Открытый научный семинар:
«ФЕНОМЕН ЧЕЛОВЕКА В ЕГО ЭВОЛЮЦИИ И ДИНАМИКЕ»
ЗАСЕДАНИЕ №51
12 мая 2010 г.
Докладчик:
Д.И. Черашняя,
кандидат филологических наук,
доцент Государственного Удмуртского университета
Тема доклада:
ДИНАМИКА СЮЖЕТА И ВСТРЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ ВРЕМЕНИ
В «СТИХАХ О НЕИЗВЕСТНОМ СОЛДАТЕ»
ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА
Памяти Юрия Иосифовича Левина Хоружий С.С.: Сегодняшний доклад посвящен поэтике Мандельштама. Так же как и Достоевский, Мандельштам – тема бесконечная и постоянно углубляющаяся, в том числе и в антропологическом аспекте. Мы уже затрагивали ее в связи с докладом Елены Юрьевны Глазовой-Корриган на нашем семинаре1. Елена Юрьевна преподает в университете Атланты (США) и углубленно занимается Мандельштамом, выпустила о нем ряд книг. У нас на семинаре она представила свою концепцию, идейной линией которой является противопоставление поэтики Мандельштама постмодернизму. Эта идейная линия и интерес к различению мандельштамовской и постмодернистской поэтики в значительной степени обусловлены контекстом американской науки, в рамках которой Елена Юрьевна работает.Сегодняшний докладчик — Дора Израилевна Черашняя также является специалистом по Мандельштаму. Однако работая в Удмуртском государственном университете, она развивает подход, который наследует идеи отечественной теории текста. Эта теория развивалась не в одной научной школе и, соответственно, существует в ряде вариаций. Дора Израилевна представляет формацию научной школы, основанную Борисом Осиповичем Корманом. Это крупный ученый, близкий к структуральному литературоведению. Как обозначить направление, к которому принадлежит Корман?
Черашняя Д.И.: Оно обозначено М.М. Бахтиным как «теория автора».
Хоружий С.С.: То есть с Бахтиным более прямое родство, чем со структурным литературоведением?
Черашняя Д.И.: Да.
Хоружий С.С.: И даже Бахтин более близок этому направлению, чем Лотман?
Черашняя Д.И.: Безусловно. Бахтин, далее Виноградов, Тынянов.
Глазова-Корриган. Е.Ю. Поэтика Мандельштама: психолого-антропологические измерения. (Доклад на 20-м заседании семинара, 11 апреля 2007 года). Стенограмма опубликована в сб. «Феномен человека в его эволюции и динамике». М.: ИФ РАН, 2009. С. 178-207.
Хоружий С.С.: Понятно. Конечно, в деталях эту линию мы, не будучи профессиональными филологами, особо себе не представляем, но назывным образом ее прочертить стоило. Для нас же существенно иное. Дора Израилевна полагает, что в таком сложном филологическом контексте, как углубленный разбор поэтики Мандельштама, идеи синергийной антропологии также полезны. И наоборот: оказалось, что и теория текста, в русле которой работает Дора Израилевна, хорошо приложима непосредственно к материалу русской религиозной философии. В частности, Дора Израилевна провела исследование текстов Л.П. Карсавина, и оказалось, что целый ряд собственно философских идей в таком структурно-текстологическом анализе освещается лучше, чем с позиций метафизики, или теории всеединства, или теории личности. Таким образом, анализ структур текста оказался весьма эффективен для выяснения и философских аспектов.
Эту линию текстологического анализа Дора Израилевна продолжает развивать в своей преподавательской деятельности. Ею разработан авторский курс «Теория автора и русская философская антропология начала века». Здесь у нас есть почва для взаимного интереса, но это — что касается выходов непосредственно в философию. Сегодняшний же доклад посвящен Мандельштаму — основной тематике Доры Израилевны, и в этой области она является одним из наиболее активных и основательно работающих исследователей.
Как все мы знаем, в корпусе произведений зрелого Мандельштама особое место занимают «Стихи о неизвестном солдате». У Доры Израилевны сложилась своя интерпретация, свое прочтение этого ключевого мандельштамовского текста, это — отдельная ее концепция. И вот ее Дора Израилевна нам сегодня и поведает. Предоставляю слово докладчику.
Черашняя Д.И.: Спасибо! Тема моего доклада – «Динамика сюжета и встречное движение времени в “Стихах о неизвестном солдате” Осипа Мандельштама»2. Я хотела бы посвятить этот доклад памяти недавно ушедшего от нас Юрия Иосифовича Левина, который умер 14 апреля сего года. Это один из тех людей, который входит в круг потенциальных трех-четырех читателей, ради которых пишешь, их мнение и одобрение всегда наиболее важно. Это очень большая потеря, и для меня лично, и для мандельшатмоведения.
Вначале я прочитаю текст этого стихотворения О. Мандельштама для того, чтобы его строки материализовались в нашей аудитории.
«Стихи о неизвестном солдате» (1) Этот воздух пусть будет свидетелем, Дальнобойное сердце его, И в землянках всеядный и деятельный Океан без окна — вещество… До чего эти звезды изветливы!
Все им нужно глядеть — для чего?
В осужденье судьи и свидетеля, В океан без окна, вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель, — Безымянная манна его, — Как лесистые крестики метили Океан или клин боевой.
В докладе в сжатом виде изложено содержание одноименной статьи, опубликованной (со всем справочным аппаратом) в Известиях РАН. Серия литературы и языка, 2008, т. 67, № 5, с. 37-54.
Публикация по: О.Э.Мандельштам. Собр. соч., 1994. Т.3. С.123-125.
Будут люди холодные, хилые Убивать, холодать, голодать И в своей знаменитой могиле Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая, Разучившаяся летать, Как мне с этой воздушной могилой Без руля и крыла совладать.
И за Лермонтова Михаила Я отдам тебе строгий отчет, Как сутулого учит могила И воздушная яма влечет.
Шевелящимися виноградинами Угрожают нам эти миры И висят городами украденными, Золотыми обмолвками, ябедами, Ядовитого холода ягодами — Растяжимых созвездий шатры, Золотые созвездий жиры… Сквозь эфир десятично-означенный Свет размолотых в луч скоростей Начинает число, опрозрачненный Светлой болью и молью нулей.
И за полем полей поле новое Треугольным летит журавлем, Весть летит светопыльной обновою, И от битвы вчерашней светло.
Весть летит светопыльной обновою:
— Я не Лейпциг, я не Ватерлоо, Я не Битва Народов, я новое, От меня будет свету светло.
Аравийское месиво, крошево, Свет размолотых в луч скоростей, И своими косыми подошвами Луч стоит на сетчатке моей.
Миллионы убитых задешево Протоптали тропу в пустоте, — Доброй ночи! всего им хорошего От лица земляных крепостей!
Неподкупное небо окопное — Небо крупных оптовых смертей, — За тобой, от тебя, целокупное, Я губами несусь в темноте — За воронки, за насыпи, осыпи, По которым он медлил и мглил:
Развороченных — пасмурный, оспенный И приниженный гений могил.
Хорошо умирает пехота, И поет хорошо хор ночной Над улыбкой приплюснутой Швейка, И над птичьим копьем Дон-Кихота, И над рыцарской птичьей плюсной.
И дружит с человеком калека — Им обоим найдется работа, И стучит по околицам века Костылей деревянных семейка, — Эй, товарищество, шар земной!
Для того ль должен череп развиться Во весь лоб — от виска до виска, — Чтоб в его дорогие глазницы Не могли не вливаться войска?
Развивается череп от жизни Во весь лоб — от виска до виска, — Чистотой своих швов он дразнит себя, Понимающим куполом яснится, Мыслью пенится, сам себе снится, — Чаша чаш и отчизна отчизне, Звездным рубчиком шитый чепец, Чепчик счастья — Шекспира отец… Ясность ясеневая, зоркость яворовая Чуть-чуть красная мчится в свой дом, Словно обмороками затоваривая Оба неба с их тусклым огнем.
Нам союзно лишь то, что избыточно, Впереди не провал, а промер, И бороться за воздух прожиточный — Эта слава другим не в пример.
И сознанье свое затоваривая Полуобморочным бытием, Я ль без выбора пью это варево, Свою голову ем под огнем?
Для того ль заготовлена тара Обаянья в пространстве пустом, Чтобы белые звезды обратно Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звездного табора, Ночь, что будет сейчас и потом?
Наливаются кровью аорты, И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом, — Я рожден в девяносто втором…— И в кулак зажимая истертый Год рожденья — с гурьбой и гуртом Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье Января в девяносто одном Ненадежном году — и столетья Окружают меня огнем.
Я прочитала это стихотворение для того, чтобы Вы представили себе, как я его чувствую, ощущаю, потому что чтение – это уже прочтение. И продолжением этого прочтения будет мой доклад.
Вы, наверное, обратили внимание, что разные куски я интонировала по-разному.
Делала я это, в зависимости от того, какому авторскому голосу принадлежит тот или иной кусок. Это необходимо, чтобы в совокупности целого, в единстве сюжетно-композиционной организации текста представить себе автора, его структуру на уровне взаимодействия различных сторон авторского сознания, авторских голосов. В сущности, это — карсавинские идеи о многосторонности авторской личности; идеи С.Л.Франка о бытии «я», «мы», «ты»;
идеи Н.А. Бердяева об индивиде как части рода и как духовной личности, — тут много можно перечислять. Иными словами, мысли и идеи В.В. Виноградова, М.М. Бахтина формировались в контексте русской философской антропологии начала века. Потом они перешли в филологию, или, как сказал Сергей Георгиевич Бочаров о Бахтине, он «сменил язык философствования на язык филологического исследования».
Об этом произведении Мандельштама — «Стихах о неизвестном солдате» — очень много писали и у нас, и за рубежом. Если собрать все, что написано, то получится, наверно, два увесистых тома, при этом практически каждая публикация содержит нечто ценное.
Однако направления исследований были разными. А поскольку в тексте много неясного, то прежде всего пытались ответить на вопрос, о ком или о чем тут идет речь. И на этом пути было много ценных находок. Но наш подход будет иной. Нас будет интересовать, не о ком или о чем идет речь, а кто говорит. Почему? Потому что сам Мандельштам жанрово определил это произведение как «стихи», а стихи — это лирический жанр. Этот жанр предполагает лирическое самораскрытие духовной личности автора: ее откровение, прямые обращения вовне и устремленность (полет-спуск). Для разговора об этой духовной личности мы обратимся непосредственно к носителям лирического содержания и их отношениям между собой в сюжетно-композиционном единстве целого, то есть — к структуре личности Автора. Когда мы проясним, кто говорит, то нам будет понятно, почему этот говорящий говорит именно об этом, а не о другом. Мы поймем сюжетно-композиционно, как движется мысль автора в этом произведении (причем движется она двунаправлено, о чем мы еще будем говорить).
