раздалось громкое приветствие, которым был встречен последний приблизительно в таких выражениях: «а-а, воры, пожаловали к нам, наконец!» Затем дверь закрылась; слышался неистовый крик и через некоторое время в полубессознательном состоянии появился обратно инспектор, упавший на первый попавшийся стул; его поливали водой, чтобы привести к сознаГлава 4. Служба по ведомству водных и шоссейных путей. Война с Японией и революция в 1905 году /1901–1906 г./ нию; курьера, державшего стакан с водой, он со страха величал: «ваше превосходительство», а когда, наконец, пришел в себя, его приятель задал ему злой вопрос: «ну что, осталась в тебе еще душевная потребность видеться с начальством?» «О, никакой!» прошептал несчастный, и больше его в Управлении никогда не видели.
Способ обращения Б.Е. с недостойными инженерами не мог, как я говорил, заставить их уйти со службы: он только, так сказать, косвенно способствовал их уходу, не со службы только, а вообще из сего мира; так, один влиятельный начальник округа после служебного объяснения с Б.Е., придя домой, скончался от паралича сердца; некоторые переводились не на активную роль членов совещательного органа при Управлении — комитета, другие уходили в отставку за выслугу лет.
Шедшее на смену им новое поколение инженеров было в большинстве проникнуто уже новыми, не грубого материально-эгоистического свойства, стремлениями; это были или карьеристы, воодушевленные мыслью о государственных пользах, или люди ученой складки, для которых успех работы, ее прогресс составляли смысл их скромной служебной деятельности, или просто хорошие честные работники-техники.
Несомненно, личность нового начальника Управления, его широкие взгляды на государственное дело, начатые им реформы во всех областях довольно таки отсталого ведомства, каким было Управление водных и шоссейных путей, стоявшее всегда в тени со сравнению с железнодорожным ведомством, в весьма большей степени способствовали появлению и служебному продвижению нового типа инженеров.
Постепенно со многими из них на деловой почве, а с годами и на личной, я близко сошелся.
Общение с новыми для меня людьми было полезно мне в том отношении, что открывало передо мною путем живого слова, как обучение меня Сибири И.И. Крафтом, водного дела для нашего народного хозяйства. Зазубренные в свое время без смысла и связи названия великих рек России оживали, получали кровь и плоть; вырисовывались громадные народнохозяйственные возможности при надлежащем устройстве и эксплуатации наших естественных путей сообщения. Вторая, кажется, по хлебным оборотам Мариинская система делалась любимой, понятной, возбуждала чувство национальной гордости. Сравнение смелого размаха Петра Великого с последующим, относительно робким, продвижением нашего речного дела вперед заставляло критически относиться к настоящему и развивало желание быть хоть чем-нибудь полезным этому делу, в меру сил толкать его вперед, всемерно защищать, его — другими словами наступало то, что одно дает смысл всякой принудительной работе — живой интерес к ней.