В нашем исследовании наиболее значимыми для нас будут статьи и эссе самого Мандельштама, поскольку в них он формулирует основы своей поэтики. Причем, стихами он иногда предопределяет эти формулировки, потому что стихи – акт непредсказуемый. Иногда принципы своей поэтики Мандельштам формулирует позже. Я прочитала стенограмму доклада Елены Юрьевны [Глазовой-Корриган]4. Она разбивает творчество Мандельштама на периоды, внутри которых доминирует какой-то образ или тема, прорабатываемая Мандельштамом. Но она берет отдельные периоды. А что нам делать с 1913-м годом, когда «отравлен хлеб и воздух выпит» и когда Мандельштам в споре с Державиным говорит: «И, если подлинно поется / И полной грудью, наконец, / Все исчезает — остается / Пространство, звезды и певец»? «Пространство, звезды и певец», – это основной мотив позднего Мандельштама и «Стихов о неизвестном солдате». Стихия воздуха, неба – это все поздний Мандельштам, 30-е годы, но сказано это в 1913-м году. Значит, сказано это было пророчески.
Итак, в нашем исследовании нас будут интересовать, во-первых, эссе самого Мандельштама, а во-вторых, работы Ирины Михайловны Семенко, первой выполнившей текстологию Стихов. Она работала с Надеждой Яковлевной Мандельштам над архивом Осипа Эмильевича, и текстология всех первых изданий Мандельштама осуществлена И.М. Семенко. Кроме того, нас интересуют статьи Юрия Иосифовича Левина и Омри Ронена 1960–1970-х гг. Это был очень важный период в лингвистике, потому что тогда появился и упрочился интерес к субъекту речи, к его особенностям в акте коммуникации. Ю.И.Левин многое тогда сделал для анализа произведений Мандельштама, но его проработки были связаны с лингвистической терминологией. Параллельно Б.О. Корман тоже в 60-ые годы интересовался лингвистикой, но он придал лингвистическим терминам литературоведческую спецификацию, которой я и пользуюсь.
В 60-70-ые годы изучение стихов Мандельштама только начиналось, но уже тогда были определены главные, на мой взгляд, подходы, а именно:
Во-первых, это путь анализа не от комментариев к тексту, а наоборот — изнутри вовне.
Когда раньше ставился вопрос, о чем стихи, то брался конкретный образ, например, небо или звезды, и притягивался весь поэтический материал, где писали про небо или звезды.
Хоружий С.С.: То есть собирался материал по принципу «то, что рядом».
Черашняя Д.И.: Да, совершенно верно. И так собрался огромный материал про «Стихи о неизвестном солдате», но который оставлял это произведение загадкой.
Во-вторых, внимание к контексту прежде всего творчества самого Мандельштама и более всего – к его воронежским стихам.
В-третьих, сосредоточенность исследования на коммуникативной функции текста.
См. сноску 1.
В-четвертых, понимание полисемантичности текста как следствия не расширения словесного пространства, а уплотнения реальности.
Например, Надежда Яковлевна Мандельштам упоминала, что сам Осип Эмильевич характеризовал Стихи как образ земли без человечества, как страшный образ будущего после самоуничтожения («Эй, товарищество, шар земной…»).
Но это все вступление, я не буду сейчас в это углубляться.
Суть нашего доклада – в обосновании принципа двунаправленной композиции «Стихов о неизвестном солдате». Для этого сначала мы рассмотрим динамику текста как смену форм авторской речи от начала и до конца произведения, то есть сюжет. Сюжет – это художественная организация текста, но каждый сюжет имеет какое-то реальное обоснование – фабулу; и мы проследим затем несовпадение сюжета с фабулой (то есть реальной мотивировкой сюжета). Это несовпадение порождает – в возможности – еще один сюжет. И, наконец, мы рассмотрим одну из текстологических проблем текста, имеющего 8 редакций, как поиск поэтом главного принципа композиции Стихов.
Итак, рассмотрим последовательность текста по принадлежности его тому или иному авторскому голосу.
Название и первые четыре строфы местоименно не маркированы, там нет говорящего, то есть слова принадлежат скрытому в тексте лирическому субъекту. На первом плане здесь объектное содержание высказывания, отражающее всеведение безличного говорящего (то есть не ограниченного ни местом, ни временем) обо всем, – что происходит на земле сейчас: «...До чего эти звезды изветливы...»;
– что происходило прежде: «Помнит дождь –... как лесистые крестики метили...»;
– и будет происходить: «Будут люди холодные, хилые / Убивать, холодать, голодать…».
Растворенный в тексте этот авторский голос говорит как сама История. Ему и отдана повествовательная функция: назвать главного героя и сообщить о его гибели как достоверном факте: «И в своей знаменитой могиле / Неизвестный положен солдат».
Фактически повествование начинается со смерти главного героя. Отсутствие глагола-связки (у сказуемого «положен») указывает: произошло это только что, в современной эпохе.
Называя героя «неизвестным солдатом», а его могилу «знаменитой», повествователь причисляет его смерть к миллионам безвестных смертей во всех войнах и в первую очередь – в Мировой войне, увековеченных символической могилой Неизвестного солдата «в память и в назидание потомкам» в Париже в 1920 году, 11 ноября.
Однако притяжательное местоимение «своей» сообщает семантике этой «могилы»
оксюморонность: в «знаменитой» – акцентируется ее символический, а в «своей» – конкретно-индивидуальный смысл, получающий продолжение уже в следующей строфе, в слове лирического Я («Научи меня, ласточка хилая…»).
Но прежде остановимся на самом переходе от слова безличного повествования о герое к слову героя о самом себе. Отсутствие ритмических различий и знаков препинания, разделения (двоеточия и кавычек) придает этому Я статус еще одного первичного авторского голоса (был безличный, а появился еще один – личный авторский голос), который позиционирует себя как «собственный объект», то есть говорящий о самом себе (по Л.Я. Гинзбург, это лирический герой). Образ «неизвестного солдата» индивидуализируется (теперь это известное «Я»), а «знаменитая» земная могила обретает новые смыслы: не земная (как в Париже), а «воздушная», и лично этому Я принадлежащая («в своей»). И далее, после включения этой «могилы» в новое обобщение – «воздушная яма», которая «влечет» поэтов, — она становится знаком личной посмертной славы героя как поэта (тем более там дальше появляется Лермонтов), а также «знаком бессмертия» поэтов вообще.
В совокупности с обращением этого Я к ласточке («ласточка» – один из опознавательных знаков поэзии и поэтического слова в лирике Мандельштама), мы определим этот авторский голос как «Я-поэт». И «воздушная могила, которая влечет», и обращение к ласточке («Научи меня, ласточка хилая...»), и разговор о Лермонтове («И за Лермонтова Михаила / Я отдам тебе строгий отчет...», — все это позиционирование себя как «Я-поэта».
Хоружий С.С.: Здесь у вас получается некая связь поэтической означенности автора со стихией воздуха? Поэзия и воздушность как-то сопрягаются?
Черашняя Д.И.: Да, я к этому приведу. Но в данном случае я подчеркиваю, что здесь лирический герой говорит о себе как о «Я-поэте».
В слове этого лирического героя (поэта) образ «могилы» амбивалентно совмещает в себе и земное («сутулого», «яма»), и небесное («воздушная могила»), телесное и духовное, забвение и память.
Ю.И. Левин обратил внимание на дейксис «этой воздушной могиле», придающий «воздушной могиле» «личные коннотации», в чем он увидел подтверждение одной из своих идей прочтения текста как «горячего репортажа», и тяготение к непосредственности высказывания.
Можно расширить спектр значений и модальностей дейксиса у Мандельштама-лирика вообще и в Стихах, в частности. Один и тот же дейксис будет означать разное:
– в зависимости от принадлежности указательного слова тому или иному авторскому голосу.
Например, для безличного повествователя значения дейксиса «этот» («Этот воздух пусть будет свидетелем» или «До чего эти звезды изветливы») определяются его (повествователя) вненаходимостью. Этот повествователь может говорить о чем угодно — и о воздухе будущего, и о звездах настоящего. В отличие, например, от «Я-поэта», который говорит только о том, что происходит рядом, здесь и сейчас («с этой воздушной могилою»).
И также в отличие от позиции «Мы-современники»: «Угрожают нам эти миры…», — это миры для всех тех, кто сейчас живет, находится на Земле. Или от позиции «Мы-поэты»:
«Эта слава (неземная слава) другим не в пример…». То есть дейксис будет различным по смыслу в зависимости от того, кто говорит, и где этот говорящий находится – в прошлом или будущем, на небе или на земле.
– в зависимости от того, какова в каждый данный момент пространственная позиция лирического субъекта.
Когда Я-поэт находится в воздухе, то «этой» для него будет «воздушная могила».
Когда же он будет приближаться к земле, то «этим» для него становится «варево», то есть земная жизнь («Я ль без выбора пью это варево...»). Получается: указательное слово одно и то же, говорящий – один и тот же, но в зависимости от пространственной позиции говорящего (в воздухе и на земле) речь идет о качественно разных «это».
Мотивное движение от «воздуха» и «воздушной» к «воздушной яме» и «воздуху прожиточному», продолжая тему поэта (и поэтов), позволяет нам уже в первой строке («Этот воздух пусть будет…») увидеть начало разговора о поэтическом дыхании (пока в третьем лице), о том, чт останется после смерти «неизвестного солдата» (то есть «Я-поэта») и чт будет свидетельствовать о его времени перед будущим.
В таком прочтении проясняется связь «воздуха» с его «сердцем» («Дальнобойное сердце его…»). Чье это сердце? Если это сердце поэтического дыхания, то понятно, что все это имеет отношение к «неизвестному солдату», то есть поэту. Проясняется и духовный смысл «дальнобойности». Благодаря дыханию Я-поэта, «сердце» его оказывается «дальнобойным». Как писал Мандельштам в 1934 г. в рецензии на книгу Аделины Адалис «Власть»: «…прежде всего, необходимо дышать не для себя, не для своей грудной клетки, а для других, для многих, в пределе – для всех. Воздух, который мы в себя вобрали, нам уже не принадлежит, и меньше всего тогда, когда он находится в наших легких». — То есть в наших легких находится воздух эпохи, и он нам не принадлежит: мы вдохнули то, чем дышат все. — «Второе, — продолжает Мандельштам, — и это второе, очевидно, первее первого – это то, что я назвал бы убежденностью поэтического дыхания или выбором того воздуха, которым хочешь дышать».
То есть, участвуя в «этом» бытии при отсутствии «выбора» («Я ль без выбора пью это варево»), Я-поэт говорит не только о личной трагедии в доставшейся ему эпохе, но и о сознательной созидательной установке – разделить общую участь, вобрать в себя воздух эпохи («эти миры», что «угрожают нам») и претворить его в «этот воздух», который «будет свидетелем».
Рупова Р.М.: Это антропологическая практика.
Черашняя Д.И.: Простите, я не расслышала реплику.
Хоружий С.С.: Розалия Моисеевна [Рупова] обратила наше внимание на то, что «претворить воздух эпохи», никому не принадлежащий в «этот воздух», который будет свидетелем — это действие может быть квалифицировано как «антропологическая практика».
Каковы смыслы перехода от повествователя к Я-поэту? Пространство повествования обрамляется называнием объектного героя — от заглавия («Стихи о неизвестном солдате») – до строки: «Неизвестный положен солдат», чем устанавливается временнй зазор между повествователем и объектным героем. Голос повествователя звучит после смерти героясолдата», то есть после Я-поэта, но именно для того, чтобы утвердить причастность ЭТОГО воздуха (то есть дыхания-пения Я-поэта) как свидетеля будущему. Вот миссия повествователя: засвидетельствовать, что он положен в «знаменитую» могилу, и утвердить после смерти Я-поэта, что «воздух и будет свидетелем».
Обратимся теперь к строфам 5–6 того же фрагмента («Научи меня ласточка хилая…»), единство которых крепится не только голосом Я-поэта (единством говорящего), но и его обращенностью к «ласточке». Этот образ у Мандельштама-лирика высокочастотный и может нести разные смыслы: предметный, метафорический и, что особенно важно, мифологический. В статье В.Н. Топорова, посвященной образу ласточки5, читаем, что издавна ласточка — «посредница между смертью и жизнью», она же — «символ опасности, непрочности», со специфически, по Топорову, мандельштамовским развитием — забытое слово, ночная песнь, мысль бесплотная, то есть это образ самой поэзии.
Но у Мандельштама «ласточка» дважды выступает как метафора женских образов.
Во-первых, в стихотворении 1920-го года «Чуть мерцает призрачная сцена…», посвященном Ольге Арбениной. В этом стихотворении вводится сюжет, связанный с Анджиолиной Бозио — певицей, которая в середине XIX века гастролировала в Петербурге, простудилась в крещенские морозы и умерла, то есть сюжет, связанный со смертью. И, во-вторых, в стихотворении 1935-го года «Возможна ли женщине мертвой хвала…», посвященном Ольге В.Н. Топоров. Ласточка. // Мифы народов мира. В 2 т. М.: Советская энциклопедия, 1980-1982. Т. 2. С. 39.
Ваксель. В обоих случаях образ ласточки сопряжен с мифологическим мотивом смерти и возвращения: «Ты вернешься на зеленые луга»6 — в первом случае, и «Из гроба ко мне прилетели…» — во втором.
Но только в двух случаях мотивная пара «ласточка – могила» возникает у поэта неотрывно от темы полета: в стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала…»
(1935 г.) и в «Стихах о неизвестном солдате» (1937 г.). Очевидна родственность оксюморонных оборотов в обоих текстах:
И твердые ласточки круглых бровей Научи меня, ласточка хилая, Сказать, что они отлежались в своей Как мне с этой воздушной могилою Холодной стокгольмской постели. Без руля и крыла совладать.
(Возможно ли женщине мертвой хвала, 1935) Стихи о неизвестном солдате, 1937) Почему же в Стихах «ласточка хилая», но может научить летать? И почему «без руля и крыла»? Этим вопросом задавались все комментаторы. Прежде всего, конечно, есть перекличка с лермонтовской строкой «без руля и без ветрил»7. Очевидна также связь с переводами О. Мандельштама из Петрарки (1934). Эти переводы так же, как и стихотворение «Возможна ли женщине мертвой хвала…», написаны поэтом под впечатлением известия о смерти Ольги Ваксель. В переводах из Петрарки герой (здесь, на земле) пытается представить, каково его возлюбленной «там». В 1934-м году характер вопросов поэта определялся его земной точкой отсчета: «Как хороша? к какой толпе пристала? / Как там клубится легких складок буря?»8.
Теперь же, в Стихах, когда ее «там» становится общим для них «здесь», он обращается к ней за помощью («Научи меня, ласточка хилая…/ Как мне с этой воздушной могилою…»). Если он обращается к ласточке, то, казалось бы, при чем тут «руль»? Но коль скоро ласточка – метафора женского образа, ассоциируемого с Ольгой Ваксель, то в своем земном измерении, как и в стихах Мандельштама о ней: «Ангел в светлой паутине», – и в реальной подоплеке (ее многие запомнили в Петербурге начала 20-х гг. летящей на велосипеде), она владела «крылом» и «рулем». Уже обвыкшись в воздухе («там»), «ласточка хилая» может «научить» и героя – «новичка» в деле «умиранья» – как ему «с этой воздушной могилою» «без руля и крыла» совладать.
Это не «смерть в воздухе», что есть во всех комментариях. Дело в том, что в 1935 г.
разбился самолет «Максим Горький». И тему неба и полетов в Стихах комментаторы обычно связывают с этой катастрофой. Но мне кажется, что здесь речь идет не о смерти в воздухе. Это – предожидаемая еще на земле и теперь состоявшаяся встреча в воздухе, где разлука им не грозит. По-видимому, лермонтовская реминисценция («без руля и без ветрил») уводит нас не только к «Демону», но и, как нам представляется, к идее вечной любви в стихотворении «1831-го июня 11 дня». Цитатна сама ситуация встречи на небе:
Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты, Хоть не поймет их, удивленный свет Благословит; и ты, мой ангел, ты Чтобы вечно ария звучала:
«Ты вернешься на зеленые луга», – И живая ласточка упала На горячие снега. ( О.Мандельштам, 1920).
Из поэмы М.Ю. Лермонтова «Демон»:
На воздушном океане, Без руля и без ветрил, Тихо плавают в тумане Хоры стройные светил...
Перевод Мандельштама из Петрарки: «Промчались дни мои – как бы оленей…»
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять Твое: на что им мертвых разлучать?.. — с чем так свободно перекликаются строки Мандельштама 1925 г.: «Там ты будешь мне жена»
и «Без оглядки, без помехи / На сияющие вехи»9.
Итак, мы полагаем, что «напряженно личное», по выражению Левина, обращение к ласточке носит здесь интимный характер, что идея личного бессмертия Я-поэта неотделима от бессмертия той, которой посвящен ряд любовных шедевров поэта.
С включением имени самого «Лермонтова Михаила» прямое обращение к ласточке уходит в подтекст, меняется тональность этого обращения соответственно «строгости отчета» Я-поэта и неинтимному характеру продолжения разговора.
Какой же «отчет» один поэт может отдать за другого? (Этого вопроса, насколько мне известно, комментаторы не касались.) В нашем аспекте прочтения, – возможный ответ заключен уже в начальной строчке: «Этот воздух пусть будет свидетелем». Мы полагаем, что «этот воздух», в отличие от ненадежных, лживых свидетелей («изветливых звезд») и от помнящего всё, но «безымянного», как «манна», очевидца-«дождя» («Помнит дождь…», «безымянная манна его…»), может отдать отчет ответственно и лично («Я отдам») и свидетельствовать о том, что «Предсказание»10 Лермонтова Михаила 1830 года сбылось.
И в качестве «документов строгой отчетности» могут быть предъявлены стихи О. Мандельштама 1917–1918 гг.: «Кассандре» (I), «Когда октябрьский нам готовил временщик…» (II) и «Прославим, братья, сумерки свободы…» (III), как посредствующие звенья между «Предсказанием» Лермонтова и Стихами о неизвестном солдате. В ретроспекции строки 1917-1918 гг. многократно отзываются на лермонтовское пророчество, выступая как свидетельства очевидца о том, что случилось со страной:
М.Ю.Лермонтов Из стих. О. Мандельштама «Жизнь упала как зарница…», посвященного О.Ваксель.
Настанет год, России черный год, Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел Начнет бродить среди печальных сел, Чтобы платком из хижин вызывать, И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек, И ты его узнаешь - и поймешь, Зачем в руке его булатный нож;
И горе для тебя!- твой плач, твой стон Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем, Как плащ его с возвышенным челом.
Римскими цифрами указаны цитируемы стихотворения: I –«Кассандре»; II – «Когда октябрьский нам готовил временщик…»; III – «Сумерки свободы».
Забудет чернь к ним прежнюю любовь И злая чернь рукоплескала (II) Когда чума от смрадных, мертвых тел Гиперборейская чума (I) Низвергнутый не защитит закон Волков горящими пугает головнями В тот день явится мощный человек На площади с броневиками А в перспективе очевидны многочисленные образно-лексические переклички стихотворений Мандельштама 1917–18 гг. со «Стихами о неизвестном солдате», и начало им задано в «Предсказании».
В совокупности все названные тексты очерчивают историческое пространство России за истекшее столетие (1830–1937), что позволяет нам расширить тематический контекст «Стихов о неизвестном солдате», что обычно комментаторами не отмечалось. К семантике и роли «строгого отчета» в композиции целого мы еще вернемся.
А сейчас заметим, что такое содержательное наполнение «строгого отчета» придает следующему фрагменту («Шевелящимися виноградинами…») смысл продолжения: что же происходит в стране сейчас? Субъектно этот фрагмент организован иначе — формой «Мы». Кстати, так же от лица «Мы» говорил Мандельштам в стихах 1917–1918 гг., тогда же и опубликованных в газете «Воля народа». Не только Мандельштам говорил от лица поколения. И Ахматова, и Волошин, и Блок — многие из современных Мандельштаму поэтов отозвались на эти события, и тоже говорили от лица «Мы». Тогда, в 1917-18 гг. слово Мандельштама — это было одно из многих свидетельств: «Всё потеряли мы, любя» (I); «Мы будем помнить и в летейской стуже, / Что десяти небес нам стоила земля» (III). В таком же духе свидетельствовали и остальные.
Теперь же, в 1937 году, Я-поэт выступает не как один ИЗ многих, а один ЗА многих, поскольку в этом году сказать о нынешней эпохе было больше некому:
Шевелящимися виноградинами Угрожают нам эти миры, И висят городами украденными, Золотыми обмолвками, ябедами, Ядовитого холода ягодами Растяжимых созвездий шатры – Золотые убийства жиры...
Фрагмент насыщен реалиями современности или аллюзиями на них: «городами украденными», «ябедами, ядовитого холода», «растяжимых созвездий шатры», «жиры».
Нагнетание негативных по значению слов, с преобладанием в них шипящих, рычащих, свистящих звуков, а также в звукосочетаниях многократно (!) проступающие звукообразы АД и ЯД придают тексту смысл постоянной угрозы всем «нам». (Сравните: в «Разговоре о Данте»: «Ад висит на железной проволоке городского эгоизма»).
Последовательность же текста такова, что после «строгого отчета» «за Лермонтова Михаила» и после свидетельства Я-поэта о своей эпохе ЗА ВСЕХ НАС ему даруется свыше прозрение пророка — свет-весть.
В первой строфе следующего фрагмента («Сквозь эфир десятичноозначенный…») приближающийся к Я-поэту «Свет размолотых в луч скоростей»
трансформируется сначала в ЧИСЛО («моль нулей»), отозвавшееся в душе Я-поэта «светлой болью». Затем та же «моль нулей» – внутренней рифмой – оборачивается как бы в объясняющую эти «нули» причину: «И за полем полей поле новое / Треугольным летит журавлем». Здесь ЧИСЛО обретает образ (великое множество) и форму («треугольным»), которая несет в себе тот же смысл, что и «клин боевой».
Так «свет» получает значение летящей «вести» (заметим, что «свет и весть» — это анаграмма!), «светопыльной обновы», то есть новости. Здесь подготавливается прямое слово «вести» о себе: «… я новое, / От меня будет свету светло». Субстантив «новое» несет в себе нечто непредставимое для сетчатки, чему в истории человечества еще не было аналогов.
«Луч-весть» касается судеб всего человечества. И форма авторской речи здесь снова безличная, в продолжение безличного повествования в первом фрагменте текста. И в то же время это то, что видит «Я-поэт» («луч стоит на сетчатке моей»). Здесь нет голоса Я, Я-поэт здесь только смотрит на приближение чего-то ужасного, независимо от него существующего.
Как пророк, Я-поэт самим небом призван обратить эту «весть» в слово. Вот почему, как только там, в вышине, ему враз открылись и прошлое, и будущее человечества, он устремился вниз – к «шару земному», словно в «погоне за ускользающей скоростью». Только в этом единственном («Аравийское месиво, крошево…») фрагменте в звучании его речи хочет пробиться имя поэта – сквозь излюбленные Мандельштамом ассоциации с ОСАМИ, которых много в его стихах, и вопреки неотвязному прижизненному со-именнику (Иосифу):
кОСымИ, наСыПИ, ОСыПИ, ОСПенный. Имя это как поручение лично ему – предупредить!
– больше нигде звучать не будет, потому что солдат умрет неизвестным.
Богданова О.А.: «Приниженный гений могил» — как это сочетается с возвышенным гением?
Черашняя Д.И.: Это потому, что он уже приближается к земле. Ну, понятно, кто был «гений могил» на земле.
Фрагменты и контрастируют как средоточия света и тьмы и логически последовательно содержат в себе страшное пред-ВЕСТ-ие («…я — новое / От меня будет свету светло») и его осуществление («месиво, крошево», «гений могил»).
ЧИСЛО, возникшее вначале как абстракция и нечто само по себе нарастающее (СВЕТ ЧИСЛО ВЕСТЬ), в дальнейшей своей трансформации («моль нулей» «поле полей»
названия сражений поле НОВОЕ) – в зрительном восприятии Я-поэта — обретает не только историческую, но и человеческую меру, человеческую плоть и кровь («Миллионы убитых», «небо окопное»). Я-поэт посылает слово прощания «Доброй ночи...» всем «протоптавшим тропу в пустоте» и – словно каждому в отдельности, по-домашнему, от себя лично и «от лица земляных крепостей», то есть от лица всех землян. Снова он говорит «за всех» – интимно и масштабно, так что «нёбо» его и впрямь становится «небом».
В 1931 г. Мандельштам в белых московских стихах уже писал:
Потрескались, как розовая глина.
То есть уже в 31-м году он взял на себя такую миссию - обратить весть в слово, и в Стихах он это продолжает.
Полет-спуск. В фрагменте («Хорошо умирает пехота…») изображение все более укрупняется, двигаясь от «неба окопного» к «пехоте», индивидуализируется включением собственных имен, пусть образно-символических, но уже человечески представимых, обретающих индивидуально-неповторимые черты лица. За именем Швейка видятся миллионы конкретных солдат, за именем Дон Кихота – те, кто всегда рыцарски стремится к подвигу, включая добровольцев 1914 г., то есть и Н.Гумилева, и в санитары записавшегося А.Блока (даже Мандельштам записывался в санитары), и многих других. За метонимическим образом «костылей деревянных семейка» встают картины человеческого страдания от наполеоновских войн до войны Мировой, окольцовывающих XIX век – по его «околицам».
Трансформацию ЧИСЛА итожит слово Я-поэта, окликающего шар земной как «товарищество».
В ближайшем значении (то есть в контексте всех войн) слово «товарищество»
означает отношения между однополчанами (ср. у Грибоедова: «Довольно счастлив я в товарищах моих Другие, смотришь, перебиты», – или у Лермонтова: «Тогда считать мы стали раны, / Товарищей считать»). А в истории человечества – это все, кто был, есть и будет на «шаре земном». («Товарищество не дружба, а связывает», – в словаре Даля). Так осуществляется всечеловеческая коммуникация между «миллионами убитых задешево» (на земле) и надзвездным миром («протоптали тропу в пустоте»).
В своем планирующем полете-спуске Я-поэт по-хозяйски окидывает взглядом «шар земной», окликая всё человечество, и его пространственная позиция «над» (ведь, чтобы окликнуть «шар земной», нужно оказаться над ним) на мгновение совпадает с позицией Того, кто:
Судит Бог в надзвездном крае12.
Это позиция одновременно «судьи» и «свидетеля». Но это и момент единения его со всем человечеством, восторг духа в переживании всечеловеческой солидарности как высшей радости самого бытия. Это и выразил Шиллер в цитируемой нами в двух переводах оде «К радости», вдохновившей Бетховена на финал Девятой симфонии. Напомним и «Оду Бетховену» самого Мандельштама: «И я не мог твоей, мучитель, / Чрезмерной радости понять»; «Всемирной радости приют», «белой славы торжество». Переклички Стихов с одой Шиллера не случайны – это и обращение хора (у Шиллера), сопоставимое с «хором ночным»
(«И поет хорошо хор ночной» — у Мандельштама) и возгласом Я-поэта («Эй, товарищество»), сопоставим со словами у Шиллера:
Обнимитесь, миллионы!
Это поцелуй всего мира! – Дословно.
В духовном пространстве Стихов фрагмент («Хорошо умирает пехота…») уравновешивает ужас того, что открылось Я-поэту. Смысл же и цель обращения к «товариществу» раскрываются в гимне разуму (следующий фрагмент «Для того ль должен череп развиться…»).
В соотнесенности соседних фрагментов текста то на поверхности, то имплицитно проступают изоморфные образы: «шар земной» и «череп»; «товарищество» и разум.
Развиваясь «от жизни», «череп» (разум) являет собой нераздельность ума и сердца («чепчик Строки из «Оды к радости» Ф.Шиллера.
счастья»). В обращении к «товариществу» (по существу – в обращении воплощенного человеческого разума к воплощенному – через трансформацию ЧИСЛА – человечеству) звучат и предупреждение «шару земному», и выход к спасению. Это и поэтическое завещание, подобное Большому и Малому завещаниям Франсуа Вийона, которому Мандельштам посвятил соседнее со «Стихами о неизвестном солдате» стихотворение, где те же образы сведены в сравнение-метафору как изоморфные: «И в прощанье отдав, в верещанье, / Мир, который, как череп, глубок». Разномасштабное, но структурно тождественное (микрокосм и макрокосм), предстает в Стихах как равновеликое:
«понимающим» – «куполом»; «чаша чаш» – «отчизна отчизне».
Композиционно следуя друг за другом, эти фрагменты составляют одну из фаз полета-спуска. Они одновременны и содержательно нанизаны на одну ось. Обращение к «товариществу» с последующим вопросом: «Для того ль…?», – это концентрация собственного внутреннего переживания Я-поэтом момента, когда в «дорогие глазницы»
«вливаются войска». Он окликает «шар земной», чтобы задать всем отрезвляющий и спасительный вопрос: «Для того ль?».
В отличие от монолога Гамлета, горечь вопроса Я-поэта перекрывается высшей хвалой «черепу». Для него «череп» – не могильные останки, а живое вместилище «пенящейся мысли». Отсюда – удвоенное внимание к развитию «лобной кости» неотделимо от «виска», в свою очередь, неотделимого у поэта от биения жизни: «Для того ль должен череп развиться / Во весь лоб – от виска до виска», «Развивается череп от жизни / Во весь лоб – от виска до виска». Метафорические сравнения: «ясность ясеневая» и «зоркость яворовая» (следующий фрагмент ) частотны в лирике Мандельштама, и тем самым они добавляют образу «черепа»-разума смысл автохарактеристики Я-поэта, сюжетно, как проясняется к концу Стихов, еще живого.
Для того ль заготовлена тара Обаянья в пространстве пустом, Чтобы белые звезды обратно Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
С этими белыми и красными звездами, какие только комментарии не приводили, придавая всему астрономический смысл. Я трактую это, как «белые» — уже там, в эфире, а «красные» и «чуть-чуть красные» — значит, еще живой. Он мчится в свой дом, потому что он еще живой.
В движении мотивных образов лба и виска, тяготеющих в лирике Мандельштама к трем семантическим гнездам: 1) война, убийство, угроза смерти; 2) поэтические судьбы, творчество; 3) память, духовная высота, надежда, – «Стихи о неизвестном солдате»
занимают кульминационное место, поскольку вместе с «черепом»-разумом образуют органическое единство, «развивающееся от жизни» и «для» жизни («Для того ль?»). В то же время они амбивалентно связаны с темой насильственной смерти, в том числе смерти поэта (шире – поэтов). Напомним концовку пушкинского «Андрея Шенье»: «Вот плаха. Он взошел. Он славу именует». И пушкинское примечание: «На месте казни он ударил себя в голову и сказал: “Всё-таки там у меня что-то было”». Пушкин продолжает эту тему в письме Вяземскому из Михайловского: «И я могу сказать: “грех моим гонителям!”. Могу тоже ударить себя, как Андрей Шенье, по голове и сказать: “Все-таки там у меня что-то было!”».
Так что отмеченную нами анаграмму ОСИП можно понять и как предсмертное именование своей личной славы, поскольку поэт приближается к земле, то есть к своей смерти.
Тем естественнее голос Я-поэта звучит затем от имени поэтического братства («Нам союзно лишь то, что избыточно»). Снова появляется «нам» как и в начале Стихов («Угрожают нам эти миры»), но здесь уже другое нам и другая тональность: «Впереди не провал, а промер, / И бороться за воздух прожиточный – / Эта слава другим не в пример».
Это «нам союзно» - только тех, кого «воздушная яма влечет» как «воздух прожиточный».
Потому и заговорил Я-поэт от лица тех, кто уже достиг «этой славы», что, с приближением к земле, стал близок и его последний час.
Полет-спуск вступает в заключительную фазу: Я-поэт входит в плотные слои атмосферы современной ему эпохи: «Словно обмороками затоваривая / Оба неба с их тусклым огнем». Нам уже понятно, что это за два неба: одно – надзвездное небо, а другое — небо эпохи. Насколько легок, невесом был он в надзвездном «небе», настолько плотскиосязаемым становится теперь и «полуобморочное бытие», и его собственная телесность:
И, сознанье свое затоваривая Полуобморочным бытием, Я ль без выбора пью это варево, Свою голову ем под огнем?
В отличие от оды Шиллера «К радости», где «НАД шатром ночей» «Пьют смиренье каннибалы», Я-поэт в Стихах говорит об угрозе поедания самого себя именно как поэта – «ПОД огнем» «мачехи»-ночи. Многие поэты в сталинскую эпоху, не желая писать того, что от них ждали, занимались переводами, называя это «поеданием собственного мозга».
Его возвращение на землю (по меньшей мере) двусемантично:
– своим СЛОВОМ он летит к земле, окликая «шар земной» как «товарищество», во спасение его;
– душою же он возвращается из предсмертного полета «в свой дом», в человеческое тело, чтобы разделить с современниками их общую судьбу.
Носителем обоих смыслов является, в частности, впервые появившийся в тексте перенос, разъявший оксюморонный образ на два стиховых ряда, семантически друг другу противопоставленных: «Для чего ж заготовлена ТАРА / ОБАЯНЬЯ в пространстве пустом».
В своей строке сочетание «заготовлена тара» воспринимается как прозаическая реалия, она же, кстати, метонимически может означать земную могилу, яму (у А.С. Пушкина о могилах, заготовленных на утро – «Когда за городом, задумчив, я брожу…»). Следующая же строка – вся! – пронизана воздухом и мотивно продолжает образ пустоты («Протоптали тропу в пустоте» ), лирически соседствуя со стихотворением «Заблудился я в небе...», словно комментарием: «Облака – обаянья борцы». В результате «тара» как реалия эпохи метафоризируется, завершая в Стихах образ могилы: сначала как земной (Неизвестного солдата в Париже), но символической и потому – «знаменитой»; затем – воздушной, она же – «воздушная яма», что «влечет» поэтов как «промер»; так что образ «тара обаянья»
синонимичен глаголу «влечет». Таковой «тары» в воздухе заготовлено достаточно, и никто оттуда обратно «в свой дом» не мчится (разве что в поэтическом полете Я). Ср. с монологом Гамлета: «Той неведомой страны, из которой рожденный … Не возвращается». – Дословно.
На переосмыслении реалий эпохи в духовном аспекте («тара, но – Обаянья») по сути строится весь фрагмент («Ясность ясеневая, зоркость яворовая…»): не Союз, а «нам союзно лишь то»; «не провал, а промер»; «прожиточный», но «воздух». Однако в связи со спуском на землю происходит и встречный процесс утраты прежней духовности (из текста Я-поэта):
доброй ночи; поет хорошо хор ночной мачеха… Ночь В «звездном таборе» получает завершение мотив звезд. У безличного повествователя («эти звезды изветливы») и Мы-современников («созвездий шатры... убийства жиры») этот мотив представлен негативно и в обоих случаях (в отличие от всечеловеческого «звездного рубчика» в слове Я-поэта) – в актуальном настоящем, в которое теперь и вернулся Я-поэт.
Казалось бы, современная эпоха окончательно обесценила духовный смысл его полета.
Хоружий С.С.: Один вопрос здесь: значит, по негативным и позитивным коннотациям можно различить разные «Я»?
Черашняя Д.И.: Да, конечно.
Однако для самого поэта возвращение – не сдача позиций. Обратимся к строфическому повтору во фрагменте вопроса, аналогичного началу фрагмента :
Для того ль должен череп развиться Во весь лоб – от виска до виска, Чтоб в его дорогие глазницы Не могли не вливаться войска?
Для чего ж заготовлена тара Обаянья в пространстве пустом, Если белые звезды обратно Чуть-чуть красные мчатся в свой дом?
В первом случае это вопрос о судьбах человечества, во втором – о личном бессмертии Я-поэта. Но ответ на второй вытекает из первого: только в слове памяти, в слове надежды – залог спасения. Оказавшись наедине со своей эпохой, Я как частный человек находится в ней и скован ею, но как поэт он – НАД ней, ВЫШЕ ее, знает больше, чем эта «мачеха»-«ночь», в обращении к которой голос его звучит пророчески: «Слышишь, мачеха звездного табора, / Ночь, что будет сейчас и потом?». Ответов непосредственно нет, но они подготовлены всем текстом, а более всего – заключительным фрагментом:
Наливаются кровью аорты, И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом… – Я рожден в девяносто втором… И, в кулак зажимая истертый Год рожденья - с гурьбой и гуртом Я шепчу обескровленным ртом:
Я рожден в ночь с второго на третье Января - в девяносто одном Ненадежном году - и столетья Окружают меня огнем.
Я-человек. Мы видим здесь концентрацию знаков человеческой телесности в ее предельной напряженности: «Наливаются кровью аорты»; «И в кулак зажимая истертый»;
«Обескровленным ртом». Эти знаки не метафорически и не гротескно, как во фрагменте, а, можно сказать, физиологически выражают состояние людской массы, в общих рядах которой находится и лирический герой Стихов (в своей человеческой ипостаси). На первый взгляд, его ощущения совпадают с ощущениями массы людей («аорты» – во мн. числе; его «шепчу» – часть общего «шепотка», и повторяет он то же, что и все: «Я рожден»). Но он и выделен из всех: их голоса включаются в его текст в форме прямой речи, тогда как собственное слово «Я рожден» не выделено, и этим отличие героя не исчерпывается.
Утратив в процессе своей трансформации значение счета и всякой упорядоченности мира («табор», «с гурьбой и гуртом»), ЧИСЛО приобретает смысл конкретных дат рождения конкретных людей и лирического Я среди них. Но, в отличие от других (объектных) Я, герой называет полную дату своего рождения, совпадающую с днем рождения биографического автора («со второго на третье января» по старому стилю), а также иначе вводит «год» своего рождения («в девяносто одном», а не первом). Точность дня и двузначность года расширяют его разговор о себе до масштабов поколения, от которого на земле никого не остается, меж тем как в 1930-е годы поколение «ненадежных» девяностых достигло возраста своего акме.
Снова Я говорит за всех, на сей раз – вместе со своими «соузниками» и за них.
Число переносов здесь удваивается, нарушая стройность и плавность речи, привнося сбои, словно это внешние симптомы перебоев дыхания, за-дыхания и добирания воздуха.
Читатель оказывается ритмически втянутым в самый момент приближения героя к последнему часу («сей-час»). Но это же и момент последнего сказанного им слова - в самой ткани Стихов, когда «после двух или трех задыханий» происходит «выпрямительный вздох» – и вот уже «столетья / Окружают меня огнем».
Задержим внимание на том, чт именно «звучит по рядам шепотком». Трижды повторяется слово «рожден». Каждый в отдельности говорит о себе не «родился», а «рожден». Но это ведь не одно и то же! На какой «поверке» и кого вообще может заинтересовать, что человек (солдат или зэка) рожден, а не родился? Между тем «рожден»
несет в себе гораздо большую информацию, чем дата рождения (к тому же – «истертая»).
Это память о тех, КЕМ рожден, ЧЕЙ ты, КТО тебя родил. (Ср. с вопросом Фаринаты в «Божественной Комедии»: «Кто были твои предки?»). Здесь выражается последняя связь обреченных смерти – с жизнью. Потому и «шепотком» (какая же это поверка – «шепотком»?), что каждый «шепчет» себе то, чего он не смеет забыть. Не пере-КЛИЧ-ка, а перешептывание. Не военная и не лагерная поверка, хотя семантически надстроенная НАД ними, а человеческая, мандельштамовская. «Рожден» – последняя память рода, когда уже и «год рождения», зажатый в кулаке, «истерт» как «ненадежный», и отнято имя («гуртом»
гонят клейменый скот на убой).
«Сейчас и потом». Каковы же смыслы предсказания Я-поэта: «что будет сейчас и потом»?
Как выяснилось, к концу текста Я-поэт и Я-человек впервые оба оказываются в актуальном настоящем – в единстве души и тела, в нераздвоимости авторского Я как лирического героя, которому сию минуту, СЕЙ-ЧАС, предстанет тот самый миг. Мы полагаем, что полет и возвращение Я-поэта совершаются в тот же ЧАС, что и пребывание Ячеловека в рядах обреченных смерти, когда, как поется в песенке Окуджавы: «Руки на затворе, голова в тоске, / А душа уже взлетела вроде». Впрочем, чтобы далеко не ходить, вот строки раннего Мандельштама:
В священном страхе тварь живет И каждый совершил душою, Как ласточка перед грозою, Неописуемый полет.
«Под грозовыми облаками…» (1910) Однако, в отличие от «каждого» из своих «соузников», лирический герой может не только совершить такой полет, но и «описать» его, расширив СЕЙ последний ЧАС «до бесконечности».
Самого момента смерти, максимально приблизившегося к лирическому герою, в тексте нет. Но предчувствие Я-поэтом того, «что будет сейчас и потом», не только высказано, но и реализуется в самих Стихах прежде всего, конечно, сюжетнокомпозиционно. Однако не только.
Обе категории времени («сейчас и потом») заключают в себе и ближайшие, и дальнейшие смыслы, каждый из которых обусловлен принадлежностью данного фрагмента какому-либо из авторских голосов: повествователю, Я-поэту или Ячеловеку.
Так, безличный повествователь в начале текста сообщает о гибели героя как о только что (сейчас) случившейся, и он же знает о том, чем голос героя «будет» потом («свидетелем»). Самого слова «потом» в тексте повествователя нет, но смысл производных от него (по-том в данном случае – по смерти) актуализируется в нем и как долженствующее произойти когда-нибудь: «Этот воздух пусть будет свидетелем – / Дальнобойное сердце его…».
Иначе – в слове Я-поэта, время которого в течение всего пребывания в воздухе – настоящее. И хотя первоначально в тексте оно воспринимается как по-смертное («с этой воздушной могилою»), но затем становится ясно, что полет совершается покуда «начерно»
(ср. с «Я скажу это начерно, шопотом, / Потому что еще не пора…», 1937), и он возвращается «в свой дом». Так что, когда Я-поэт говорит: «Чт будет сейчас», – его настоящее время предстает как реальное, в котором глагол «будет» означает: в этом же настоящем времени, но через мгновение, сей же час. А затем, через миг, наступит его ближайшее ПОТОМ.
Хоружий С.С.: А отождествление поэта с погибшим, с «неизвестным солдатом», в какое время происходит? Или могила его ждет только в финале?
Черашняя Д.И.: Вы хотите рассуждать фабулярно, а действие развивается не фабулярно.
Хоружий С.С.: Но это безличный взгляд, а личный? Когда лично поэт отождествляется с неизвестным солдатом?
Черашняя Д.И.: С самого начала, уже в названии.
Земное время Я-человека в рядах таких же, как он, - тоже настоящее, совпадающее, следовательно, со временем Я-поэта, совершающего полет-спуск. Из года рождения Ячеловека становится представимым прошлое – и не только его, но и его «соузников», так что предсказание Я-поэта касается всех, кто здесь и сейчас обречен смерти. Каждый из них, верно, «совершил душою» свой полет «начерно». Однако, в отличие от других, герой совершает его не только «в смертельном страхе», но и в творческом преодолении этого страха, ввиду изначально присущей ему тяги к небу. В те же самые мгновенья, когда тело его объято страхом (фрагмент ), дух Я-поэта возносится к той «воздушной могиле», что «влечет» всех поэтов, – туда, где его и его слово еще ждет вечное настоящее (фрагменты ).
Расширенный час. Однако лирический герой пока «не умер», он «еще не один», и с неменьшей силой тянет его к себе всё земное. В таком вот «амплитудном колебании» он испытывает в эти мгновения обе тяги: «За тобой, от тебя – целокупное»,– совмещая в себе несовместимое и чрезмерное. Взгляду его открывается «слишком большой охотничий участок», СЕЙ ЧАС расширяется, а текст разрастается до размеров самого большого стихотворения Мандельштама, которое по масштабу охваченного им хочет стать поэмой. И Я-поэт обретает в вышине лермонтовское «всеведенье пророка».
В Стихах имплицитно заложен принцип будущих актуализаций самого текста.
Открываясь пророчеством повествователя об отдаленной судьбе «неизвестного солдата» и человечества в целом, они заканчиваются предсказанием Я-поэта о себе и эпохе на ближайшее время: «сейчас и потом» (то есть сразу же после «сейчас»). Но тем самым лирическое откровение Осипа Мандельштама, говоря его словами, удлиняясь, не идет к концу, - напротив: оно «удаляется от своего конца...
...а самый конец наступает нечаянно и звучит как начало...»
Принцип организации текста двойной: сюжетно-композиционно, то есть вектором своей протяженности, Стихи стремятся к концу от фрагмента к фрагменту, а событийно они возвращаются к началу, так как время течет в них обратно. Попытаемся восстановить фабульную, то есть мотивированную реально, последовательность содержания, выделив узловые (переходные) моменты:
1) настоящее земное время Я-человека и массы людей в их общий предсмертный час (фрагмент ); и в тот же самый час – подробно описанное пребывание Я-поэта в воздухе с его полетом-спуском (от 5, 6 строф в фрагм. по фрагм. ), отсюда – «сверхнапряжение» и, как сказал Иосиф Бродский, «невероятная духовная акселерация». Это начало всего того, что будет потом;
2) настоящее время лирического героя (в единстве обеих его ипостасей: Я-поэт и Ячеловек) – это тот кульминационный момент, который сейчас «будет», но в тексте пропущен (смерть лирического героя), подобно отточию в тютчевском «Весь день она лежала в забытьи…»;
3) ближайшее время Я-поэта («потом», сразу после смерти), восхождение туда, где душой он только что побывал, то есть обратное его движение (), которое на основе текста представимо, но непосредственно в нем не описано;
4) свидетельство повествователя о положении «неизвестного солдата» – «в свою знаменитую могилу», иначе говоря – факт гибели лирического героя и знак бессмертия поэта;
5) пророчество повествователя о судьбе поэтического творчества Я («этот воздух» - в отдаленном будущем, пока не рожденном, но долженствующем наступить);
6) наконец, вечное настоящее Я-поэта («За тобой, от тебя, целокупное, / Я губами несусь в темноте»), чему свидетельство и наш сегодняшний разговор.
Цель и смысл принципа такой двунаправленной композиции мы видим в том, что началом своего текста Стихи повернуты и тем самым приближены к будущему (как бы вдвинуты в него). Их содержание по отношению к будущему поставлено, как говорит Мандельштам («Разговор о Данте») «в дательном падеже». Стихи обращены к «провиденциальному читателю» и пишутся для него с надеждой Я-поэта на «исполняющее понимание».
Взгляд этого будущего читателя Стихи, в свою очередь, втягивают в себя, в протяженность текста – к своему фабульному началу, то есть уводят в глубину истории, в эпоху Я-поэта, из которой и о которой (впрочем, не только о ней) слово поэта «свидетельствует» перед будущим.
Почему же пропущено восхождение? На первый взгляд, в сказанном «начерно» (при жизни) и в долженствующем произойти (по смерти) мыслится один и тот же полет (см. об этом у Омри Ронена: «полет самоотверженного духа и стиха [“Я губами несусь в темноте”], одновременно прижизненный и посмертный, в некое “небохранилище”»).
Но из сказанного ясно, что НЕ «одновременно», поскольку есть разделяющий их момент смерти. Это, во-первых. Во-вторых, эти полеты разнонаправлены: возвращение Япоэта (в одном из значений) влечет его «в свой дом», в свою телесность, к современникам, тогда как восхождение (во всех случаях) – к «воздушной яме». Спуск подробно описан и составляет основную часть текста, тогда как «воздушная могила» как цель полета представлена сразу, уже достигнутая.
Главное же качественное различие этих разновременных и разнонаправленных полетов состоит в том, что один из них в тексте непосредственно изображен - как формообразование, а другой должен быть представлен читателем в его «исполнительском порыве», в возможности пройти вместе с Я-поэтом и этот путь (порывообразование).
Мандельштам писал (в «Разговоре о Данте»): «Существительное является целью, а не подлежащим. Предметом науки о Данте станет, как я надеюсь, изучение соподчиненности порыва и текста». Об этом мы и говорим. Полет будет тем же самым, но в противоположном направлении и как бы в прокручивании кинопленки вспять, с конца.
Но при этом изменятся и точка зрения, и остающееся нанизу пространство (то есть сам характер обзора), и открывающаяся (расширяющаяся) перспектива, и конечная цель полета («воздушная яма»), а соответственно – самая тональность слова Я-поэта. Его посмертное восхождение предполагает полную переориентацию текста и «обратимость»
всей «поэтической материи» – в будущее. Но именно такой «конец, звучащий как начало», и есть, по Мандельштаму, способ «наращивания времени». Представим же это себе.
Земные реалии будут стремительно убывать, удаляться (отсюда и обратное течение исторического времени, на что первым обратил внимание О.Ронен). Крупный план сменится общим. За спиной останутся и «это варево», которое Я-поэт вынужден «пить без выбора»; и «эти миры», которые «угрожают нам» (современникам) – с анаграммированным в тексте АДом; и «эти звезды», которые «изветливы». Что-то вовсе исчезнет, но что-то (например, «мачеха звездного табора») трансформируется до своей противоположности, включаясь в иное семантическое поле («И поет хорошо хор ночной»).
Несущее в себе трагизм, «ужас настоящего, какой-то terror praesentis», содержание фрагментов при восхождении Я-поэта станет «началом путешествия» его духа, которое, как пишет Мандельштам в «Разговоре о Данте», «заложено в системе кровеносных сосудов. Кровь планетарна, солярна, солона… Обмен веществ самой планеты осуществляется в крови» («Эй... шар земной!»).
В пространстве Стихов «путешествие» начнется в «наполняющейся кровью аорте» и с шепота «обескровленного рта», а завершится «дальнобойным сердцем», словно окольцовывая текст Стихов одним из центральных образов лирики Мандельштама, где, в частности, «расширенье аорты» может быть метафорой творчества на пределе возможностей («Играй же на разрыв аорты») или небывалого роста духа («Расширеньем аорты могущества»). Но своей «дальнобойностью» образ сердца размыкает кольцо и содержание Стихов в будущее всего «шара земного». А «обескровленный рот» трансформируется в «губы» поэта.
Возвращение Я-поэта в Стихах совершается покуда «начерно». Однако ни это возвращение его «в свой дом», которое закончится прощанием со своим телом, ни последующее (представимое читателем) восхождение его к влекущей «воздушной яме»
больше не повторятся («Для чего ж заготовлена тара / Обаянья»).
Однако воздух своей эпохи, который Я-поэт вобрал в себя, станет для него «воздухом прожиточным», обладающим «дальнобойным сердцем» и соединяющим в себе обе свойственные Я-поэту тяги. Вот этим постоянным «амплитудным колебанием» между небом и «шаром земным» определится дальнейшая судьба его слова: «За тобой, от тебя – целокупное…».
Целокупность неба встретится в лирике Мандельштама еще один раз, в сдвоенных стихах, подаренных им Наталье Штемпель со словами: «Это любовная лирика… Это лучшее, что я написал… Когда умру, отправьте их как завещание в Пушкинский Дом».
Мы видим связь второго из них («Есть женщины, сырой земле родные…») и Неизвестного солдата не только в образе «целокупного неба», «подытоживающем всю поэзию Мандельштама», но и в единстве уже упомянутого женского образа.
Казалось бы, зачин «Есть женщины…» не предполагает конкретизации образа, что подчеркивается также безличной формой речи. Но тем явственней проступает общность с переводами сонетов Петрарки (в том числе трех – на смерть Лауры) – в сходстве этих «женщин» с обликом умершей возлюбленной в стихотворении Мандельштама.
Сопоставим:
Из стихотворения Мандельштама Из Петрарки (в переводе Мандельштама) Есть женщины, сырой земле родные Эфир очей, глядевших в глубь эфира, Сегодня – ангел, завтра – червь могильный Чьи струны сухожилий тлеют в тлене И расставаться с ними непосильно Чую, горю, рвусь, плачу – и не слышит Если прочитывать второе из подаренных Наталье Штемпель стихотворений сквозь призму посвящений Ольге Ваксель, то проясняются два «загадочных» места в последних стихах Мандельштама. Во-первых, строки: «Сопровождать воскресших и впервые / Приветствовать умерших – их призванье», – оказываются сопоставимыми с просьбой Япоэта в Стихах («Научи меня, ласточка хилая, / Разучившаяся летать, / Как мне с этой воздушной могилою / Без руля и крыла совладать»). А во-вторых, обнажается один из смыслов «целокупности неба» как образа единства бытия, которому органичны и «неподкупное небо окопное», и «десятичноозначенный эфир»; и «струны сухожилий», и «эфир очей, глядевших вглубь эфира». Для Я-поэта они неразрывны и равно притягательны.
Трагизм прижизненного возвращения в «это варево» (а Я-поэт знает, «что будет сейчас») обернется торжеством его посмертного восхождения (ибо он знает и то, что «будет потом»), за чем последуют и встреча с ней в воздухе, и бессчетно возобновляемое возвращение к земле «губами»… Exegi monumentum. Включаясь по существу своего содержания в давнюю традицию поэтических памятников, Стихи восходят не к Горацию, у которого гарантом личного бессмертия является незыблемость имперского Рима (dum Capitolium), а вслед за Пушкиным - к Овидию, связавшему в финале «Метаморфоз» будущее своих книг с бессмертием самого языка и народов (Ore legar populi – Буду читаем устами народа) и создавшему иную поэтическую традицию памятника: сосредоточение внимания на личности поэта и на его судьбе.
Однако ни у Пушкина, ни у Овидия метафора полета не развернута (высота есть, и даже «выше высоких звезд», но летит «Слух обо мне» как образ славы). Метафора полета развернута у Горация: но не в «Памятнике», а в 20-й оде второй его книги. Это ода о диркейском лебеде, неоднократно привлекавшая к себе внимание русских поэтов, развивающих идею поэтического бессмертия по аналогии с птичьим полетом (например, переводы Державина («Лебедь», 1804) и А. Блока («Не на простых крылах, на мощных я взлечу…», 1901). «Лебедь» Державина в связи со Стихами заслуживает нашего пристального внимания. Дело даже не столько во многих образно-тематических перекличках, сколько в авторском комментарии.
Мы имеем в виду «Объяснения на сочинения Державина относительно темных мест, в них находящихся, собственных имен, иносказаний и двусмысленных речений, которых подлинная мысль автору токмо известна; также изъяснение картин, при них находящихся, и анекдоты, во время их сотворения случившиеся (напечатано в изд. соч. Державина под ред.
Грота, 1856). Диктовал он эти Объяснения своим близким в 1809–1810 гг. Аналогичные примечания-ключи к своим стихам Осип Мандельштам диктовал в воронежской ссылке Сергею Рудакову (к сожалению, утрачены).
В Объяснениях к «Лебедю» Державин, в частности, говорит о «вратах мытарств»: «в греко-российской церкви мытарства или заставы где умершие души должны дать отчет в злых и добрых своих делах». У Мандельштама, как мы помним, Я-поэт дает «строгий отчет» не за свои дела, а «за Лермонтова Михаила», собственный его голос «будет свидетелем» (за него же отчет даст кто-то в будущем). В свете сказанного при обратном чтении Стихов строфе о Лермонтове отводится роль Чистилища, после чего Я-поэт дантовским путем попадет в Рай, где ждет его возлюбленная.
О так называемом “цензурном” варианте финала:
Но окончилась та перекличка, И пропала, как весть без вестей, И по выбору совести личной, По указу великих смертей Я – дичок, испугавшийся света, Становлюсь рядовым той страны, У которой попросят совета Все, кто жить и воскреснуть должны.
И союза ее гражданином Становлюсь на призыв и учет, И вселенной ее семьянином Всяк живущий меня назовет По мнению М.Л. Гаспарова, эти строки «политизированы», «резко нарушают единство стиля» Стихов и в конечном счете говорят о «трудной и сложной логике» приятия поэтом «официальной идеологии». По мнению же О. Ронена, им свойственна «непротиворечивая по отношению к основному тексту многонаправленность смыслов».
Мы полагаем, что поэт ведет здесь свой бой за сохранение языка (ср.: «И в бой меня ведут понятные слова»), за возвращение «понятным словам» их исконных, корневых, значений. Полем боя является само слово, в котором разными приемами восстанавливаются смыслы, присущие ему от века – и в языке, и в поэзии.
Так, Мандельштам разъял «Страну Советов» на «страну» и «советы», что восходит к с исконному значению – советовать. А страна у Мандельштама, согласно Частотному словарю, - это всегда земля, про-стран-ство, а не государство.
Вот почему «единство стиля», как мы считаем, не нарушается. Но благодаря столкновению открытого и скрытых смыслов оказывается возможным выразить то неназываемое, что в данный миг происходит в герое и с героем:
Становлюсь на призыв и учет по околицам века Костылей деревянных семейка И вселенной ее семьянином О какой же «той стране» и о какой перемене идет речь? Из приведенных О. Роненом из Гейне и Фета (и для нас чрезвычайно «важных) претекстов так называемого "советского” варианта окончания» Стихов ясно, что речь идет о смерти.
Этому-то мгновению, как мы считаем, в сюжете VI редакции Стихов и посвящены строк, следовавшие сразу же за описанием предсмертного часа Я-человека, – часа, в котором «Напрягаются кровью аорты» и «Я шепчу обескровленным ртом». В прямом, медицинском, смысле (коль скоро речь идет о телесности) это означает приближение и наступление аневризмы аорты, то есть мгновенную смерть, в народе называемую разрывом сердца.
Значит, в VI и VII редакциях, предшествующих «окончательному» варианту Стихов, момент смерти лирического героя пропущен не был.
Однако эти 12 строк не были там финальными, после них еще шел разговор о судьбах человечества («Будут люди холодные, хилые» – в тексте безличного повествователя, что в итоге уйдет в начало Стихов) и о бессмертии Я-поэта, утверждаемом им самим («Я губами несусь в темноте», что станет серединой текста). Казалось бы, в каждом субъектном сюжете были расставлены точки над i. При этом текст двигался из настоящего времени в будущее.
Но Мандельштама такой вариант не удовлетворил. Еще не вызрела счастливая идея двойной композиции (как протяженности текста к настоящему, которое станет прошлым, и встречной развернутости его в будущее, то есть к выходу из замкнутого пространства эпохи). И как только эта идея возникла, Мандельштам исключил данный фрагмент из Стихов, а весь текст перекомпоновал. Благодаря незавершенности земного сюжета лирического Я, расширилось внутреннее пространство Стихов, а о факте его безвестной гибели доскажет не он сам (становящийся рядовым «той страны»), а безличный авторский голос, появившийся после Я.
Из нашей семантической интерпретации ряда образов этого фрагмента обратим сейчас особое внимание на слово, редкое у Мандельштама, – «дичок». В цикле «Армения»– «для щербета негодный дичок, / Не дающий ни масла, ни запаха», то есть природная поросль, растущая от корней и не приносящая практической пользы. Как образ «венценосного шиповника» он подходит для автохарактеристики поэта.
В Реквиеме по Андрею Белому: «Он, кажется, дичился умиранья / Застенчивостью славной новичка» – о том же моменте перехода «новичком» в иной мир.
В стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» строчки: «Я тяжкую память твою берегу, / Дичок, Медвежонок, Миньона», – в нашем прочтении представляют собой словесное описание фотографии Ольги Ваксель в Царском Селе (1906–1907), девочки в роскошном и трогательном одеянии, с медвежонком, прижатым к груди, с незащищенностью взгляда и полуулыбки.
Во всех приведенных случаях мотив «дичка» несет в себе хрупкость и ранимость поэзии, красоты и самой жизни. Он и получал завершение в 12-стишии: «Я – дичок, испугавшийся света», – перекрываемый там же образом памяти: «Всяк живущий меня назовет». А поскольку в «окончательную» редакцию этот фрагмент не вошел, то после 1935 г. мотив «дичка» остался связанным с Ольгой Ваксель и звучит как одна из пронзительно-щемящих нот лирики поэта.
Для нас же это один из многих примеров существования у Мандельштама «сети воздушных сообщений», в которых, как мы показали, «дышит таинственность брака» — в невидимых и трудноуловимых прикосновениях «этим воздухом», — к потаенной теме.
Завершая сюжет «дичка» и разговор о Стихах в целом, заметим, что «ласточка» и «Лермонтов», появившиеся впервые в IV и V редакциях, исчезают, когда вводится строфа с «дичком» (в VI и VII редакциях). И, напротив, как только она отбрасывается, в Стихи возвращаются «Лермонтов» и «ласточка». Так в нашей интерпретации отразился поиск Мандельштамом места, которое займет в его поэтическом памятнике эта женщина. (По словам вдовы поэта, «с первой встречи с людьми, особенно с женщинами, Мандельштам знал, какое место займет этот человек в его жизни... Ольгу он помнил всегда».) Вот почему этот скрытый в тексте женский образ оказался не в начале фабулы (то есть не в настоящем времени и не здесь, где смерть), а на вершине восхождения Я-поэта, – «там», где время не бежит, то есть сюжетно – в начале «Стихов о неизвестном солдате».
Хоружий С.С.: Спасибо, Дора Израилевна. Если есть пара вопросов, то мы могли бы на них еще отвести немного времени.
Вопрос из аудитории: Как Вы относитесь к статье С.С. Аверинцева «Судьба и весть Осипа Мандельштама»?
Черашняя Д.И.: Очень позитивно. Сергей Сергеевич Аверинцев — в числе тех нескольких (трех-четырех) авторов, которым хочется писать.
Продолжение вопроса: А как Вы относитесь к попытке прокомментировать смерть в воздухе связью с гибелью самолета? Чем вдохновлялся Мандельштам?
Черашняя Д.И.: Чем вдохновлялся Мандельштам — на такой вопрос ответа ни у кого нет, конечно. Но поэзия акмеизма тем и интересна, что она на малых словесных площадях содержит в себе многочисленные смыслы. Другое дело, как их извлекать. Важно не переступить грань и не полететь на крыльях собственной фантазии, оторвавшись от текста. А в принципе я не отвергаю этой интерпретации. Просто это была ближайшая ассоциация для комментатора – смерть в воздухе. Но смерть-то в Стихах оказалась не в воздухе, и мы это проследили. Более того, Мандельштам не воспринимает послесмертье как наказание для себя. А наоборот, «воздушная яма» его влечет.
Продолжение вопрос: Это антиномическое...
Черашняя Д.И.: Конечно. Я пыталась об этом сказать. Во-первых, все, что говорил С.С. Аверинцев, это очень человечно. Во-вторых, он был одним из тех энтузиастов, который занимался Мандельштамом тогда, когда его еще не публиковали. Аверинцев был председателем совета нашего мандельштамовского общества. И все, что он сделал, и сейчас имеет значение.
Хоружий С.С.: В заключительной части оказался целый ряд слагаемых, о которых надо было в последний момент рассказать, и поэтому не прозвучало общего собирательного заключения, относящегося к вашей собственной интерпретации. Из общепрофессионального фонда крупных идей, что-нибудь является Вашим открытием?
Черашняя Д.И.: В одной из работ о Мандельштаме я его сравниваю с Пастернаком.
Борис Пастернак – это поэт, который раздает себя миру, который мир делает «пастернаком»:
Весна, я с улицы, где тополь удивлен, Где даль пугается, где дом упасть боится, Где воздух синь, как узелок с бельем.
У выписавшегося из больницы.
Ощущения человека переданы миру. И весь мир испытывает эти ощущения. А Мандельштам прямо противоположным способом взаимодействует с миром: он вбирает мир в себя, сам становится миром. Он становится «чувствилищем» мира. В качестве эпиграфа (к книге «Поэтика Осипа Мандельштама: субъектный подход») я взяла слова Гумилева из его статьи о Бодлере. Но ими определена самая соль и мандельштамовского мироощущения: «Поэт почувствовал себя всечеловеком, мирозданием даже, органом речи всего существующего и стал говорить не столько от своего собственного лица, сколько от лица воображаемого, существующего лишь в возможности, чувств и мнений которого он часто не разделял. К искусству творить стихи прибавилось искусство творить свой поэтический облик, слагающийся из суммы надевавшихся поэтом масок. Их число и разнообразие указывает на значительность поэта, их подобранность – на его совершенство».
То есть Мандельштам становится миром («Я говорю за всех с такою силой, / Чтоб нёбо стало небом…»). Мандельштам – это и многоголосье как звучание в двусубъектности авторского слова чужих голосов, и, по Омри Ронену, оперирование разными социальными диалектами, и разные ипостаси авторской личности (каждая – со своим словарем). Вот отчего у Мандельштама есть и невероятно «темные», и предельно простые строки: «Я с дымящей лучиной вхожу / К шестипалой неправде в избу»; или «Я скажу тебе с последней / Прямотой: / Все лишь бредни — шерри-бренди, — / Ангел мой!», – это многоголосье на мандельштамовский лад. Для чего? Поэт отвечает: «Войди в их хрящ, и станешь ты наследником их княжеств». Он вслушивался «в узоры речевого говора», использовал разные словесные пласты, играл диалектами. Ю.И.Левин в статье о стихах Мандельштама 30-ых годов хорошо показал, как меняется характер многоголосия: предельный аристократизм наряду с предельным демократизмом речи. Через разные субъектные формы Мандельштама в его поэзию входят разные голоса. Пастернак в отличие от Мандельштама монологичен.
Хоружий С.С.: Это все очень интересно, но вопрос был о другом. Он был не о Мандельштаме, а о вас. Мы выслушали доклад. Из крупных идей этого доклада что вы считаете собственным открытием? Что было впервые вами подмечено, а не является общим фондом мандельштамоведения на сегодняшнем этапе? Это, конечно, не исключает одно другого: может, и ваши открытия уже являются частью общего фонда мандельштамоведения.
Черашняя Д.И.: Большая часть мандельштамоведов – это ученики Кирилла Тарановского и ученики его учеников, которых интересует комментирующая часть, что откуда взято. При этом ссылки на самого Мандельштама, который говорил, что у разночинца нет биографии, поэтому достаточно знать, что он прочитал. Отсюда - внимание к тому, что прочитал Мандельштам, из чего, по большей части, извлекаются комментарии, а через них, в свою очередь, объясняются стихи Мандельштама. Это важный подход, но не единственный.
А вот С.С. Аверинцев, Ю.И. Левин, И.М. Семенко, О.Ронен, Л.Гинзбург (в своей статье о поэзии Мандельштама) — они обратились собственно к содержанию стихов, то есть идут от текста. Непосредственно в моих работах более подробно прослеживаются сюжетнокомпозиционные линии. Термины сюжет и композиция в теории Бориса Осиповича Кормана трактуются нетрадиционно. Сюжетов столько, сколько объектов речи и сколько говорящих:
отсюда - объектные сюжеты и субъектные сюжеты. В их взаимодействии открываются новые смыслы. Соответственно, работает термин сюжетно-композиционная организация целого, то есть последовательность и взаимодействие между собой разных сюжетов от начала до конца текста. Такая тщательная проработка текстов раньше не осуществлялась.
Хоружий С.С.: Это мы сразу поняли. Это методология.
Черашняя Д.И.: Да, это методология. И она выявляет семантику. Это очень кропотливая работа. Я (вслед за Шкловским) называю это медленным чтением. И сегодня мы с вами занимались медленным чтением.
Хоружий С.С.: Понятно. И как раз методология Кормана адекватна для такого чтения. А что касается крупных идей в интерпретации стихов как таковых, какой-нибудь из этих принципов является непосредственно Вами подмеченным? Полет – это общее явление, как я понимаю?
Черашняя Д.И.: Но мы же полетели в другую сторону.
Хоружий С.С.: Вот именно, удвоенность полета – это оригинальный элемент. Об этом я и хотел бы услышать. Интерпретация течения стиха как процесса полета, подлета к своей гибели – это мы понимали, но то, что вы обозначили «обратным течением времени», это один из ваших вкладов?
Черашняя Д.И.: Вообще-то, это вклад самого Мандельштама. Он описал это в «Разговоре о Данте», а я восприняла это как руководство к действию. Полет, который описан, и полет – как порывообразование, что и обозначается как обратное течение времени.
Колесниченко С.Г.: Но аналогичные примеры есть у Пушкина и Лермонтова, можно сравнить. Когда в стихотворении разворачивается сон во сне.
Черашняя Д.И.: У меня в статье есть это сравнение: у Лермонтова «Ночь I», «Ночь I»
и «Cмерть» (это в его переводах из Байрона). Лирический герой спит и видит во сне, что он умер, душа его летит на землю, чтобы вдохнуть жизнь в уже разлагающиеся останки. В ужасе он проснулся и обрадовался тому, что он еще жив. Но это же совсем другая ситуация по сравнению с мандельштамовскими Стихами.
Колесниченко С.Г.: Но еще есть «В долине Дагестана»… Черашняя Д.И.: А там еще третья ситуация, везде нужно конкретно разбирать.
Богданова О.А.: Мандельштам, как я поняла, пишет в этом цикле о своем поколении.
А что же все-таки происходит с ним самим как с человеком? Я пытаюсь выйти на антропологические рельсы. Что происходит в антропологическом смысле с тем множеством субъектов, которые внутри человека?
Черашняя Д.И.: Происходит предсмертие. И это концентрированный момент «расширенного часа», который вбирает в себя всё.
Богданова О.А.: Но люди ведь на протяжении миллионов лет умирали. А как-то более конкретно можно сказать, с антропологической точки зрения?
Черашняя Д.И.: Каждый умирает по-своему. Это ведь художественный текст, здесь не люди, а образ лирического героя.
Богданова О.А.: Я понимаю, но в антропологическом смысле что здесь воплощается?
Хоружий С.С.: По-моему, здесь просто нет такого пласта.
Богданова О.А.: Он же говорит о себе, о своей человеческой судьбе.
Черашняя Д.И.: Вы хотите говорить биографически?
Богданова О.А.: Нет, не биографически. Меня интересуют отношения с Богом, с судьбой, со смертью.
Хоружий С.С.: В его концептуализации эти ваши слова с больших букв играют другую роль. Они не эксплицитные вехи его концептуализации. Это собственно содержание стиха и есть.
Щукин Д.: Есть ситуация, когда поэт говорит не за себя, а за всех. Он даже может быть не согласен с тем, что он говорит за всех. Но другая ситуация — когда он при этом выражает свою личность.
Черашняя Д.И.: Что значит свою личность? Его личность как раз такова, что он вбирает в себя всех. Этим он отличается и от Пастернака, и от Цветаевой.
Щукин Д.: Это полный от отказ от своего мнения?
Черашняя Д.И.: Все дело в том, что мы говорим о «Стихах о неизвестном солдате».
Здесь очень мало земного. В других стихах будут элементы автобиографизма, будут элементы, когда поэт говорит от себя лично. Но в данном случае ничего такого нет, это момент предсмертия, когда всё отступает. И он расширяет этот момент через расширенное свое слово до охвата всего, что происходило на земле и до вбирания в себя всего этого. Он как личность невероятно расширяется. Я называю этого героя «Я-поэт», но он герой такого масштаба, который говорит за все человечество.
Реплика из аудитории: Может, поможет различение героя и поэта, которое, вроде, принято в литературоведении: герой действует и гибнет, а поэт воспевает происходящее.
Черашняя Д.И.: Может, но это весьма условно относится к Стихам о неизвестном солдате Мандельштама.
Ахутин А.В.: Этот спор несколько удивителен для меня, потому что поэтическое слово всех спорящих сторон воспринимается как средство для чего-то другого. Один выражает, другой воспевает, третий что-то личное устанавливает. Для поэтов, тем более Мандельштама, которого докладчик справедливо противопоставил Пастернаку, поэтическое слово – это способ бытия человека. Вот его антропологический смысл. Это не следствие, и не полупуть, не трансформация. Это то, что значит «быть человеком». Во-первых, это полное многоголосье. Да, Я - среди других голосов, но Я же – всё это многоголосье. А это возможно только в поэтическом слове. Во-вторых, в поэтическом слове открывается то измерение, которое в наших разговорах об антропологии как-то очень свертывается, а именно: историческое измерение. Человек онтологически историчен. История – это не некое недоразумение на время, это окончательное измерение его бытия. И, опять же, поэтическое слово так устроено, чтобы говорить нам о том, что значит «быть человеком». А также что значит быть человеком именно в отношении к вечности, к свету, к Богу и т.д. — но только так, как нам это раскрывает поэтическое слово. «Возвышенное», «верхнее» (коряво выражаясь) будет здесь, в поэтическом слове, а не где-то там.
Берлянд И.Е.: По поводу историчности есть интересная параллель с Данте, и вот в чем. В стихах Мандельштама, с одной стороны, идет речь о вечности, с другой стороны, это голос определенной исторической эпохи. То есть это голос современного поколения. И то же самое происходит у Данте. Практически все его персонажи – его ровесники, те события, о которых он говорит, это пережитые события. Но при этом речь идет о вечности. И то, что бытие человеческое исторично, с одной стороны, и поэтично, — с другой, делается особенно ясным в некоторых поэтических произведениях. К таким произведениям относятся и «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама.
Черашняя Д.И.: В дополнение к обсуждаемой теме: Мандельштам называл Данте «разночинцем 14 века». А про Виньона он пишет: «Он разбойник небесного клира, / Рядом с ним не зазорно сидеть…». Вийон сидел в тюрьме, а Мандельштам в 1937-м говорит, что «рядом с ним не зазорно сидеть», И пред самой кончиною мира Будут жаворонки звенеть.
Мандельштам все время сближает исторические события разных эпох. Он говорит, что Данте избегал прямых ответов, потому что он жил в разбойничьем веке. Но и сам Мандельштам живет в разбойничьем веке. Так что его историзм – это не просто события истории, а формирование общего исторического и культурного пространства.
Берлянд И.Е.: Важно, что при сопоставлении поэты делаются равноправными с вечностью. История не устраняется, ничего не обобщается, а все делается равноправным.
Рупова Р.М.: Я очень люблю Мандельштама. И, конечно, это великий поэт и пророк в широком смысле слова. Но анализ его текста как текста сакрального у меня вызывает вопросы. Тут должна быть какая-то мера. Одно дело сакральный, богооткровенный текст, другое дело пророческий текст в поэтическом смысле. Делать такие выводы о пророчествах, какие у вас звучали, можно, как мне кажется, только с некоторой оговоркой.
Черашняя Д.И.: Я ни разу не употребляла слово «сакральный». Что Вы имеете в виду?
Рупова Р.М.: Так читают Библейский текст, взвешивая каждое слово. Мне кажется, что к поэтическому тексту такой тщательный подход не очень применим?
Черашняя Д.И.: В акмеизме каждое слово весомое, плотное. Сам Мандельштам говорит: «Это чудовищно уплотненная реальность». Это реальность – слова. Так с чем же нам работать? Как нам не выводить эту реальность в разные семантические поля? Мы и пытаемся это делать. Я понимаю вас, что иногда хочется любить, не объясняя. Б.О. Корман говорил: «Когда говорите о близких, выключайте анализ». И это правильно. В этом смысле не все хочется расшифровывать. Но я и не считаю, что все расшифровала.
Богданова О.А.: Я думаю, что этот вопрос может остаться открытым. На него нет ответа.
Черашняя Д.И.: Может быть и так.
Хоружий С.С.: Неясностей в дискуссии у нас не осталось и на этом пункте мы можем вполне «выключить наш анализ», унеся любовь к Мандельштаму. Поблагодарим еще раз докладчика.